– И вот это тигр хватает малютку и пожирает его на глазах матери, – говорит Копанский.
– А потом и мать! – говорит он.
– И они беспомощны, потому что оружия и огня тогда еще не было! – говорит он.
Мужчины грустно молчат.
– Да это же первый известный нам холокост! – восклицает Митя.
Мужчины согласно кивают. Они уже столпились у двери на пятом этаже. Номер квартиры – 55.
Общий план двора. Кошка приподымает голову. Глаза все еще зеленые, но свет уходит из них стремительно. Кошка громко, на весь двор, как во время течки (или как называется пуберантный период и пуберантный ли он, у кошек? – В. Л.), кричит:
– Мяу-м-м-м-м-яяяяя-уууу, – говорит она.
Тишина. Пустой двор. Камера чуть приближается к дому, где сидела на подоконнике девушка. Камера показывает квартиру через окно. Мы видим краешек комнаты, диван, две согнутые в коленях ноги в носках. Ноги ерзают. Мы слышим долгий, но Очень протяжный – как у кошки, – стон.
– О-о-о-о-о-оо-о-о-о-о-о-оо-о, – стонет девушка.
Двор, виноград, беспощадная пустота солнечного света. Камера поднимается к солнцу, и мы смотрим на него через негатив, как при затмении. Мы видим Солнце и его Корону. Мы видим, как пляшут на Солнце языки пламени. Как скачут черные точки, это бури, вихри пламени. Мы понимаем, наконец, почему египтяне изображали Солнце безжалостным божеством. Потому что оно такое и есть. Потому что это вам Юг, а не сопливые от вечной простуды славянские болота с их добреньким, веселеньким, словно всегда подвыпившим сраным Ярилой, который только и годится для того, чтобы начинать, в качестве заставки, псевдо-народные сказки, снятые на азиатской Одесской киностудии. Мы видим перед собой беспощадное Начало Жизни… И мы глядим на него глазами умирающей кошки. Та издает очередной предсмертный вопль.
– Мммммммм-яяяяя-уууууу, – вопит она.
Тишина. Потом тихий – не потому, что тихий, а издалека, – стон девушки:
– М-м-м-м-мммм – ооооо, – стонет она.
Так – несколько раз. Потом кошка замолкает, а стоны из дома, где мастурбирует девушка, становятся все протяжнее и громче. Затихают. Снова подъезд. Краска уже чуть облупилась, но ничто не предвещает той разрухи, которая наступит здесь 50 лет спустя, ведь дома в Кишиневе все еще довольно новые… Лестничная клетка на 5—м этаже. Мужчины, почему-то, столпились на один пролет ниже. Выглядят как сборная команда по регби за секунду до сигнала о начале матча. Перед дверь стоит только Митя. Он самый безобидный на вид, поэтому и звонит (в регби наоборот, первым номером пошел бы самый сильный, тут у нас контраст – прим. «первого номера» университетской сборной по регби В. Лорченкова).
– Кто там? – раздается недовольный голос из квартиры.
– Арон, это я, принес транзисторный приемник, что ты просил, – говорит Митя.
– Который я у Натан Иваныча брал за японскую удочку? – говорит голос.
– Ну да, тот же самый, – говорит Митя.
– Открывай, я тороплюсь, – говорит Митя.
…ВАЖНОЕ ПРИМЕЧАНИЕ: несмотря на то, что разговаривают два еврея, никакого псевдо-еврейского акцента типа «шо», «ой вей» и прочего дерьма а-ля «Карцев после перестройки», быть НЕ ДОЛЖНО. Евреи Кишинева 50—80-х разговаривали на таком же русском языке, что и остальные кишиневцы, здесь был самый правильный русский язык, которому их научили русские (и это то немногое, что русские в Молдавии сделали правильно – В. Л.). Исключение – неистребимое проглатывание гласных («йскшнв» – «я из кишинева»), но это можно отнести на счет древней привычки, которой были подвержены еще финикийцы (а израильтяне до сих пор без гласных пишут). А на псевдо-еврейском языке («таки да», «я вас умоляю» и т. п. не смешные хохмы) в Молдавии стали разговаривать после 89 года те молдаване, которые выдают себя за русских, и те русские, которые выдают себя за евреев…
Митя явно волнуется. Дверь приоткрывается. Мы видим перед собой толстого мужчину, который присутствовал в комнате Ребе во время не состоявшегося жертвоприношения. Мужчина – в пижаме, шлепанцах (так мой дед ходил не только в винный магазин, но и в Союз писателей, где у него был свой кабинет – В. Л.), в руках у него огромный кусок арбуза. Красный, ярко – красный, волокнистый… Арбуз – крупно…
Камера отъезжает.
Мы видим мужчину, который сидит на стуле, ярко-красное пятно было его лицом. Это сплошной синяк. Мужчина явно не рассчитывает остаться в живых, он хочет умереть и побыстрее. Мы догадываемся об этом, потому что он говорит:
– Я не рассчитываю остаться в живых, – говорит он.
– Я хочу умереть побыстрее, – говорит он.
– Гады, фашисты гребанные, убейте меня, – говорит он и плачет.
Громила качает головой.
– Арон, – говорит он осуждающе.
– Как твой язык повернулся назвать нас, твоих товарищей, фашистами? – говорит он.
– Нас, евреев?! – говорит он.
– Говно ты, Арон, – говорит он.
Безо всякого гнева бьет велосипедной цепью по лицу Арона. Бьет слабо, но лицо уже сплошная рана, так что Арон страшно и дико вопит – вернее, начинает, – но ему затыкают рот какой-то тряпкой. Так что он мычит, пока ему на лицо не выливают стакан воды. Он мычит еще сильнее. Все смотрят на Митю, который растерянно стоит перед жертвой с чайником.
