Коридор для слонов — страница 1 из 11

Алексей РыбниковКоридор для слонов

Фотография на обложке ООО «Современная опера»

В книге использованы фотографии:

Валерия Плотникова, Александра Стернина, Е. Стоналова / РИА Новости.


* * *

От автора

– Что-нибудь выпить, сэр?

– Да. Может быть… Двойной виски.

– Какой именно виски?

– Нет. Принесите лучше джину с тоником. Какой джин у вас есть?

– «Бифитер», «Гордонс», «Сапфир» и…

– «Бифитер», конечно. Только лед и тоник отдельно и побольше лимона.

– Конечно, сэр.

– Спасибо, Эдвард.

Эдвардом себя называл Удейя Паранавитхана. А сэром был я.

Разговор происходил в баре отеля в местечке Сигирия, одном из красивейших мест в самом центре острова Шри-Ланка. Отель расположен прямо посреди джунглей с потрясающим видом на горы.

Обходительность, предупредительность, заботливость, дружелюбность и в то же время чувство дистанции, не допускающей ни малейшей фамильярности – во всем чувствовалась школа поведения персонала, доставшаяся в наследство от колониальных времен. Отель назывался «Коридор для слонов».

Я вырвался сюда, чтобы наконец дописать мои воспоминания, которые по джентльменскому соглашению с издательством должен был закончить еще месяц назад. Но в голову ничего путного пока не приходило. Хотелось просто смотреть на горы, попивать нечто шипучее со льдом и вообще ни о чем не думать. Уж в кои веки за последние несколько лет я мог себе это позволить. Но ни о чем не думать не получалось. Ну, взять хотя бы название этой самой гостиницы: «Коридор для слонов».

Дались мне эти слоны! Когда учился на втором курсе консерватории, написал пьесу для контрабаса и ударных «Кошмар белого слона» по картине Анри Матисса. На этой картине был изображен слон, стоящий на задних ногах в цирке в свете софитов, а дрессировщик, взмахнув кнутом, был готов его ударить. Вокруг арены были не зрители, а родные слону джунгли, его несбыточная мечта и наваждение.

Конечно же, это произведение символизировало свободную душу художника, заключенную в чудовищные тиски тоталитарного кошмара. Это произведение я репетировал с моими друзьями-сокурсниками, но ноты куда-то пропали, и произведение так ни разу и не было исполнено.

А теперь вот «Коридор для слонов». Странное название для гостиницы. Так и видишь этих чудных благородных животных, бредущих по какому-то длинному и узкому для них коридору. Они, рожденные для того, чтобы свободно пастись в своих саваннах и джунглях, жить в мире и любви, вынуждены толкаться, мешать друг другу. Раздражать друг друга. Злиться и в конце концов начинать ненавидеть друг друга. Казалось, убери коридор, и вот она – свобода, вот счастье!

Но правила игры таковы, что коридор становится то шире, то уже, но не исчезает никогда.

Да если честно, то и боятся слоны без коридора. Привыкли.

Наша жизнь, конечно, отличается от этой печальной картины. Мы любим, мы свободно творим, мы бываем безоглядно счастливы. Мы верим в то, что и нас тоже любят, ценят. Но… Если присмотреться повнимательнее…

Если задуматься…

Если попытаться проанализировать…

Ох! Лучше не надо…

Как-то спокойнее, да и безопаснее считать, что «Коридор для слонов» – это только красивое название отеля в самом центре Шри-Ланки, где я сижу в большой комнате с видом на горы и джунгли и дописываю последние две главы этой книги. Вернее, сборника. Начинается он с повести «Коридор для слонов». Это мои воспоминания о 80-х и 90-х годах. Рассказ «Аличка, Лева и Алеша» – о моих родителях и немного о детстве. А «Покаянные псалмы» – это маленькое повествование о духовных искушениях молодого монаха в VII веке от Р.Х. Конечно, ко мне, как к современному человеку, рассказ никакого отношения не имеет. Хотя, с другой стороны… Разве с тех далеких времен так уж много изменилось?

* * *

Я родился в год Петуха. Вот что говорит об этом знаке китайский гороскоп: «Жизнь любого Петуха напоминает американские горки: на его долю выпадает столько взлетов и падений, сколько мало кому удается пережить. Остается только удивляться тому, что Петух находит в себе силы взлетать снова и снова, даже будучи почти ощипанным. У Петуха просто открывается второе дыхание, когда он понимает, что вот-вот окажется в супе».

Коридор для слонов

Глава 1Страсти вокруг «Авось»

Я ввязываюсь в подозрительную историю

– В Ленкоме это ставить никогда не будут. Они что, самоубийцы? Ну, даже если и захотят, кто это пропустит?

– Но мы же вроде договорились…

– Когда было прослушивание на труппе всего целиком?

– Год назад.

– А что Захаров? Ну, вы же приходите в театр на «Звезду». Как-то, наверное, с ним встречаетесь, разговариваете, и что, за целый год он ничего не сказал?

– Да вроде нет.

Он пожал плечами и хмыкнул. Потом начал говорить, что «Авось» никто никогда не услышит, кроме жены и друзей, что мне ничего другого не остается, как дать послушать фонограмму, пусть незаконченную, корреспондентам иностранных газет, чтобы они раззвонили везде, что такое произведение существует.

Говорил он быстро, высоким голосом и короткими фразами. От него исходило какое-то нервное беспокойство, почти взвинченность. Глаза, уменьшенные линзами очков, смотрели прямо на вас, но при этом взгляд не фокусировался и был совершенно отвлеченным. Вся его манера двигаться, располагать себя в кресле, закидывать ногу на ногу, преувеличенно жестикулировать – все было какое-то не наше, не советское. Слишком самоуверенное, что ли. Но несмотря на это, уважительного отношения он к себе не вызывал, и все за глаза называли его не Слава, а Славка. Славка Носырев.

Его привел в наш дом Валя Рубин, брат моей жены Тани. Валя был поэт, признанный в очень узких поэтических кругах. Стихи его мне очень нравились, но они безнадежно не лезли ни в какие рамки советской идеологии, а потому были обречены на вечное рукописное существование. Меня Валя считал успешным, благополучным, сумевшим найти некий алгоритм взаимоотношений с властью, но при этом совершенно бескомпромиссным в творчестве. Примером была, конечно, «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты».

При всех проклятьях штатных музыковедов и критиков, обслуживавших идеологический официоз, – одним из них был небезызвестный враг рок-музыки Медведев – моя рок-опера шла на сцене Ленкома с бешеным успехом. В хит-парадах «Московского комсомольца» она обгоняла западные пластинки.

И вот, когда Валя, относившийся ко мне как к человеку, у которого все всегда получается, прослушал отрывки из записи «Авось», он понял, что мы с Таней сотворили нечто такое, что сделает нахождение компромисса с властью невозможным. Криминалом были не стихи гениального Андрея Вознесенского, автора либретто нашей оперы, а православные тексты, на которые я написал новую музыку. Их можно было назвать симфо-роковыми церковными молитвами.

В то время все, что касалось церковной музыки в театре, кино и средствах массовой информации, было под строжайшим запретом, как сейчас в Корее, где за это могут расстрелять. Только в экранизациях классики, как необходимый антураж, и очень коротко! Шнитке, написавшего церковную музыку для фильма «Восхождение», заставили вымарать текст. В фильме звучали только бессловесные, правда, очень красивые хоры.

А тут открытым текстом! Да еще в сочетании со стихами Андрея: «Российская империя тюрьма», «Мы в одиночку к истине бредем», «Свободы нет ни здесь, ни там». А кульминацией первого акта была вообще… ария Богородицы!

