Александр Владимирович Пыжиков
Коренная РоссияБылины. Заговоры. Обряды
Пыжиков А.В.
КОРЕННАЯ РОССИЯ
Былины. Заговоры. Обряды
Предисловие ХОЖДЕНИЕ ПО ЗОЛОТОЙ ЦЕПИ
Так часто было: вроде складывалась плюс-минус устоявшаяся картина, к которой все привыкли. Это здесь стоит, вон то — тут, а сверху лампочка вкручена, и в круге света сидит удовлетворённый историк.
И здесь появлялся Пыжиков и говорил: да нет, друзья мои, всё не так, в целом картина похожая, только всё наоборот должно лежать, а вот этого тут вообще не стояло, давайте я вынесу в коридор, потом сами выбросите на помойку. И окно открою, воздуха мало. И света будет гораздо больше. Потому что там, где у вас была тьма, — тоже много интересного.
Для меня это поразительное открытие: историческая наука — сама история — расширяется как вселенная. Ещё вчера там была тьма — и вдруг освещение сделали ярче, и во тьме мы различили новые очертания, и это — очертания огромных материков.
Чудо!
По типу Александр Пыжиков вовсе не был революционером, ниспровергателем, скандалистом. Ничего подобного.
Он был — вдумайтесь в это удивительное слово, в его изначальный смысл — учёный. Отучился и стал учёный, как тот самый кот, и ходил по золотой цепи вкруг русской истории.
Самим своим видом он напоминал добродушного, казавшегося домашним кота, при этом своеобразно и неумолимо строгого — в первую очередь по отношению к истине.
Истину нельзя дать в обиду. Истина должна быть отвоёвана и защищена.
За самим понятием истины располагается вовсе не честь, и тем более не амбиции того или иного историка, учёного, а народ, его мудрость, его невероятное прошлое.
Вот что оберегает истина, как самый надёжный часовой.
Чуть искривлена оптика — и мы теряем из поля зрения огромные пространства нашей памяти.
Для того чтоб стоять на страже истины, надо обладать свободой неизъяснимой, сочетанием в себе поэтического и воинских начал.
Александр Пыжиков был свободно мыслящий человек. Независимый в суждениях — но не ради самого факта независимости, как чаще всего и случается у многих иных его коллег по учёному ремеслу, а ради высшей справедливости.
И ещё он был сильным человеком. Беспощадным в стремлении к истине.
Мы с ним виделись несколько раз.
Что меня поражало в нём.
Он не проповедовал, не давил, не настаивал — он с необычайным очарованием и почти животным проворством пересобирал мир заново.
Своеобразное журчание его речи (снова кот!), лишённое аффектации, настойчивого акцентирования драматических радзинских пауз, традиционно скрывающих череду банальностей и натяжек, будоражило и успокаивало одновременно.
Пыжиков не нуждался в ложной театральности, ему не надо было ничего акцентировать: вся его работа целиком была акцентированием истины.
Как истинный учёный, он не стремился поставить себя, своё знание в центр науки и мироздания. Зачастую он систематизировал догадки, давая минимальные акценты и отмечая пути, по которым следовало двигаться.
Он расставил для нас знаки и маяки — по этим знакам можно ориентироваться, прокладывая новые пути.
Недаром Пыжиков так ценил высказывание Андрея Белого: «…не событиями захвачено существо человека, а символами иного».
Он жил в мире символов, смысл которых узнал или опознал.
Он напоминал о ветрах русского фольклора, означавших не атмосферные явления, а движение духа.
Об Алатырь-камне, на котором происходила трапеза Христа, — но и вместе с этим о мощнейшем дохристианском значении камней вообще: недаром валуны укладывались в основаниях православных храмов. Древние строители знали, что делали, — мы забыли об этом напрочь.
Посему, уверял Александр Пыжиков, Алатырь-камень — источник всех ветров, то есть вибраций нашего духа.
Он говорил о том, что Киев — это не просто одна из столиц древнерусского государства, а — в русской былине и в национальной памяти — небесный град, посему, догадываемся мы, стремление русского человека к этому городу иррационально и рационально одновременно.
Он рассказывал о повитухах — и сам был повитухой рождения нашего обновлённого духа.
Он последовательно отрицал как вульгарно славянофильский — в угоду «казённой церкви», так и догматически марксистский взгляд на русскую историю.
В итоге Пыжиков создал свою — в целом не противоречащую прежним, но углубляющую их — концепцию истории.
Его концепция будет дополняться и будет оспариваться, что-то и в его картине мира будет переставлено, но — это была отличная работа, это был прорыв, он обучил нас если не зрению как таковому, то умению различать многие оттенки и забытые цвета.