– Митя, твою мать, – говорит громила.
– Ты температуру воды проверил? – говорит он.
Все смотрят еще раз на чайник. Из носик вьется дымок (Митя полил жертву кипятком вместо холодной воды). Громила качает головой, идет на кухню, возвращается с вазой – хрустальная, наклейка крупно «GDR» – и, смачивая тряпочку, аккуратно, даже ласково, гладит ей по лицу Арона. Тот затихает. Громила вынимает у него изо рта тряпку.
Тишина секундная.
Задний шумовой фон – слабые крики девушки. Ну, той, которая дрочит, – крики слабо слышны во дворе.
– Что это там у вас? – недоуменно говорит Митя.
– Надька Шмейрзон,… та, что… Цилина дочка, – говорит Арон медленно.
– Поздний ребенок, – говорит он.
– Дурочка она, дрочит не стесняется, – говорит он.
– Не работает, не делает ни хера, целыми днями на подоконнике сидит, да мужиков поджидает, – говорит он.
– То дрочит, то в истериках, – говорит он.
– Девять абортов уже черт знает от кого, – говорит он.
– Больная… – говорит он.
– Мать мучается, а в дурку не сдает – говорит он.
– Говорит, жалко, – говорит он.
Потом вдруг плачет. Рыдает. Видно, что ему сейчас жалко и Цилю и Надю, и себя… Горе вообще облагораживает…
Тишина. Стоны – очень отдаленно, – девушки. Мужчины молчат, на всех маски, хотя, совершенно очевидно, Арон их всех знает. Наконец, громила прерывает молчание.
– Арон, мы не фашисты, – говорит он.
– Фашист это тот, кто плюнул на свой народ, – говорит он.
–… и отказался жертвовать своим отпуском ради того, чтобы найти денег для репатриации сотен тысяч семей, – говорит он.
– Знаю я вас, жлобы, – говорит Арон.
– Все себе хапнете, – говорит он.
– ОБХСС по вам всем плачет, – говорит он.
– Арон, ты не прав, – говорит Митя.
– Чем вам здесь плохо? – говорит Арон.
– Мы здесь такие же граждане, как и другие люди, – говорит он.
– Евреи везде, – говорит он.
–… даже Менделеев был еврей! – говорит он.
– Сын портного Менделя, а фамилию переделал, – говорит он.
– Вот видишь, – говорит мягко громила.
– Переделал фамилию… – говорит он.
– Налицо ущемление прав, – говорит он.
– Яков, если нам разрешают даже открывать таблицу Менделеева, то о каких ущемлениях мы можем говор… – говорит Арон.
– Мы не можем быть спокойны, пока у нас нет своей страны, – говорит Копанский.
– Она у нас уже больше десяти лет есть, и что? – говорит Арон.
– В конце концов, это ваше лично дело, эти сокровища долбанные, – говорит он.
И снова начинает плакать. Потому что прекрасно понимает, что это и его дело, которое таким быть очень скоро перестанет. Потому что он сам очень скоро перестанет быть.
– О-о-о-о-о… – раздается стон издалека.
Мужчины качают головой.
– Арон, тут все дело в том, что… – говорит один из них
– Мы не можем быть уверены в конфиденциальности… – говорит кто-то.
– Слово коммуниста! – восклицает Арон так же живо и с такой же глупой и идиотской надеждой, что и жертвы процессов 30—х годов.
– Я даю вам слово коммуниста, что нико… – говорит он.
– Арон, вас было трое, – деловито перебивает его Митя.
– Ты, Анатолий и Арик, – говорит Митя.
– Мы искали Арика, но он как в воду канул! – говорит Митя.
Его лицо меняется. Глаза горят, губа вытягиваются в ниточку, руки слегка подрагивают.. Он становится похож на публициста из РФ Дмитрия Ольшанского, который жалеет, что в мае 45—го русские не вырезали всех немцев, чтобы заселить Германию уцелевшими евреями, один из которых (к примеру, герр Ольшансхерр) в 2010 году напишет статью о славянских зверях, вырезавших европейскую нацию. Мы понимаем, что даже самый безобидный ботаник может быть смертельно опасен (особенно если он ищет 500 миллионов долларов и вы ему помешали – прим. В. Л.).
– Анатолий и ты в Кишиневе, – говорит он.
– А вот Арик исчез… – говорит он.
– Арик оказался умнее нас, – говорит Арон.
– Он понял, что вы банда убийц и насильников, – говорит он.
– Арон, ты что, мы же тебя еще не изнасиловали, – говорит Копанский.
Все заразительно смеются. Это беззаботный смех людей, не сориентированных в системе ценностей общества с давними тюремными традициями и обычаями. Мы понимаем, что эти мужчины узнали о ГУЛАГЕ только из книги «Архипелаг ГУЛАГ», что подтверждает некоторые черносотенные теории о национальном составе жертв репрессий 30—хх годов.
– Мы думаем, ты знаешь, где Арик прячется, – говорит Митя мягко.
– Я не знаю, где он, – говорит Арон.
– Честное слово коммуниста, клянусь Торой и своей мамой, – говорит он растерянно…
В комнате повисает молчание. Крупно – люстра…
Двор, мертвая кошка, над ней уже появилась муха. Потом еще одна. Еще… Постепенно над кошкой собирается целый рой мух, который слишком велик, чтобы мы не увидели в этом чего-то действительно Символического. В атмосфере появляется что-то дьявольское, мы буквально чувствуем прикосновение к коже жаркого кишиневского воздуха и незримое присутствие повелителя мух и прочей нечисти. В проеме окна появляется девушка, которая смеется. Она смеется и кричит.