Мы и сами, понимая, что наша ситуация безнадежна, а единственная надежда на Ленком оказалась призрачным миражом, уже поддались унынию и даже отчаянию. И тут Валя решил действовать. На поэтических полудиссидентских вечерах он встречал Славку Носырева. О нем ходили разные слухи, но, главное, у него были контакты с западными корреспондентами. Они подпитывали непризнанную поэтическую братию надеждами на зарубежную славу, а заодно снабжали свои издания информацией о существовании в СССР того, что мы сейчас называем оппозицией. Он рассказал Славке об «Авось», тот сразу же заинтересовался.

И вот этот субъект совершенно новой, неизвестной для меня породы сидит в кресле напротив меня и сулит мне ту самую зарубежную славу:

– Алексей, надо, чтобы в мире узнали, что в совдепии пишут не только партийные гимны и песни «разлейся», «залейся», а есть и то, что делаете вы. Да и нашим тоже надо показать, кто вы на самом деле. Ведь официально вас считают автором детских песенок, каким-то кинокомпозитором, а про рок-оперу я вообще не говорю. Это что-то для нечесаных хиппи в подвале. А тут такая потрясающая церковная музыка, арии, симфонический оркестр. Это точно не должно пропасть!

Он продолжал говорить, а настороженность, возникшая с первых минут нашей встречи, меня не оставляла. Что это? Божье провидение или дьявольская западня? То, что Славка не посланец от Бога, было абсолютно точно, а вот… Ну да! Он здорово смахивал на Коровьева или еще кого-то из свиты Воланда.

В тот вечер я ни на что не решился. Мне было тридцать пять, я к этому времени успел кое-чего добиться. У меня была семья, где все друг друга любили: жена Таня, дочка Анечка тринадцати лет, четырехлетний сын Митька.

Перед своими друзьями и соавторами я хвастался четырехкомнатной квартирой на одиннадцатом этаже дома на Смоленской набережной с потрясающим видом на Москву-реку и гостиницу «Украина». Предметом гордости была и антикварная мебель, в особенности трофейный столовый гарнитур, вывезенный, как говорили, с одной из дач Геринга, попавший сначала к члену политбюро Пономареву, а потом – в комиссионку на Смоленской, где я его и купил. Был и приличный по тем временам заработок от музыки в кино.

И вот на одной чаше весов лежало это относительное благополучие, спокойная жизнь, которая подверглась бы смертельному риску, если бы я поддался на уговоры этого посланца из преисподней. Но на другой-то чаше весов был «Авось»! И «Авось» перевесил! Когда Носырев позвонил и сказал, что хочет прийти ко мне с гостем, не раскрывая по телефону его имени, я понял, о чем идет речь, и согласился.

Мы жили одни на лестничной площадке, этаж был последний. Если лифт начинал движение после десятого этажа, то это точно к нам. Лифт был старый и громкий, и хорошо были слышны железный лязг, гудение мотора, посвистывание тросов.

В тот вечер мы с Таней услышали эти скрежещущие звуки где-то в глубине шахты и не знали, на какой этаж движется лифт. Но нам как-то сразу стало понятно – это наши гости!

Спаниель Бенджик был немедленно изолирован от общества в комнате тещи. Не все любили, когда их облизывают, оставляя кудряшки шерсти на одежде. А я вообще ненавидел, когда во время прослушивания в самый драматичный момент входит пес и начинает проявлять собачью любовь к гостям, напрочь губя все художественное впечатление. А предстояло именно прослушивание. Самое первое для, так сказать, мировой аудитории.

Звонок!

Я открыл дверь, и в прихожую вошли гость и Славка Носырев.

– Здравствуйте, как поживаете? – сразу с порога сказал гость.

Он так и сказал: «Как поживаете?» Буквальный перевод «Хау ду ю ду». Это было немного непривычно, но потом многие американцы, с которыми я встречался, именно так и здоровались.

Носырев представил его:

– Том Кент, «Ассошиэйтед Пресс», московский корреспондент.

Звучало это очень серьезно, и сам Том был очень серьезным, как будто его только сейчас оторвали от очень важного дела по какому-то пустяку. Этим вот пустяком сразу почувствовал себя я.

Славка с ним обращался то подобострастно, то фамильярно, один раз даже потрепал по щеке двумя пальцами. Жест, совершенно не принятый в России. Мне от этого стало даже весело, но ненадолго.

После окончания прослушивания Славка спросил Тома:

– Ну, как? Правда, потрясающе? Тебе нравится?

Ответ был, как приговор:

– Мне нравится музыка композиторов, которые давно умерли.

Вот так так! Значит, ему «Авось» не понравился, последствий в виде мировой известности оперы не предвидится, и вся моя решимость броситься в омут диссидентства была смешным пшиком. Много позже я узнал, что профессия журналиста, в ее западном понимании, обязывает его быть беспристрастным, холодным, объективным, не окрашивать информацию своими эмоциями. В этом смысле он дал идеальный ответ. Но тогда я этого не понял, сразу же смирился с тем, что продолжения не будет, и первая попытка прорваться с «Авось» окончилась полным крахом. Однако я ошибался. Продолжение последовало, причем очень бурное.

Через несколько дней я познакомился с Антонио Барбьери из газеты «Сан», потом со знаменитым Сержем Шмеманом, корреспондентом «Нью-Йорк таймс». К нам в гости пришел Клаус Кунце, представлявший в Москве «Вестдойче рунфунк», затем многие другие, чьих имен я не запомнил. Последовали приглашения на домашние «пати» у журналистов, знакомства с дипломатами…

Через пару месяцев все это стало привычным, даже развлекало, несмотря на страх, что вот сейчас вызовут куда надо и спросят: «Чего это вы там, Алексей Львович, делаете? Родину продаете?»

Но никто никого никуда не вызывал, чувство страха притупляли закордонные джин с тоником и виски многолетней выдержки, которые в обилии выпивались на вечеринках. В общем, «все хорошо, прекрасная маркиза», только… про «Авось» никто не вспоминал, и задуманный план так и не давал результатов.

Может быть, в этом была рука провидения? Ведь фонограмма-то не была закончена. Если бы все двинулось раньше срока, я не сумел бы завершить запись пластинки. Работа велась уже полтора года в студиях государственной (!) фирмы «Мелодия». Сам по себе факт, что такая крамола записывается официально, был невероятным. Но…

Расскажу, как удалось это сделать.

Как все начиналось

Тогда, полтора года назад, по вполне понятным причинам я не мог прийти на худсовет фирмы «Мелодия» и показать домашнюю запись и клавир «Авось». Меня просто сочли бы сумасшедшим. А записать в то время фонограмму для пластинки в СССР нигде, кроме как в «Мелодии», было невозможно. Только там имелось оборудование, позволявшее сделать запись на современном уровне.

Ясно, что «Мелодию» можно было захватить только партизанскими методами. Нужно было найти в руководстве «Мелодии» сотрудников, которым можно полностью довериться, открыть все карты и получить их согласие на фактически подпольную работу, короче, завербовать.

Ах, надо было знать редакторов тех времен! Договориться с кем-нибудь из них было делом совершенно безнадежным, обреченным на полный провал. Из страха быть заподозренным в симпатиях к оппонентам власти и просто за свою шкуру они беспощадно вымарывали, запрещали, резали, сокращали, в общем, всячески уродовали художественные замыслы несчастных авторов. Впрочем, те безропотно шли на компромиссы и еще дарили редакторам подарки.

