И вот уже маленький мальчик, я, но не я, старательно трёт зубной порошок круговыми движениями, как учила мать. Сосредоточенно полощет рот, страшась пропустить хоть одно из этих спасительных действий. Ведь отец, которого он никогда не видел, умер, потому что плохо ел и, видимо, плохо чистил зубы. Я чувствовал его страх и решимость не повторить отцовской ошибки.
Воспоминание растаяло, а я лежал, ошеломлённый этим погружением в чужую память. Марк Северин был потрясён до глубины души. Эта память не принадлежала мне. Эти чувства были не моими. Я даже своего отца помнил смутно — грузного, вечно пахнущего табаком мужчину, который оставил мать, когда мне было девять.
Выходит, я не просто вселился в этого парня, как бес в какого-нибудь семинариста. Я еще и получил его память в качестве бонуса. В нагрузку, так сказать. История с отцом, который «плохо ел» и в итоге помер, теперь сидела в моей голове так же прочно, как воспоминания о собственных провальных продюсерских проектах. Любопытная сделка с неизвестным…
Тихий скрип двери. Шаги — легкие, почти неслышные. Запах чего-то домашнего, чуждого казенной больничной атмосфере. Полоска света упала на койку. И голос, тихий, с тем самым акцентом, который я уже знал по воспоминаниям о матери Михаила:
— Миша… ты меня слышишь?
Она наклонилась, и из чужой памяти всплыло имя: Вера Пак из Уссурийска. Наверно уже не Пак — замужество в Москве, дети, маленькая история успеха на фоне большой советской стройки. Лицо знакомое — но не мне, Марку Северину. Это тело Миши ее помнило. Рука, сухая и теплая, осторожно коснулась щеки — чужой щеки.
— Узнал? — В её голосе теплилась надежда. — Доктор… он сказал… может, ты слышишь. Понимаешь… где-то там, внутри…
Она говорила сбивчиво, слова цеплялись друг за друга. Смотрела так, будто пыталась взглядом пробиться внутрь Мишиной головы.
— Дедушка Чжун… помнишь его?
«Как же не помнить многолетнего неформального главу корейской общины Уссурийска»
— Он велел передать… Твой дед обо всем знает. Приедет скоро. Он… ты же помнишь, какой он человек, Миша. Особенный. Если кто и сможет помочь… то он.
Особенный человек? Дед-кореец? Я почувствовал, как из глубин чужой памяти поднимается образ — сухой, жилистый старик с длинной седой бородой и узкими мудрыми глазами. Но возникшее воспоминание тут же смешалось с моими собственными мыслями. Чем может помочь какой-то старик при переломе основания черепа? Что за бредни про особенные способности? Типичное советское суеверие под маской «восточной мудрости».
Снова скрипнула дверь. Медсестра. Лицо — сама профессиональная усталость.
— Женщина, часы посещений давно истекли, — голос ровный, безразличный. Таким тоном сообщают о неизбежном.
— Ещё секундочку, — попросила Вера и снова повернулась ко мне. — Ты только держись! Дед приедет, он обязательно что-нибудь придумает.
Она вдруг наклонилась и поцеловала меня в лоб, её слёзы упали на моё лицо. Искренние, наверное. В отличие от многого, что мне приходилось видеть в своей жизни.
Дверь закрылась, и я снова остался один. Тишина.
Та самая, в которой особенно ясно слышишь, как зудит внутри черепа рой бестолковых мыслей. Кто я теперь? Зачем я здесь? Ответов не было.
В глубине моего — теперь уже нашего с Михаилом — сознания мелькнуло ещё одно воспоминание. Жёсткие пальцы, разминающие плечо после травмы. Боль, уходящая под этими твёрдыми, знающими руками. И скрипучий голос, говорящий на странной смеси русского и корейского, который я тем не менее понимаю.
— Тело — дом. Дух — хозяин. Дух укрепишь — и дом устоит. Запомни, Михаил.
«Ага, устоял… до 'отборочных», — ядовито подумал я, Марк Северин, глядя на мир из неподвижной тюрьмы чужого тела. — Может слаб ты духом, а Миша?
И тут же, словно в ответ на мою иронию, память подсунула новую картинку. Уссурийская тайга — густая, пахнущая прелью и смолой. Деревянный дом, скорее заимка. Пасека у опушки. И старик, окутанный дымом и густым басовитым гулом пчел.
Голос мальчишки, звонкий, как натянутая струна:
— Дедушка, а мама говорит… ты того… ну, как будто не в себе.
Старик не спеша подходит к нему. Лицо в морщинах, как печеное яблоко. Глаза смотрят спокойно, без обиды.
— Это как же — «не в себе»? — уточняет он, и в уголках глаз собираются смешинки.
— Ну… говорит, вроде умный ты, а делаешь глупости.
Дед усмехается в седую бороду, присаживается на лавку, хлопает рядом. Мишка плюхается, болтая ногами в стоптанных сандалиях.
— Мать твоя… она вроде умная женщина, — говорит дед медленно, словно пробуя слова на вкус. — Но сколько же глупых вещей она сделала… А главное, она до сих пор верит в то, что видят глаза. В дома из бетона, в газеты, в радио, в деньги. В город Ленинград. А я… я верю в то, что вижу сердцем. В силу, которая не в кулаке, а в дыхании. В тишину, которая громче любого крика.
— В какую силу? — Мишка смотрит во все глаза.
— В ту, что деревья корнями держит и пчелу в улей возвращает, — дед похлопывает его по коленке. — Подрастёшь — научу не только глазами смотреть. Увидишь.
