— Это ж все равно, как в автобусе потолкаться! — оправдывалась она со смехом, пополняя через знакомых цыганок стратегический запас дефицитных индийских презервативов. — Зайдешь в час пик — так тебя там так облапят, что мама не горюй! И под юбку залезут, и за лифчик, и между ног пошарят! И это днем, при всех! А тут ночь, купе, мужик скучает… Сам бог велел, Инка!
Ее не останавливало даже то, что она числилась официальной невестой Костика — слесаря из вагоноремонтного депо, такого же длинного и тощего, как и все ее временные ухажеры.
— А что такого? — недоумевала Люська. — Мы ж еще не расписаны! Какая измена? Вот если б я роман закрутила, письма бы писала — тогда да… А так — чисто физкультура! Для здоровья полезно!
— Ох, узнает твой Костик — сделает из тебя физкультурницу с подбитым глазом, — усмехалась Инна.
— А откуда ему узнать? Ты ж не стукачка, — подмигивала Люська.
Она искренне не понимала, как Инна может «терпеть», держать оборону, не поддаваясь на соблазны.
— Дождешься, Инка, — пугала она подругу, — пока все твои невеликие прелести завянут, как гербарий! Пользуйся моментом, дуреха!
Люська даже подвела под свою кипучую деятельность научную базу. Вычитала где-то в журнале «Здоровье» (или в брошюре «Вопросы полового воспитания»), что мерный стук колес якобы совпадает с биоритмами человека и усиливает сексуальное влечение. Мол, поэтому в поездах и случается столько адюльтеров. Не в самолетах, где трясет и страшно, не на теплоходах, где просторно и скучно, а именно в тесных, душных купе, под храп соседа и лязг буферов, разгораются самые жаркие страсти. И ведь правда — почти в каждом вагоне находилась парочка, умудрявшаяся предаться любви под одеялом, пока третий сосед деликатно отворачивался к стенке. В тамбурах вечно кто-то целовался, а в коридорах у окон стояли в обнимку влюбленные, и по их телам бежали сладкие биотоки…
Инне все это казалось диким. Для нее секс был связан только с одним человеком — с ее Русиком. Тем самым портным-хулиганом из ее далекой семнадцатилетней юности. Руслан… Работяга, модник (сам себе шил брюки-дудочки!), гитарист, певец дворовых романсов… Пел ей под гитару хрипловатым баритоном блатные песни: Жил в Одессе славный паренек, ездил он в Херсон за голубями… Лишь оставила стая среди бурь и метели одного с перебитым крылом журавля… Искры камина горят, как рубины… Неслось такси в бензиновом угаре, асфальт лизал густой наплыв толпы, а там в углу в тени на грязном тротуаре лежала роза в уличной пыли… Сумрак осенний, слякоть бульварная мокрыми иглами душу гнетет. Бедная девонька в туфельках беленьких, шатаясь, по грязи бесцельно бредет…… Выпивал, конечно, курил «Приму», дрался иногда на танцах… Но как он ее любил! Той первой, отчаянной, ненасытной любовью, когда расстаться вечером на пять минут — уже трагедия. Целовались до головокружения, обнимались до хруста костей… Казалось, это навсегда.
А потом — та дурацкая драка с военными на танцах. Суд — быстрый, показательный, потому что Русик давно был у милиции на заметке. Год колонии. После суда она рвалась к нему, хватала за руки, не верила… Их растащили силой. А потом — беременность, токсикоз, рождение дочки… Письма, длинные, полные надежд и нежности… Считали дни до его возвращения…
И новый удар. Что-то случилось на зоне. Убийство. Русик — соучастник? Приговор — десять лет строгого режима. Десять лет! Это уже была не разлука, это была пропасть. Сначала ждала, писала… Потом письма стали реже, ответы — короче… Ручеек иссяк. А позже узнала: снова что-то там произошло, и к десяти годам добавили еще пять. Пятнадцать лет… Это уже была не пропасть, это была могила для их любви. Она перестала ждать. Вышла на работу, мать устроила её на железную дорогу, где сама откатала проводницей всю жизнь — надо было кормить дочку, себя… Жизнь пошла по другим рельсам. Скрипучим, ржавым, но своим.
И вот теперь — этот сон. И этот странный москвич Михаил со своими непонятными делами и таким… цепляющим ласковым взглядом. И это неожиданное чувство, проснувшееся в ней после восьми лет спячки. Что это? Просто химия? Или тот самый поездной биоритм, о котором талдычила Люська? Или… или это шанс? Шанс изменить что-то в этой монотонной жизни под стук колес? Инна сама не знала ответа. Но знала одно: этот рейс на Махачкалу будет особенным. Очень особенным.
Глава 11
Девятнадцать тридцать по Москве. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в драматические багрово-оранжевые тона, но в поезде Москва-Астрахань время текло по своим законам, измеряясь не часами, а количеством выпитого и градусом бессмысленности происходящего. Газеты были просмотрены, журналы пролистаны. В животе урчало, душа требовала продолжения банкета. Вернее, не душа, а семидесятилетний Марк Северин внутри меня, привыкший к ресторанной суете и светским беседам (пусть и поддельным).
— Слушай, Колька, пошли в вагон-ресторан? — предложил я, чувствуя, как во мне просыпается цивилизованный человек (или его жалкое подобие). — Бефстроганов съедим, музычку послушаем…
Колька посмотрел на меня как на сумасшедшего, только что предложившего ему станцевать на крыше вагона.
