Эта память нахлынула последней напастью, как будто сознание Марка Северина до конца оберегало себя от самого страшного — от момента катастрофы. Но теперь она встала перед внутренним взором со всей отчетливостью.
ГЦОЛИФК — Институт физкультуры — был не просто вузом. Это был Олимп по-советски. Фабрика чемпионов. На лекциях рядом с тобой мог сидеть рекордсмен мира по штанге, в столовой за соседним столом — олимпийский чемпион по хоккею. А уж бывших звезд, переквалифицировавшихся в тренеры, и преподаватели, было как грязи. Жили не будущим, как в обычных институтах — дипломами и распределением, — а настоящим. Сборы, соревнования, поездки за бугор — пусть и под присмотром «искусствоведов в штатском». Спорт в Союзе был больше, чем спорт. Это был фронт идеологической войны, и они были его гвардией. Их победа — победа строя. Их проигрыш… лучше не проигрывать. Кормили по спецпайкам, одевали лучше других, селили в отдельных номерах. Они были элитой. Витриной. И знали это. Цена — побеждать. Всегда. Любой ценой. Каждая золотая медаль — гвоздь в гроб мирового империализма и триумф строителей коммунизма. Коммунизм так и не построили, а вот медали ковали исправно.
Михаил Ким был частью этой машины. Корейский парень с Дальнего Востока, вырвавшийся в столицу, в олимпийскую сборную. Он шел к своей цели — чемпионат мира в Аргентине. И вот он, ковер Дворца спорта, полуфинал первенства Союза. Ревущие трибуны, запах пота и разогревочных мазей, слепящий свет юпитеров.
Соперник — матерый, действующий чемпион. Зубр. А против него — какой-то выскочка Ким. За полторы минуты до конца схватки Михаил вел два балла. Чувствовал — может еще добавить, есть силы на атаку, на решающий бросок. Инстинкт борца требовал идти вперед, добивать.
Но с тренерского места — рявкнули: «Держать! Суши схватку, Миша! Удерживай счет!»
Он стиснул зубы. Тренер сказал — надо выполнять. И он начал осторожничать. Рвать дистанцию, уходить от захватов, кружить по ковру, убивая секунды. Соперник взревел от ярости и бессилия — уходит победа! Он решил, что Ким выдохся, скис. И попер напролом, как разъяренный бык, пытаясь смять, задавить наглостью и опытом.
Правило номер один, которое вбил ему дед, а потом тренеры: «Никогда не ставь себя на место противника, не думай за него». У Михаила было и свое, второе: «Никогда не смотри ему в глаза». Зачем видеть там чужую боль, страх, ненависть? Соперник — это просто препятствие. Фигура на доске. Его сопротивление, его ярость — лишь часть игры.
Но отступая под этим бешеным напором, он совершил ошибку. Роковую. На секунду потерял концентрацию, сместил центр тяжести не туда, куда нужно при отходе. Потерял равновесие. Всего на мгновение. Споткнулся о собственную ногу. Секундное замешательство. Но сопернику хватило. Он влетел в Мишу всем своим весом. Не просто бросок — он хотел уничтожить, впечатать его в ковер так, чтобы судья сразу поднял его руку. Чистая победа, туше.
Миша помнил это чувство полета. Мир перевернулся. Секунда невесомости. Инстинкт борца сработал — сгруппироваться, уйти мостом, перекатиться, как угодно, но не лечь на лопатки! Он рванулся всем телом, пытаясь вывернуться из захвата. Но хватка была железная. Мертвая.
Все, что ему удалось — это вместо лопаток… прийти на голову. Вернее, на шею.
Удар. Нет, не удар — треск. Сухой, страшный, будто внутри сломалась сухая ветка. И тут же — ослепительная, нестерпимая вспышка белого света. Боль — такая, что в ней не было ничего, кроме самой боли, — пронзила все тело от затылка до пяток.
А потом — темнота. Тихая, вязкая, бездонная.
Глава 3
Обрывки чужого прошлого не останавливаясь кружились в голове калейдоскопом, когда в больничном коридоре послышались шаги. Неторопливые, почти бесшумные, но уверенные. Тихий шорох одежды. Женские голоса. Я не мог повернуть голову, но каким-то шестым чувством, обострившимся в неподвижности, уже понял, кто там. Тот самый дед Дунхо. Хозяин таежной заимки, знахарь и учитель. Человек, который видел больше, чем позволяли обычные глаза.
Дверь приоткрылась, и в проеме возник знакомый по воспоминаниям силуэт. Невысокий, сухой старик. Потертый пиджак поверх белой застиранной рубашки, на ногах разбитые чоботы, старая кожаная сумка через плечо. Седые волосы, стянутые сзади в небольшой узел, открывали высокий, изрезанный глубокими морщинами лоб. Глаза под нависшими бровями смотрели цепко, внимательно, без суеты.
За его спиной маячили две девичьих фигуры в белых халатах. Медсестры. Молодые, лет двадцати на вид. На их лицах читалась смесь любопытства и некоторой робости — видимо, старик умел произвести впечатление.
— Раздевайте, — сказал дед тихо, но так, что в голосе не было и тени сомнения. Он говорил не как посетитель, а как человек, пришедший делать свою работу. Ни приветствий, ни вопросов о самочувствии.
Медсестры засуетились, расстегивая пуговицы на больничной рубахе Михаила, опуская металлические бортики кровати.