Поэтому, когда Евгения Лозинская, молодая особа с копной вьющихся белокурых волос, голубыми глазами и изящной миниатюрной фигуркой, прослушав «Авось» в моем исполнении, где я пел все роли, сказала, что я гений, что произведение потрясающее и что она сделает все, чтобы оно увидело свет, я был на седьмом небе от счастья. Не потому, что меня похвалили, а потому, что Женя была редактором «Мелодии». Правда, не музыкальным, а литературным, но именно это обстоятельство и стало тем самым золотым ключиком, благодаря которому открылись заветные двери фирмы «Мелодия». За ее образом классической блондинки скрывались глубокий творческий ум, железная воля и способность совершать самые рискованные поступки.

– Алеша, ведь поэма «Авось» из книги «Витражных дел мастер» Андрея? – Она имела право его так называть.

Женя редактировала его пластинки, и они были хорошими друзьями.

– Ну, конечно. – Я начал потихоньку соображать, куда она клонит.

– Книга удостоена Госпремии. И одобрения худсовета нам не нужно, а музыка просто будет музыкальным сопровождением к поэме. Это пройдет через мою редакцию. А в конце, когда представим на худсовет готовую запись, уже никто ничего сделать не сможет.

Я понимал, что с записью-то сделать никто ничего не сможет, а вот с Женей?!

Но она была непреклонна.

– Мы сделаем это.

Мы с Таней поняли, что уже не вдвоем с нашим «Авось». Это была уже команда.

К нам очень скоро присоединился и Степан Богданов, один из начальников звукоцеха «Мелодии», который стал главным звукорежиссером альбома. Пожалуй, из всех нас он был самый осознанно антисоветски настроенный член нашей группы, постоянно прятавший свой ироничный скептический взгляд за типично технарскими очками.

Именно он организовывал нам нелегальные смены записи по ночам и в выходные, которые были категорически запрещены потому, что «Мелодия» ко всему была еще и режимным предприятием. В рамки времени, отпущенного по нормам, мы, конечно, не укладывались, и приходилось действовать совершенно подпольным образом.

Вот как это происходило.

– Василич, ты чего сегодня дежуришь? Вроде не твоя смена?

– Да наш Анатолий Сергеевич приболел.

– Это как? Перебрал, что ли, вчера?

– Да вроде того.

– Ну, чтоб тебе не скучно было, вот! Только смотри, чтоб никто ничего!..

– Ну, это уж, Степан Дмитрич, не беспокойтесь.

После этого незамысловатого диалога вахтер получал от Степы Богданова свою заветную бутылочку. В результате он «не замечал», как в здание студии совершенно незаконно проникали явно подозрительные личности. Это были Геннадий Трофимов, Жанна Рождественская, Феликс Иванов, моя жена Таня и я.

Все основные вокальные трэки мы записывали именно таким составом.

Если вахтер был неподкупным, нам приходилось перелезать через забор и прятаться в аппаратных студии, пока он совершал обход. Но, несмотря на это, а может быть, и благодаря этому, работа шла азартно, весело, а ночные ужины в перерывах между записями стали почти традицией.

Геннадий Трофимов и Жанна Рождественская – талантливейшие вокалисты, родившиеся не в то время и не в той стране. Сделать карьеру в большом шоу-бизнесе в СССР – а он там был, и еще какой! – можно было только будучи показательно лояльным к власти. Но и этого оказывалось мало.

Надо было находиться «под крышей» одного из могущественных патронов советской эстрады. Если кто-то не соглашался попасть в полную зависимость от них, а вместо этого показывал свой характер, да еще обладал настоящим талантом, то таких просто стирали в порошок, не оставляя никакой надежды.

Чтобы не умереть с голоду и продолжать петь, путь был один – в ресторан или, как его называли все музыканты, в кабак. Примеров тому немало.

Гена и Жанна были именно такими талантливыми и независимыми. Неизвестно, чем бы закончилась их творческая карьера, толком и не начавшаяся, если бы мы не встретились. У меня появились уникальные исполнители главных партий в моих операх, а они избавились от перспективы окончить свою карьеру ресторанным репертуаром.

Режиссером пластинки и исполнителем некоторых партий был Феликс Иванов. Он поразил меня тем, что в его лексиконе присутствовали такие неведомые советскому человеку слова, как «эзотерика», «суфии», «Гурджиев», «логос», «герметизм», словосочетания «Ом мани падме хум» и другие. Он мог часами рассказывать о скрытом смысле актерского искусства, о священных танцах, о вокале как инструменте подключения человека к высшим мирам.

В финале пластинки именно он записал фрагмент с горловым пением, которым, кроме якутов и бурятов, никто не владеет. А у него получалось. Он играл на многих музыкальных инструментах, сам изобретал новые и блестяще владел всеми приемами сценического движения.

Сейчас Феликс – профессор одного из университетов в США. А тогда он, естественно, не вписывался в советскую систему и жил довольно замкнуто, очень избранно общался с людьми.

Именно этот очень-очень непростой талантливейший человек и стал первым режиссером «Авось».

Все. Наконец-то! Больше чем годовой марафон закончен. Две картонные коробки с магнитной лентой, лежащие на звукорежиссерском пульте главной аппаратной «Мелодии», теперь и есть мой «Авось».

Все вместе обсуждаем, что делать дальше. Ясно, что худсовета не миновать. Запись никуда не пропустят, придумают, как испортить судьбу Жене. Да и я точно попаду в черные списки, и путь в мое светлое творческое будущее будет закрыт. Возможно, навсегда. И, что совсем непереносимо, никто никогда не узнает о существовании «Авось» и не услышит оперы.

А что же мои хваленые западные корреспонденты?

Кроме рукопожатий, похлопываний по плечу и «Хэллоу, Алэкси, хау ар ю», абсолютно ничего. Да, похоже, буржуазная общественность оказалась не той лошадкой, на которую надо было ставить.

Приношу домой копии записи, сделанные тайно. Что ж, попытаюсь распространять «Авось» на кассетах через тех же Валю и Славку. А что? Самиздат же существует!

Может, хоть кто-то услышит?..

Ни о чем не могу думать, все противно. И новая работа в кино, и журналистки, которым надо рассказывать, как я сочиняю мелодии, и приглашения на творческие встречи.

Потянулись длинные тоскливые ноябрьские вечера. Худсовет должен пройти до конца года. Для раздумий оставалось не больше месяца. Казалось, сделать что-либо для спасения «Авось» уже невозможно.

И вот в один из таких вечеров сидим на кухне с Таней и Валей, пьем коньяк. Но легче не становится, только голова тяжелеет. И тут Валя так осторожно говорит, что к нему обратились с просьбой организовать со мной творческую встречу.

– Валь, ну ты же знаешь!..

Я не продолжаю, и так понятно, что никакой встречи не будет.

Но он все-таки рассказывает о том, что меня пригласили сотрудники филиала музея Рублева. Он находится в церкви Покрова в Филях.

– Где-где? В церкви? Они хотят, чтобы я в церкви показывал им отрывки из фильмов и играл детские песенки? Бред какой-то!

Пока я договаривал последнюю фразу, в голове пронеслось: «Авось»!

А что, если?..

Если устроить прослушивание записи пластинки прямо там, в церкви. Конечно, это будет последнее прослушивание, но если умрем, то с музыкой!

– А сколько человек там может поместиться?

– А можно пригласить своих друзей?

– А можно привезти с собой аппаратуру?

Крещение. Боевое…

На следующее утро Валя позвонил и сказал, что зрителей может быть около ста человек, что я могу приглашать кого угодно и, конечно, привозить с собой любую технику.

В этот же день я договорился о концертном комплекте аппаратуры. Студийный магнитофон обещал достать Степа Богданов. Я хотел, чтобы воспроизведение было самого высокого класса, с профессиональных магнитных лент.

Что еще?