Зрение это обращено внутрь нас как этноса, как народа, как нации.
Всмотревшись, мы увидели поразительные просторы внутри нашей исторической памяти.
Дух захватывает.
Спасибо, учитель. Мы чувствуем солнечное тепло золотой цепи.
Путешествие внутри собственного кровотока. Возвращаемся к себе — обретаем вселенную.
Захар Прилепин
ГЛАВА ПЕРВАЯ К НОВОЙ ТРАКТОВКЕ РУССКИХ БЫЛИН
Былинные предания любимы в нашей стране. Не будет преувеличением сказать, что целые поколения не только в дореволюционный, но и в советский период буквально выросли на героических сценах, воспеваемых литературой, а позднее подхваченных кинематографом. Их популярность стала настолько привычной, что зачастую забывают: былины с точки зрения их открытия — явление довольно молодое. Конечно, описываемые в них сюжеты относятся к седой древности, временам Киевской, затем Московской Руси, однако существование в крестьянской среде песнопений о далёких минувших временах, по большому счёту, обнаружено лишь на исходе XVIII века, т. е. по историческим меркам совсем недавно. Именно с тех пор устное творчество низов постепенно входит в круг интересов образованной публики, а с середины XIX столетия оно уже занимает видное место в интеллектуальной среде.
Любопытно, но только к началу 1860-х появляется привычный для нас термин «былины». Причём название вышло не из народной среды, а запущено в оборот собирателями и исследователями[1]. До этого публикации русского эпоса, тогда ещё немногочисленные, пестрели заголовками: древние стихотворения, старинные сказания и т. д. Одним из первых, кто окрестил их «былинами», стал этнограф первой половины XIX века Иван Сахаров (1807–1863), популяризировавший русский фольклор. Будучи самоучкой из семинаристов, он старался придать большую солидность своим сборникам, для чего позаимствовал выражение из «Слова о полку Игореве»[2]. Хотя уже в начале 1830-х годов популярный тогда литератор Александр Вельтман (1800–1870) называл один из романов в мифологическом стиле «былиной старого времени»[3]. Тем не менее литературная апробация этого термина — предмет дискуссий протяжённостью в полтора столетия, которые вряд ли можно считать завершёнными[4]. В исследовательский же оборот он вошёл благодаря известному учёному, профессору Московского университета Фёдору Буслаеву (1818–1898). В научных кругах сочли, что былины не только заменяют народу историю, но и выражают его сознание и бытие.
С тех пор не смолкают споры, насколько эпическое наследие отражает историческую канву, активно разрабатываемую со времён Николая Карамзина по книжным хроникам. Те или иные ответы определили пространство, где происходило осмысление многообразного былинного материала. Сопоставление запечатлённого в памяти крестьянских поколений с манускриптами, вышедшими из монастырских стен, выглядело заманчивым. Официоз, конечно, жаждал демонстрации давней привязанности населения к христианской церкви. Былинные герои просто обязаны выглядеть её сынами, защитниками от всякой «нечисти». Жёсткая идеологическая заряженность, в конце концов, сыграла злую шутку: изучение народного эпоса сопровождалось размыванием былинных посылов, которые невозможно уловить на волнах христианско-исторической традиции. В результате разработка безымённой поэзии происходила, если можно так сказать, в усечённом виде. Без должного осознания её недр, омывавшихся иными культурными истоками, практически не затронутыми официальной наукой. Потому-то задача более глубокого прочтения былин по-прежнему не теряет актуальности. Буслаев как-то сравнил народное предание с клубком туго намотанных, но порванных нитей: за какой конец ни возьмись — обрыв. Размотать клубок до уровней, «куда не касалась ещё ничья рука, не заглядывал ничей глаз», весьма трудно. Каждый, кто берётся за это, рано или поздно осознаёт, как что-то в народном эпосе постоянно ускользает, когда доходишь «до известной глубины, стремясь к заветной сердцевине этого мудрёного клубка»[5].
I
Первый осознанный всплеск внимания к народному эпическому творчеству историография фольклористики относит к 1770–1780 годам. Тогда увидели свет, получили известность сборник Михаила Чулкова «Собрание разных песен», издания народных лирических, исторических песен и сказок Николая Новикова. Однако они содержали разрозненные былинные фрагменты, которые указывали на существование в низах какого-то обширного эпического пласта[6]. К тому же качество этих публикаций оставляло желать лучшего. С первой половины XIX столетия нередки критические замечания по поводу небрежного обращения с ценным материалом. Тех, кто брал на себя труд их издания, за очевидные искажения именовали «ремесленниками». Особенно это касалось известного в екатерининскую пору Новикова, не пощадившего исправлениями опубликованный эпос[7]