Позже я узнал, что услуги медсестёр и лояльность врачей дед купил на корню — корейская община собрала денег на лечение известного земляка. Кроме того, он привёз из тайги целебный настой небывалой силы, на каких-то секретных травах. Баночка такого снадобья решала проблемы со здоровьем от радикулита до бесплодия, а заодно открывала двери спортивных чиновников.
Дед тем временем извлек из сумки несколько небольших стеклянных банок с темной, почти черной мазью. Открыл одну. По палате мгновенно разошелся резкий, терпкий запах — хвоя, какая-то смола, мускус и что-то еще, незнакомое, бьющее в нос. Старик надел тонкие резиновые перчатки, зачерпнул немного мази костлявыми пальцами.
— Начинаем, — кивнул он медсестрам, которые тоже защелкали перчатками. — От центра — к периферии. Растирать сильно.
Прохладные пальцы медсестер, смазанные этой пахучей субстанцией, коснулись груди Михаила. И Я… почувствовал. Не просто понял умом, что трогают, а именно ощутил прикосновение. Сначала легкое давление, потом — холодок, быстро сменившийся жжением. В парализованном, мертвом теле, которое до этого не реагировало ни на что! Шок был таким сильным, что если б мог, я бы вскрикнул.
Мазь втирали долго, методично. Дед руководил процессом, сам работал молча, сосредоточенно, время от времени указывая сестрам, куда направить усилия. Переворачивали тяжелое, обмякшее тело со спины на живот, с боку на бок. Мазь жгла, проникая, казалось, до самых костей. Но это была не просто боль. Это было… ощущение. Первое живое ощущение за всё время заточения в этой оболочке. Под кожей словно забегали мириады мурашек, пробуждая спящие нервы. Мышцы, превратившиеся в камень, под сильными пальцами деда и сестер начали поддаваться, теплеть.
Я не мог двигаться, не мог говорить, но мозг лихорадочно работал, пытаясь осмыслить происходящее. Это не было похоже ни на один известный мне (и Мише) вид массажа или физиотерапии. Какая-то древняя шаманская практика.
Прошло, наверное, часа два, прежде чем дед сказал:
— Достаточно на сегодня.
Тело Михаила блестело от мази, кожа горела, но это был не лихорадочный жар болезни, а какое-то внутреннее тепло. Дед стянул перчатки, помыл руки. Тяжело опустился на стул у кровати. Медсестры, получив его короткий кивок, испарились из палаты, бросив на старика взгляды, в которых смешались уважение и суеверный страх.
Мы остались вдвоем. Тишина. Мерное гудение лампы дневного света. Ритмичное дыхание старика. Он сидел с закрытыми глазами, откинув голову на спинку стула. Я смотрел на него, чувствуя, как под слоем привычного скепсиса прорастает нечто иное — любопытство и крошечная, но отчаянная надежда.
И тут дед, не открывая глаз, заговорил. Тихо, вполголоса, слова переплетались — русские и корейские.
— Я знаю… ты не он, — голос был ровный, констатирующий. — Не совсем он. Другой дух в этом теле. Пришлый. Зрелый. Сильный. А его собственный… испугался. Спрятался глубоко.
У меня перехватило дыхание. Старик… он видит меня? Чувствует? Как это возможно?
— Завтра приду, — продолжал дед так же тихо. — Будем работать. Тело надо будить. Долго будить. А потом… — он помолчал. — Потом вам двоим придется как-то уживаться. Договариваться.
Он замолчал окончательно. Дыхание стало еще ровнее. То ли задремал, то ли вошел в какое-то свое состояние покоя.
Я лежал, оглушенный. Тело горело, но это была живая боль. А в голове стучала фраза: «Вам двоим придется договариваться». Значит, Миша Ким не исчез? Его сознание здесь, рядом? Забилось в угол от боли и шока, но не ушло? И что значит «договориться»? Как можно делить одно тело? Один должен уступить? Или… возможно что-то еще?
Вопросы роились в моей голове, но ответа не было. Была только жгучая мазь на коже, задремавший дед на стуле и первая искра надежды — может быть, из этой невероятной ситуации есть выход.
Через несколько часов дед проснулся — так внезапно, будто никогда и не спал. Без единого слова он поднялся и вышел из палаты. Медсестры, дежурившие в коридоре, проводили его настороженными взглядами.
На следующий день он явился точно по расписанию. Бесшумный, как тень, в своем неизменном пиджаке и с той же кожаной сумкой. За ним — те же медсестры, но вчерашняя смесь любопытства и робости на их лицах сменилась деловитой сосредоточенностью. Видимо, дед провел с ними инструктаж, или просто первый шок прошел. Без лишних слов они внесли в палату большой эмалированный таз, от которого валил густой пар. И вместе с паром — запах. Острый, пронзительный, совершенно незнакомый. Не больничный, не уличный. Запах дикой тайги, концентрированный до предела. Хвоя, горькая полынь, что-то неуловимо цитрусовое и еще с десяток оттенков, которым я, городской житель XXI века, не мог подобрать названия. Казалось, этот аромат проникал не через нос, а прямо в мозг, вытесняя все остальные мысли.
Дед, снова облачившись в резиновые перчатки, начал извлекать из таза дымящиеся пучки трав. Это были не просто травы — целые веники из разных растений, перевязанные лыком. И он принялся обкладывать ими мое неподвижное тело. От шеи до самых пяток. Каждый пучок, каждый стебель ложился на свое, строго определенное место. При этом старик тихонько бормотал что-то себе под нос на своем языке — не то считал, не то читал какое-то заклинание.