Гости!

Вот тут-то мне и пришло в голову позвать не только друзей, но и моих новых знакомых – западных журналистов. По крайней мере, прослушивание может стать событием, о котором можно будет написать.

Встречу назначили на 10 декабря. Это был День правозащитника, но, честно говоря, мы об этом не думали. Совпадение было случайным, хотя и очень символичным.

Я попросил Славку Носырева пригласить журналистов и сделать это не по телефону. Он пообещал, но потом куда-то исчез. На звонки не отвечал. Как потом выяснилось, не случайно.

Одно дело разговоры да вечеринки, другое – конкретная акция. Штука серьезная, с последствиями.

Всем журналистам я позвонил сам. Открыто и прекрасно понимая, что все разговоры прослушиваются. Это была уже игра ва-банк.

И вот наступил этот день. Он оказался очень холодным, сереньким и неприветливым. Часам к двенадцати в церковь привезли аппаратуру. Распаковали. Начали настраивать. Встреча в четыре. Время есть. Холодно…

– А отопление когда будет?

Мой вопрос повис в воздухе.

Через паузу последовал ответ:

– А отопления нет. Вообще нет.

Все замерли. Мы уже и так продрогли, думали, вот сейчас потеплеет. Да ладно мы. А гости? А журналисты?

– Да вы не волнуйтесь, народ придет, теплее станет.

Мы не выключали усилители, пульт. Сами надыхивали тепло.

С полчетвертого начали приходить люди. Сначала сотрудники музея. Потом наши гости. Никто не спрашивал, где гардероб. Понятно, что нужно было оставаться в своих шубах и дубленках.

Пришли Гена Хазанов со Златой, Ира Муравьева и Леня Эйдлин, Гарик Бардин с женой Машей, Юра и Марина Энтины, Илья Фрэз с женой и детьми (как написали потом в отчетах, семейство Фрэз), мой друг детства Андрей Сорохтин с женой Леной, Арина Полянская, сестра жены Грамматикова, сам Володя Грамматиков, Игорь Ясулович, знаменитый кинооператор Игорь Клебанов.

Все мы тогда по-настоящему дружили, радовались друг другу, взаимно искренне восхищались нашей талантливостью, щедро называли друг друга гениями. Необычность происходящего только взбудораживала всех.

К четырем помещение церкви было заполнено. Я уже почти был готов открыть вечер, но тут началось!

Дело в том, что произошло то, на что я никак не надеялся. Когда звонил журналистам и приглашал их на встречу, я ожидал вежливой благодарности за приглашение и потом отговорок, почему они не смогли прийти. Но они взяли и действительно пришли! И не ретировались, когда стало понятно, что помещение не отапливается и банкета после мероприятия точно не ожидается.

Это были тот самый солидный Том Кент из «Ассошиэйтед Пресс», интеллигентнейший Клаус Кунце со своей прекрасной женой, Тони Барбьери, еще человека два или три.

Я не запомнил облика и имени директорши музея, но именно она сыграла самую важную роль в тот вечер. Ей позвонили из отдела КГБ по Киевскому району Москвы и сказали, что наша творческая встреча не должна состояться, пока иностранцы не покинут церковь.

Она была потрясена, никак не ожидала такого подвоха с моей стороны. Женщина почти плакала. Но отступать мне было никак нельзя.

Вдобавок ко всему к зданию церкви подъехали две «Волги» из того самого райотдела КГБ. В каждой машине находилось по пять человек. Я сам это видел, выглянув на улицу.

Что было делать?

– Хорошо, мы отменяем прослушивание. Его вообще не будет.

Сотрудников КГБ это не устроило. Они настаивали на выдворении именно журналистов, причем моими руками.

С моей стороны опять последовало твердое «нет».

Переговоры длились минут двадцать.

Наконец они уехали, и директорша с мертвенным лицом сказала:

– Начинайте.

Я вышел на амвон – думаю, что в условиях нашего советского бытия это не было кощунством – и начал рассказывать историю Резанова и Кончиты, о которой в то время, естественно, никто не знал.

После рассказа 80 минут звучала опера, молитвы, слова Резанова, обращенные к Богородице. Первый раз была исполнена и финальная «Аллилуйя».

Я уже не мог воспринимать то, что пелось и игралось, обращать внимание на то, как реагировали мои слушатели. Я просто был счастлив. Правы были сотрудники музея, когда говорили, что как только в церкви собирается народ, там становится тепло. Даже в самую лютую стужу.

Вот что «Вестдойчерунфунк» сказала устами Клауса Кунце об этом событии:

«В Москве, в русской церкви, построенной в стиле барокко, которая является сегодня частью музея икон, собралась несколько месяцев назад разношерстная толпа посетителей, чтобы присутствовать при своеобразном представлении.

Справа и слева у цоколя алтаря – огромные громкоговорители стереоаппаратуры, в центре – столик с магнитофоном и управляющим устройством, у которого композитор Алексей Рыбников представляет свое новое сочинение «Авось». Рыбников, человек 30 лет, сказал вначале несколько слов о своем произведении и его тексте, а затем собравшиеся здесь сто человек полтора часа слушали музыку в зимнем неотапливаемом помещении, не снимая теплых пальто.

Атмосфера в церкви напоминала культурные программы в Германии послевоенного времени. Почему церковь выбрана местом представления, почему здесь собралась эта маленькая любительская община? Рыбников создал в жанре «рок-оперы» столь необычное произведение, какое для Москвы, а может быть, и для всего Советского Союза нетипично. То, что произошло в этот вечер, привело в движение серую зону советской культурной жизни…

Встречающиеся в тексте молитвы, священная музыка, то очень громкая, то очень тихая – здесь, в музейном помещении или, вернее сказать, в церкви, была на своем месте. Как современное художественное средство раздвинула она границы музыкально-бюрократической ограниченности. Музыка говорит больше, чем описание композиторской одаренности Рыбникова, его фантазии в использовании современных достижений, его экспрессии. Жаль, что произведение это не стало достоянием общества».

А на худсовете фирмы «Мелодия» нашу запись зарубили и навечно, как тогда говорили, положили на полку. Но если бы ее даже размагнитили, проще говоря, уничтожили после того вечера, жизнь «Авось» уже началась.

На грани смерти

Однако настоящие испытания были впереди.

Наступили два месяца безвременья. Все, что можно было сделать, это устроить несколько прослушиваний, в том числе в Союзе композиторов. Но это ничего не дало. Я ожидал реакции со стороны органов, но и ее не было.

Я был полностью опустошен. Да пропади оно все пропадом! Даже мысль о том, что надо что-то делать, вызывала у меня раздражение. Попытки что-то сочинить заканчивались тем, что я колотил кулаками по клавишам, вызывая ужас Тани и детей. Не мог ни с кем общаться.

Поездка в феврале в Армению, в Дом творчества композиторов «Дилижан», не отвлекла, не помогла. Скорее наоборот. Вскоре после приезда я заболел. Сначала показалось, ничего серьезного. Просто плохо себя чувствовал. Потом мне стало тяжело вставать, ходить, я больше лежал.

В один из дней к нам случайно зашел знакомый врач. Посмотрев мне в лицо, он спросил, почему у меня желтые белки глаз. Я ему рассказал о своем самочувствии.

– И что, такая слабость, что не можешь встать и ходить?

А я, даже отвечая ему, чувствовал, что терял силы.

Были сделаны анализы, которые показали, что у меня желтуха, болезнь Боткина, причем в тяжелой форме. Скоро кожа у меня начала становиться желтой, а потом – коричневой. Белки стали не желтыми, а просто зелеными.

Почти сразу заболели Таня, Митя и Аня. Но в гораздо более легкой форме.