— Ты чего, Миха? Какие рестораны? У нас дело! — он похлопал по матрасу, где зашита «котлета» от Нуждина. — Сиди тихо, не отсвечивай. Эти элементы сладкой жизни, они, знаешь ли, до добра не доведут. Успокойся.
«Какие еще, к черту, элементы?» — возмутился я мысленно. Но вслух сказал примирительно:
— Да я ж не кутить. Немножко посидеть… выпить сто грамм, закусить горячим, потусить… — я запнулся, поняв, что слово «потусить» в 1969-м еще не изобрели. — Пообщаться, говорю! С людьми! Может, полезные знакомства заведем?
Колька посмотрел на меня взглядом, полным вселенской скорби по заблудшей душе товарища, вздохнул и решительно включил свой «Панасоник». Из динамика полилась какая-то душераздирающая мелодия про неразделенную любовь к Родине или к трактору — я не разобрал. Видимо, это был его способ сказать: «Вот тебе общение, наслаждайся».
Я махнул рукой и вышел из купе. Пусть сидит, охраняет наш матрас и слушает радиоголоса. А я отправлюсь на поиски приключений и горячего второго.
Вагон-ресторан встретил меня буйством звуков и запахов. Смех, звон стаканов, гул голосов сливались в единый радостный гул подвыпившего человечества. Из динамиков гремела музыка — радостные вопли Магомаева про «Свадьбу» сменялись оптимистичным шлягером «Хмуриться не надо, Лада», под который несколько пар уже пытались изображать нечто похожее на твист в тесном проходе. В воздухе висел плотный коктейль из ароматов жареного лука, перегара, дешевых духов «Красная Москва» и чего-то еще, неуловимо железнодорожно-ресторанного.
За стойкой буфета восседал директор ресторана, он же буфетчик, с печальными глазами и двумя рядами золотых зубов — мужчина с лицом римского патриция, которому по ошибке досталась должность заведующего поездной забегаловкой. Он сосредоточенно что-то считал на счетах, игнорируя окружающий хаос. Над его головой висел рукописный плакат, гласивший: «Ничего не стоит нам так дешево и не ценится так дорого, как вежливость!» — видимо, напоминание персоналу и посетителям о правилах хорошего тона в условиях повышенной алкогольной нагрузки. Симпатичная блондинка-официантка, похожая на героиню фильма «Карнавальная ночь», металась между столиками с подносом, ловко уворачиваясь от пьяных объятий и громких комплиментов.
Свободных столиков, естественно, не было. Вагон-ресторан в советском поезде — это не просто место для еды, это клуб, биржа знакомств, исповедальня и поле битвы в одном флаконе. Но у крайнего столика, рядом с вечно галдящей барной стойкой, на два места, одно сиденье пустовало. За столиком сидел невзрачный мужичок, погруженный в созерцание тарелки с бефстроганов и бутылки марочного портвейна «Массандра».
— Разрешите присесть? — вежливо поинтересовался я, стараясь перекричать очередной припев про Ладу.
Мужичок вскинул на меня мутные и серые, как осенняя лужа, глазки. Секунду он смотрел сквозь меня, словно пытаясь сфокусироваться на внезапно возникшем объекте, но потом его лицо просветлело.
— А? Да-да, конечно! Присаживайтесь, мил человек! Вместе веселее!
Так я познакомился с механиком Тучковым, как он представился, пожав мне руку вялой, влажной ладонью. Коренной волгарь, астраханец до мозга костей. Худой, жилистый, с лицом цвета речного ила и преждевременной сединой на висках. Возраст его был загадкой — то ли ему было под шестьдесят, и он хорошо сохранился, то ли едва за сорок, но жизнь его изрядно потрепала. И было в нем что-то неуловимо знакомое… Ба! Да это же вылитый Кулигин из «Грозы» Островского! Не спрашивайте, откуда я помню Островского — видимо, остаточные знания из прошлой жизни иногда всплывают в самые неподходящие моменты. Тот самый «мещанин, часовщик-самоучка, отыскивающий перпетуум-мобиле». И, как оказалось, мое определение попало в самую точку.
— Работал я в рыбколхозе, значит, — начал Тучков свой рассказ, едва я заказал себе сто грамм водки и порцию тех же бефстроганов. Пока не принесли водку, он мне любезно предложил свой портвейн. Я любезно согласился, и мы немедленно выпили за знакомство. — И вот, понимаешь, задача: переоборудовали мы списанное траловое судно под рефрижератор. Вещь нужная, рыбу морозить. А условия-то — колхозные! Не завод! — Он достал из кармана замызганный блокнот и огрызок химического карандаша, раскрыл и с энтузиазмом принялся чертить. — Вот, гляди, прямоугольник — это трюм. Листовое железо — десять миллиметров! — Он старательно вывел цифры твердым, почти чертежным почерком. — Понимаешь, десять! Тяжело! В колхозных условиях, — снова подчеркнул он, словно извиняясь за несовершенство мира.
Я кивнул с умным видом, хотя в судостроении понимал примерно столько же, сколько в балете суринамских жаб. Но слушал с неподдельным интересом. Во-первых, это было всяко лучше, чем Колькины байки про тайгу. А во-вторых, Тучков был по-своему гениален в своем техническом безумии