«Прямо джедай из 'Звездных войн», — хмыкнул я мысленно. — «Восточные практики… Цигун, наверное, или что-то в этом роде. Модно было у нас в нулевые. Только тут, похоже, всё по-настоящему».
Еще кадр. Память переносит меня на два года вперёд. Тот же дом, но уже осень. Листья деревьев пылают красным и золотым. Дед с Мишкой бредут по тропе. В руках у старика — не просто палка, а искусно вырезанный посох. На плече у него висит потёртая кожаная сумка.
— Лес — он живой, — говорит дед, касаясь ладонью ствола старого кедра. — Он все слышит, все помнит. И силу дает тому, кто с уважением просит.
— А пчёлы? Тоже силу дают?
Дед чуть улыбается одними глазами.
— Пчела зла на злого человека. А доброму — мёд и здоровье. Она чувствует… нутро твое. Не обманешь. Как и жизнь не обманешь. Думаешь, это ты гриб нашел? — Он ловко срезает подберезовик у самых корней. — Нет. Это лес тебе его показал. Бери с благодарностью.
«Философия… А мне бы сейчас просто пальцем пошевелить».
И снова смена декораций. Тесная комната в коммуналке. Мать — резкая, нервная — швыряет вещи в фанерный чемодан. Мишка, уже подросток, лет тринадцати.
— Опять к деду? На всё лето?
— А куда мне тебя? — Мать не смотрит, руки мелькают. — Работа суточная, дома никого. У соседей своих дел по горло.
— Я уже не маленький! Сам управлюсь!
— Знаю я, как ты управляешься, потому и отправляю! — Она выпрямляется, смотрит жёстко. — Самый возраст глупостей наделать. С дедом побудешь. Он тебя хоть жизни научит. Мужиком сделает, а не… — Она осекается, но слово «лоботрясом» повисает в воздухе.
Чувство — острое, как укол. Обида, что не верят. И тут же — подспудная радость побега. От тесноты, от материнской тревоги, от нудных городских правил — туда, к деду, в тайгу, где можно дышать полной грудью и слушать не нотации, а тишину и дедовы рассказы.
Новый кадр — изба, вечер, огонь пляшет в печи. Дед перебирает струны странного инструмента, похожего на виолончель в миниатюре. Хэгым. Звук тягучий, заунывный, будто сама душа Азии вздыхает.
— Мать твоя… трудная она, — говорит дед, не прерывая игры. — Корейская кровь, русская душа. Ни там, ни тут покоя нет. Тяжко ей.
— А мне? — голос Мишки дрожит. — Я кто?
Дед умолкает. Долгая пауза, только треск поленьев в печи.
— А ты… Ты — выбор, — говорит он наконец, глядя внуку прямо в глаза. — Кем станешь — то и твоё. Кровь — река. А куда реке течь — человек выбирает. Если сильный.
Память услужливо подбросила следующий эпизод. Таежная поляна, окутанная предрассветным туманом. Воздух холодный, влажный, пахнет прелой хвоей. Двое на поляне: дед и Мишка, уже старшеклассник, крепкий парень, мышцы бугрятся под рубахой — разрядник по «вольной». Старик, в просторной, почти ритуальной белой одежде, движется. Не танцует — нет. Скорее, перетекает из одной позы в другую, медленно, но с такой внутренней силой, что кажется — воздух вокруг него густеет.
— Тансудо, — голос деда ровный, без напряжения. — «Путь пустой руки». Наше старое искусство. Смотри не глазами — нутром смотри.
Мишка повторяет. Неуклюже сначала, потом увереннее. Мышцы помнят.
— Сила не в плече, Миша, — дед легонько тычет пальцем ему в солнечное сплетение. Костяшки пальцев — как сухие сучки. — Сила здесь. В середине. Где дышишь, где живешь. Рука — только продолжает. Как кнут продолжает руку пастуха. Понял? Тело — инструмент. Дух — мастер.
И тут я, Марк Северин, московский продюсер, человек XXI века, знавший толк в фонограммах и фальшивых улыбках, вдруг почувствовал. Не вспомнил — ощутил. Мышечная память чужого тела отозвалась на эти слова, на эти образы. Ощущение потока энергии, идущего от живота к кулаку. Знание, как поставить стопу, как развернуть бедро, как выдохнуть в момент удара. Знание, рожденное не в моей голове, а в этих жилах, в этих костях.
Знание абсолютно бесполезное сейчас. Потому что «инструмент» был сломан. «Мастер» заперт в парализованной оболочке.
Чей-то громкий смех за стеной, потом кашель — звуки больничного коридора ворвались в мое сознание, размывая таежный туман. Я снова был здесь. Лежачий. Неподвижный. «Мыслящее растение».
Но что-то неуловимо изменилось. Под слоем цинизма и отчаяния шевельнулось нечто иное. Воспоминание о силе. Не той, что на весах измеряют, а другой — той, что дед называл духом. И этот дед, этот старик-кореец с его «тансудо» и верой в силу дыхания, должен был приехать.
«Ну, давай, дед, покажи свое кунг-фу», — подумал я без особой веры, но с проблеском отчаянного любопытства. — «Хуже уже точно не будет. Разве что в морг увезут. Хотя, может и это к лучшему». Последняя мысль вызвала внутри что-то похожее на смешок — первый за все это время в чужом теле. Смешок узника, которому нечего терять.
Ночь опустилась на больницу. Редкие шаги в коридоре, приглушённый звон посуды в дальнем конце отделения, чьи-то стоны за стеной. Воспоминания продолжали приходить волнами, словно прилив, накатывающий на берег моего сознания.