Обязательно надо было в больницу.

Тут очень помог Гена Хазанов. Он устроил меня и Таню в Боткинскую больницу на совершенно исключительных условиях. У меня был отдельный бокс на первом этаже со всеми удобствами и своим выходом в сад. Правда, это мне было не очень нужно. Я почти не мог ходить. А Таня была прямо надо мной, на втором этаже.

Врачи сначала думали, что это была инфекционная желтуха. Но они не нашли у меня никаких вирусов – ни «A», ни «B», ни «C» – и решили, что это что-то злокачественное. Но почему тогда заболели другие? В общем, полная загадка.

Мне ставили капельницы, давали кучу таблеток. Сначала я их принимал, а потом, когда почувствовал, что мне от них хуже, перестал, прятал их в тумбочку или просто выкидывал.

А время шло. Миновала неделя, за ней и вторая. Я похудел на пять кило, и лучше мне никак не становилось.

К нам домой на Смоленскую набережную заходил Вознесенский. Он взял кассету с записью и увез во Францию кому-то показывать. Потом я узнал, что Пьеру Кардену. Валя делал копии на кассетнике и раздавал друзьям. Передали запись и в Ленком.

Потом Геннадий Трофимов, навестивший меня, сказал, что Марк Захаров начал ставить «Авось». Но мне было тогда совсем не до этого.

Прошло еще две недели. Я похудел уже на десять килограммов, и ничего не менялось.

Начался апрель. Долгие-долгие ночи в больнице. Я не спал ни одну. Мне казалось, что от моих мыслей в потолке будет дырка. Как там Таня, Анюта, Митя?

Таня писала, что ей лучше, она чувствует себя почти хорошо, но я ей не верил. Анюта была в другой больнице. Я знал, что ее тоже не выпускают и состояние ее не меняется. У Мити все было не так тяжело. Он был дома с бабушкой.

Неужели мы не выберемся?

Ночами все чувства обострялись. Я слышал лай и завывания стаи собак с Ваганьковского кладбища, которое было недалеко. Позже, когда я приходил туда на могилу к дедушке, я смотрел на них, стараясь не встречаться с их тяжелыми характерными взглядами. Что ж вы меня так пугали? А ведь именно это ощущение преддверия смерти, жутковатое и затягивающее, мне и надо было передать потом, когда я писал сцену схождения в ад моего героя в «Литургии оглашенных».

Ночами слышалось и другое. Гудение трансформаторной будки, сквозь которое можно было разобрать какое-то бормотание. Стоны больной женщины со второго этажа. Потом хриплый мат-перемат мужика, который буквально вопил часами без перерыва. Я до тех пор не знал, что белая горячка «звучит» именно так.

Как-то в своем письме со второго этажа Таня описала сцену, от которой меня и сейчас бросает в дрожь. У них в палате у одной из женщин началась агония. Чтобы «психически не травмировать» (!) других больных, санитарки сначала переложили ее на пол прямо на матраце, а потом на нем же, еще живую, поволокли куда-то по длинному коридору (куда?!).

Прошло еще две недели. Уже середина апреля. Я похудел в общей сложности на двадцать килограммов и весил теперь 69 вместо моих обычных 89 при росте 187 см.

И снова ночь. Мрачные и беспокойные мысли надоели.

Пытаюсь сосредоточиться на чем-то хорошем. Не получается. Провал. Пустота.

И вдруг непрошеные, незваные, невесть откуда взявшиеся воспоминания… нет! Скорее даже ощущения детства. Начало пятидесятых, Дубовка. Это под Сталинградом.

Все начиналось с запаха. Солнце попадало через окна на два пролета деревянной лестницы и нагревало ступени так, что в небольшом пространстве лестничной клетки постоянно стоял аромат теплого дерева.

Еще были звуки. Две-три мухи перелетали, лениво жужжа, с места на место. На первом этаже был курятник. Куры поквохтывали и шуршали, выискивая свой корм.

И эти звуки, и аромат были какими-то родными, успокаивающими, располагали к полному безделью и бездумному созерцанию. Я часто сидел на этих ступенях именно из-за этого ощущения, любил закрывать глаза и подставлять лицо солнцу.

Тогда перед глазами появлялись темно-красные и черные круги и фигуры, которые причудливо двигались и изменялись. Откроешь глаза и сначала ничего не видишь, а потом… видишь мир. Именно, не отдельные предметы, а весь мир целиком.

И солнце, и земля, и дом, и лестница, и мухи, и куры, и я сам – все было каким-то единым организмом, живым существом. Оно радовалось своему бытию и было наполнено тихим ликованием.

Таким я воспринимал мир очень долго, все детство. Потом, позже, этот мир распался на части, на отдельные предметы и был для меня безвозвратно утрачен.

Но тогда все было в первый раз, все было открытием и поражало новыми впечатлениями. Картины этого чудесного мира и сейчас предо мной.

…Цыгане жгут костры прямо на плотах, на которых они приплыли по Волге откуда-то из Саратова или из Самары. Поют громко, да так, что треньканье гитары почти не слышно. Мы с берега смотрим, слушаем, и так хочется туда, с ними…

…В громкоговорители на улице передают «Ой, рябина кудрявая». Песня мне кажется такой грустной, что где-то в середине груди возникает комочек, который сжимается все сильнее и сильнее. Но эта щемящая грусть нравится мне. Хочется, чтобы песня продолжалась бесконечно…

Очень часто по нашей улице проходят верблюды, груженные поклажей. Погонщики какой-то степной национальности резкими криками и ударами палок иногда останавливают их прямо у нашего дома. В эти моменты я стараюсь подойти к какому-нибудь верблюду поближе, но жутко боюсь, что он плюнет, попадет мне в глаза, и я ослепну.

Так меня пугали взрослые. А может, это и на самом деле так, слюна верблюда ядовита? До сих пор не знаю…

Ура! Меня берут в ночное, на рыбалку, на другой, совсем дикий берег Волги. Костер, уха!..

Спим в палатках. В четыре утра всех будят. Проверяют закидушки, оставленные на ночь в омутах. И тут происходит настоящее событие. Из-под коряги, прямо у берега, вытаскивают огромного сома.

Про сомов рассказывали страшилки, что они хватают детей за ноги, утягивают в омуты и съедают. Я глядел на это двухметровое чудовище и сразу начинал верить в эти рассказы.

Я вместе с удочкой отхожу подальше, так, на всякий случай, да и чтоб мои лески не путались с другими. Ложусь на траву, смотрю на поплавок. Тишина…

И вдруг слышу громкую музыку! Думаю, по Волге плывет теплоход, включили на всю мощь громкоговорители. Такое бывало очень часто. Но слишком рано, не больше пяти утра. Да и музыка, какую себе невозможно даже представить. Как будто поет огромный тысячеголосый хор. И у каждого из тысячи голосов своя мелодия.

Тут мне в голову приходит странная мысль. А что, если я возьму, да и начну управлять мужскими голосами? Вот сейчас они пойдут наверх, а им ответят голоса в нижнем регистре. Так и произошло! А теперь женские голоса одновременно с ними споют аккорды. И это произошло!

Мне было жутковато, но интересно. Так я играл с хорами. Не помню, сколько прошло времени. Мне казалось, что много.

Но когда я вернулся, моего отсутствия не заметили. Судя по всему, этих оглушающих звуков никто не слышал. Что это было? Наверное, звуковая галлюцинация.

Мы переплыли Волгу, оказались на своем берегу и попытались вытащить сома из лодки. Он с неимоверной силой взметнулся, резко вырвался из наших рук и плюхнулся в воду. Только мы его и видели!

…А вот мы сидим за столом у открытого окна. Теплый южный вечер. Когда ветер в нашу сторону, слышен духовой оркестр из городского сада. Вальсы, польки, кадрили, даже фокстроты…

Мы – это моя родная бабушка Анна Степановна, которую назвали еще Ханной или Галиной, ее сестра Александра Степановна, или бабушка Шура, муж сестры Виктор Григорьевич Држевецкий и я. Зовут меня Лека или Ленька (в детстве меня никто из близких не называл Алешей или Лешей).

На столе у нас ужин. Обычно очень-очень скромный, послевоенный. Но иногда у нас бывали настоящие пиршества. Рыбаки приносили осетра. Причем не осетрину кусочками, а осетра целиком.

Черную икру выпотрашивали у него из брюха, вываливали в большое ведро, очищали от всяких прожилок и сразу засаливали. Холодильников в то время не было, зато был потрясающий погреб, в котором даже в летнюю жару сохранялся лед. В этом погребе осетрина и икра хранились долго. Они каждый день украшали наш стол.

Конечно, всегда были арбузы и дыни с нашей собственной бахчи. Еще вареники с вишней, каймак, и самые разные варенья из райских яблочек, вишни, абрикосов. А вот мяса вообще никогда не было. Но его как-то особенно и не хотелось.

Посреди стола – керосиновая лампа, единственное освещение всей комнаты. Электричество часто отключали, то из-за грозы, то из-за чего-то еще.

Керосин вообще был основой нашего бытия. Всю пищу готовили на керосинках или керогазах. Керосином пропитывали сетки, которые мы надевали на головы, чтобы спастись от мошки, тучами нападавшей на все живое. Она лезла в глаза, уши, нос, и только запах керосина ее отпугивал. И конечно, как я уже говорил, керосиновые лампы, при которых читали, занимались домашними делами и рассказывали разные истории, как и в тот теплый южный вечер с духовым оркестром.

Мои бабушки родились в восьмидесятых годах девятнадцатого века. Первую, лучшую часть жизни они прожили до революции, и их рассказы были бесценны. Я тогда этого не понимал, запомнил далеко не все. Но что-то все-таки осталось в голове.

– Леконька! Ты только никому не рассказывай, сейчас это нельзя. Ладно?

Я киваю, вижу, как бабушке Шуре тяжело. Но почему-то ей важно рассказать это мне именно сейчас.

– Моего папу, твоего прадедушку убили красные. Представляешь, вывели на балкон всех, кто был дома – твою маму, ей в семнадцатом было всего пять лет, нас, отца – и прицелились. Перед домом было полно народа.

«За что вы их?» – слышалось снизу.

«Он же врач. Помогал всем».

«Ну и что, что генерал?»

«А ребенка за что?»

Толпа гудела и готова была броситься на командира, который должен был скомандовать «пли!». Так длилось несколько мгновений. Между жизнью и смертью. И командир все-таки не решился пойти против толпы. Красные ушли от дома. А на следующий день вечером… – Взгляд бабушки Шуры становится напряженным, почти безумным.

Она не плачет, но и говорить не может, собирает со стола посуду, уносит на кухню. Все молчат. Из кухни бабушка возвращается с четвертинкой, черным хлебом, помидорами и зеленым луком. Взрослые выпивают по рюмочке.

– А вечером я везу на телеге моего мужа.

Она назвала его имя, но я не запомнил. Знаю только, что фамилия его была Малахов. Моя бабушка до конца жизни носила эту самую фамилию.

– Он ранен, в тяжелом состоянии, горячка!.. Навстречу разъезд красных. Увидев в телеге раненого белого офицера, сразу же прицеливаются. Я закрываю его руками. Они стреляют. Одна пуля попадает прямо ему в грудь, другая через мой палец – в голову. Мгновенная смерть.

Я смотрю на бабушкину руку, на искалеченный палец.

– Красные отбирают телегу, увозят тело неизвестно куда. Я иду по улице к дому и вижу твоего прадедушку, нашего папу, лежащим в придорожной канаве. Мертвым. Они все-таки довели свое дело до конца. Но мы с Галей и твоей мамой остались живы. И ты смог появиться на свет. – Она смотрит на меня, стараясь улыбнуться.

– Но у меня были еще дедушки и бабушки!

Это я помнил по маминым рассказам и не мог не попросить:

– Расскажи про них.

– Про них? Если хочешь, расскажу все с начала. Степан Михайлович Филатов, генерал медицинской службы, наш отец, женился на Александре Романовне Зелинской. Нас, братьев и сестер, родилось у них семеро. Это твои двоюродные дедушки Николай, Анатолий и Георгий. И мы, четыре сестры: Анна, самая старшая, Лидия, Валентина и я.

Анатолий был полковником. Когда красные заставляли его сорвать с себя погоны, он ответил: «У меня погоны вросли в тело», выхватил револьвер и выстрелил себе в голову.

Николай погиб в шестнадцатом на Первой мировой. Он был абсолютно близоруким. Непонятно, как вообще попал в армию. После нам прислали с фронта его очки и Евангелие.

Георгий погиб в Питере в семнадцатом. Он тоже был офицером.

Сестры все остались живы. Валентина вышла замуж за красного командира. Он был большим начальником на железной дороге. Ее фамилия стала Софронова.

Лидия со своим богатым мужем уехала в Париж, и больше о ней ничего не известно.

А про свою бабушку и меня ты и так все знаешь.

Дедушка твой Алексей Иванович Рыбников остался сиротой после смерти своего отца, петербургского адвоката, какими-то путями добрался до нашей станицы Нижнечирской. Его приютила семья немцев-аптекарей по фамилии Бушман. Вот. А потом Алексей встретил Анну. И родилась твоя мама. Дедушка твой умер от тифа в тридцать шестом. Он похоронен рядом с Анной Кирилловной Бушман на Ваганьковском кладбище.

…За окном, где-то далеко-далеко, все еще играл духовой оркестр. Да, и вот что очень важно. В воздухе стоял умопомрачительный аромат душистого табака, душистого горошка, резеды и левкоев.


Мне казалось, что я все еще вдыхаю этот удивительный запах, когда меня разбудила медсестра.

– Больной, примите лекарства и поставьте градусник. – Ее острые черные глаза смотрели на меня с каким-то знающим любопытством.

Наверное, всякого нагляделась. Когда смерть подходит близко к человеку, как сейчас ко мне, это видно. Я почувствовал в ее взгляде почти приговор.

– Когда будет доктор?

– Обход в десять, – сказала она и ушла, оставив на столе горсть лекарств.

Я, как всегда, тут же выбросил их в унитаз. Звериный инстинкт подсказывал мне, что нельзя пить эту отраву.

Потом я узнал, что был прав. Если эти лекарства принимать без смягчающих желудочных пилюль, то можно умереть от прободной язвы. Так и случилось с больной на втором этаже несколько дней назад. А пилюли не давали. У больницы, видите ли, не было средств.

Я посмотрел на свои руки. Они были такого же коричневого цвета, как и раньше. В зеркало на себя я уже давно не смотрел. Но на душе было почему-то светло и спокойно. Только мелькнула единственная тревожная мысль: «А что же будет с «Авось»?»

А будь что будет! Изменить что-либо я не мог. Блаженство разливалось по всему телу. Я улыбался первый раз за последние три месяца.

Докторша, пришедшая с утренним обходом, заметила изменение в моем состоянии.

– Как вы себя чувствуете?

– Сегодня значительно лучше. – Я смотрел на нее счастливыми глазами. – Мне, знаете ли, стало намного легче.

В ее ответном взгляде я увидел ужас. Ей, наверное, было все-таки не все равно, если я возьму да и умру сегодня прямо здесь.

– Капельницу!

Она назвала лекарства, которые должны были быть в капельнице, и быстро вышла, почти убежала. Потом пришла с заведующим отделением. Он внимательно осмотрел меня, прощупал печень, посмотрел историю болезни. Они в коридоре о чем-то говорили вполголоса, потом ушли.

Доза прописанных мне препаратов была увеличена вдвое.

В этот же день вечером, часов в семь, в мое окошко постучали. Пришла Злата Хазанова. Рядом с ней был молодой, немного располневший человек с редкими волосами и светло-серыми глазами. Он не смотрел не только на меня, но и вообще ни на что. Его взгляд был направлен куда-то внутрь себя.

Злата была очень серьезна.

– Это Леонид, он может тебе помочь.

– Расскажите, что с вами. – Его голос звучал очень тихо.

Я начал рассказывать про диагнозы, но он меня прервал:

– Не надо об этом. Что в ваших анализах не в норме?

– Билирубин. У меня он шестнадцать единиц.

– А какая норма?

– Единица.

– Через неделю у вас будет единица.

– Как? Каким образом? Что мне нужно для этого делать?

– Ничего. Каждый день с семи до восьми вечера лежите, старайтесь ни о чем не думать и представляйте, что видите меня.

Господи! Да я и так лежал, не вставая, целыми днями.

– И это все?

– Да. – Его взгляд оставался таким же, ничего не выражающим, неподвижным.

Злата улыбнулась мне.

– Все будет хорошо.

Они ушли.

На следующий вечер я все сделал так, как он сказал. Прошла ночь. Наутро никаких изменений. Цвет рук и белков глаз не изменился.

Вечером снова лежу. Мысль о том, что со мной пошутил какой-то шарлатан, не оставляет меня. Хотя в чем его корысть? Денег-то он не просил.

И еще один день без изменений.

Несмотря на это, в третий день тоже лежу и стараюсь представить его лицо, хотя сделать это практически невозможно. Не могу вспомнить ни одной его черты. Просто стараюсь ни о чем не думать.

Проходит еще одна ночь.

А вот на четвертый день смотрю, как всегда, утром на руки и боюсь поверить глазам. Они стали светлее! Хватаю зеркало. Белки уже не зеленые, а чуть желтоватые.

Спокойно!.. Не радоваться!.. Это все равно какая-то мистика. Вот сейчас все возьмет и вернется назад. Надежда окажется иллюзорной.

Но на следующий день назад ничего не вернулось. Кожа стала светлой, почти нормальной. А белки, как им и положено, белыми.

Это заметил, конечно, не только я. У меня сразу же взяли все анализы. Показатели улучшились до почти нормальных. Докторша была уверена, что это произошло из-за ударных доз лекарств, которые, как вы уже знаете, я выбрасывал в унитаз. Но она-то этого не ведала и была абсолютно счастлива.

Еще через два дня, в конце недели, я был практически здоров. Все показатели пришли в норму.

Мало того, выздоровели все. Таня, Митя, Аня. Всех скоро выписали из больницы. Меня продержали подольше. Боялись рецидива, но его не было.

Злата нашла Леонида и спасла нам жизнь.

Но что это был за таинственный недуг, поставивший нас на грань жизни и смерти? Я узнал об этом позже. Открывшаяся правда стала для меня настоящим потрясением.

«Авось» побеждает

Мое появление на репетициях в Ленкоме никого не удивило. Похоже, никто и не знал о моих больничных терзаниях.

Разучивание довольно сложных музыкальных партий шло очень лихо. Коля Караченцов брал верхнее си-бемоль легко, как, впрочем, и ре контроктавы. Написано-то было для фантастического диапазона Геннадия Трофимова и не лезло ни в какие нормальные рамки. Но у Коли все получилось потрясающе.

А вот арию Девы Марии, конечно, никто спеть не мог, как не может до сих пор. Во всех постановках звучит фонограмма, записанная Жанной Рождественской.

У Саши Абдулова и Лены Шаниной никаких сложных вокальных задач не было. Обаяние и огромная актерская харизма в их ролях являлись определяющими.

Слава богу, музыкальная ткань оперы осталась нетронутой за некоторым исключением. Молитвы немного подсократились, некоторые сольные партии пели ансамблем музыканты «Рок-ателье».

Режиссура Захарова била наповал. Рок-музыкантов с нагромождением самой современной электроники он посадил прямо на авансцене. Лазеры, по тем временам вещь в театре неслыханная, с самого начала спектакля взрезали клубы дыма на сцене и заставляли публику трепетать и восторженно охать. Появились новые персонажи явно инфернального характера, как, скажем, Главный Сочинитель, привнесший в спектакль демоническое злое начало. Во время пения молитв он строил рожи, издевался над хористами и дирижером, а потом и вообще убивал его выстрелом из пистолета, чтоб не доставал своими «Господи, помилуй!»

Из погребального шествия со словами «Воздайте Господу, сыны Божьи» была сделана дьявольская круговерть, правда, очень эффектная. Перед смертью Резанов начинал вроде бы креститься, но потом передумывал и умирал все-таки, похоже, атеистом.

«Аллилуйя», написанная для финала как пение далеких небесных миров, стала братанием актеров в стиле сексуально раскрепощенных хиппи.

А еще и молитвы, и сцена явления Казанской Божией Матери, и подъем царского Андреевского флага, и хлесткие слова арий Резанова!

Все это было, конечно, неслыханно для подмостков официального советского театра.

Чем ближе к премьере, тем больше у всех росла уверенность в том, что спектакль не примут. Чтобы советский официоз разрешил его, надо было, чтобы «бобик сдох». Но все дело было в том, что Бобик-то этот действительно сдох!

Об этом я узнал все от того же Славки Носырева. Он появился, как только я вышел из больницы, и быстро восстановил все мои контакты с журналистами. Но главное состояло в том, что Славка сообщил сенсационную для меня новость.

Пока я лежал в больнице, нашу запись слушали, но не на худсоветах и редакторских совещаниях, а в КГБ и в разных комиссиях ЦК партии. Говорят, ее прокрутили самому Суслову. И ему понравилось!

Скандала с диссидентским акцентом вокруг оперы решили не делать. Время было уже не то. В сознании ведущих идеологов что-то начало меняться. Я думаю, под многими словами из арий Резанова они и сами могли подписаться.

Мол, произведение в общем-то патриотичное. Если сбалансировать излишнюю религиозность, да сделать помолодежнее, что ли, то и сойдет. Название хорошо бы смягчить. «Авось» – слишком резко. Может быть, «Юнона» и «Авось»?

Так был открыт зеленый свет для спектакля, но ни в коем случае не для пластинки. Она сразу идет в массы. А спектакль смотрят шестьсот – семьсот человек несколько раз в месяц. Очень-очень маленькая аудитория.

Рассуждения вроде правильные, но они не представляли, что, разрешая спектакль, все равно выпускают джинна из бутылки. Да еще какого!

После того как спектакль был принят комиссией без единой поправки – кто бы сомневался! – 9 июля 1981 года, вне всяких театральных сезонов, в зале, переполненном элитной публикой, состоялась его премьера.

О том, как это было, сразу узнал весь мир.

Все началось со статьи Сержа Шмемана в «Нью-Йорк таймс», которая появилась буквально на следующий день после премьеры:

«Москва, 10 июля.

Мюзикл, сочетающий западный рок, страстные танцы, русские церковные песнопения, русско-американскую любовную историю, создает впечатление, что он сделан на заказ, чтобы блюстители советской культуры откликнулись на него: «Нет!»

Спектакль «Авось» именно такой, но его премьера все же состоялась на истекшей неделе в Театре им. Ленинского комсомола. Находившийся в работе четыре года, изысканный причудливый синтез взращенных на родной почве и привнесенных извне тем и форм, он обозначен как первый для советской сцены, где вообще рок-оперы довольно новое и редкое явление.

Сочетание религии, полуприкрытых намеков на политику и откровенного признания западного рока. Неудивительно, что у этой постановки был долгий и тернистый путь. Альбом, записанный год назад советской фирмой «Мелодия», еще не был выпущен, директор музея, где прозвучала запись оперы, была на грани увольнения, а изначальная дата премьеры откладывалась с апреля».

Примечательно, что Шмеман называет спектакль «Авось», как именовал его я при встрече с ним, а не новым официальным «Юнона» и «Авось».

Через несколько дней «Тайм мэгэзин» пишет:

«Грохот, сотрясавший подмостки московского театра Ленинского комсомола, был настолько громким, что смог бы поднять из гроба основателя Советского Союза в его кремлевском мавзолее. После двух десятилетий «спарринга» с советскими властями тяжелый рок взял ленинскую сцену. Поводом была премьера первой в стране рок-оперы… Алексея Рыбникова, популярного композитора.

Опера стала дерзким сочетанием ритмов хард-рока, мерцания мелодий в народном стиле и песнопений православной русской церкви».

Это было и остается единственным случаем в истории, когда в течение нескольких дней после московской театральной премьеры рецензии на нее появлялись в ведущих мировых изданиях.

Да, премьера была потрясающей. Но вместе с ней произошло и нечто другое, чего я никак не мог ожидать. В этот вечер мы навсегда расстались с Ленкомом, с Захаровым, с прекрасными актерами, с которыми хотелось работать и работать.

Спектакль «Юнона» и «Авось» начал свое триумфальное существование. В его судьбе были победные гастроли в Париже, Нью-Йорке, Амстердаме. Были награды, государственная премия для создателей спектакля – меня в списке награжденных, конечно, не значилось. Были огромные дивиденды, полученные спекулянтами, продававшими билеты. Были посещения спектакля знаменитостями: Пьером Карденом и топ-менеджерами Арманда Хаммера, которых привел Вознесенский, президентами и мэрами. Много чего было.

Но это уже была история Ленкома, и кто-то очень постарался, чтобы я не имел к ней никакого отношения.

Разоблачение черной магии

Месяц спустя после премьеры звонок в дверь. Открываю. Во весь дверной проем громадная фигура Кости Кужалиева. Мы с ним дружили, много работали вместе. Он играл на всех народных инструментах, гитаре, замечательно пел. Но моей особой гордостью было то, что Костя был, как сейчас говорят, моей креатурой.

Впервые я его встретил на записи музыки на «Мосфильме». Был перерыв, все музыканты разошлись. Но в работающие микрофоны было слышно, что происходит в зале.

Вдруг я разобрал, что там кто-то потрясающе играет на гитаре. Легко, с тонкой нюансировкой и красивейшим звуком. Выхожу в зал. Вижу на месте штатного гитариста человека богатырского телосложения восточной внешности. Костя был наполовину татарин, наполовину казах.

В его руках гитара казалась изящной хрупкой игрушкой. Своими немаленькими и не самыми тоненькими пальцами он извлекал из инструмента нежнейшие звуки, которых я так безуспешно добивался от других музыкантов.

– Добрый день! – обратился я к нему.

Он страшно испугался. Думал, ругать будут за то, что играл на чужой казенной гитаре.

– Простите, вы новый гитарист?

– Нет, я так, взял попробовать, что за инструмент. – Костя встал, собираясь уходить.

Роста он был немалого, больше двух метров.

Я его остановил.

– У вас так здорово получается. А вы кто? Здесь работаете?

– Да, я помогаю… – Он замялся.

Потом выяснилось, что Костя подрабатывал в оркестре грузчиком. Таскал контрабасы, литавры, усилители для гитар.

Я сразу же к музыкальному редактору.

– Соло на гитаре будет играть именно он, Константин Кужалиев!

После всяких бесед, уговоров, даже небольшого конфликта Костя все-таки записал партию гитары. Сыграл потрясающе.

С тех пор Костя участвовал в записи альбома «Юнона» и «Авось» в качестве певца и гитариста. Он играл соло в «Сказках старого Арбата», в «Руси изначальной», в других фильмах. Потом Костя снялся в фильме Грамматикова «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты», стал солистом ансамбля Владимира Назарова. Но это было после. А сейчас Костя стоял в двери, причем не один, а с каким-то незнакомым человеком.

– Это Игорь, – представил он его.

Оказалось, что Кужалиев знал, что мы после больницы все еще чувствовали себя очень слабыми и никак не могли освободиться от последствий желтухи. Вот он и решил, не предупреждая нас, привести с собой знакомого врача. Правда, о том, что наш гость был доктором, Костя не сказал.

Мы, конечно, немножко недоумевали, зачем это он привел к нам Игоря. Но тут произошло то, чего никак нельзя было ожидать. Разговор зашел о болезни, об экстрасенсе, которого привела Злата.

И тут вдруг Игорь говорит:

– А никакой желтухи не было.

Наступила мертвая тишина.

– А что же это такое было? – растерянно спросил я.

– Всем вам положили бревно поперек ног и перекрыли энергетические каналы. Это порча. Вас заговорили на смерть.

Снова долгое молчание. В ту пору про энергетические каналы мы ничего не слыхали, а уж представить себе какое-то бревно, из-за которого все чуть не умерли, вообще было невероятно.

Игорь видел наше недоумение и начал рассказывать об устройстве человека, о том, что оно гораздо более сложное, чем обыкновенно принято считать. Помимо перемещения жидкости в кровеносной, лимфатической и мочевыводящей системах в человеческом теле происходит постоянное движение энергии. Движется она по энергетическим каналам.

Если их перекрыть, то произойдет то же, что и в том случае, когда тромб затыкает кровеносный сосуд. Перестает работать тот или иной орган. Дальше болезнь, смерть.

На энергетические каналы можно воздействовать дистанционно, пользуясь специальными техниками. В народе это называется черной магией. В научных кругах психотехника была предметом весьма нетрадиционных исследований. В СССР ими занимались сотрудники специальных лабораторий КГБ.

Как потом сказал Костя, Игорь как раз и работал в одном из этих учреждений.

– Кто хотел нашей смерти?

– Последствия я сниму, циркуляция энергии полностью восстановится. А вот кто сделал?.. Это непросто. – Игорь замолчал.

Мы тоже ничего не говорили. Казалось, он пытался сосредоточиться.

– Подождите.

Прошло несколько минут. Игорь сидел, зажмурившись, потом открыл глаза. Взгляд его был каким-то сонным. Он смотрел прямо на меня.

– Это сделала женщина. Вы что-то обещали и не выполнили, обманули ее.

Тут на меня стали с интересом смотреть все, кто был в комнате.

– Да вы что?.. – Я-то точно знал, что никаким женщинам ничего не обещал, но попробуй-ка докажи свою правоту после такого вот разоблачения, сделанного на основе черной магии.

– Кто же эта русская женщина, комсомолка? – попытался я жалко пошутить.

Но Игорь был совершенно серьезен.

– Я вижу дом. Высокий. На первом этаже магазин нот. Перед ним стоит женщина, очень красивая, черноволосая, нерусская. Наверное, татарка.

«Все, мне конец», – подумал я.

Но дальше все вырулило в совершенно неожиданную сторону.

– Обещали вы не ей, а человеку, с которым она живет. Не деньги, не материальное. Может быть, что-то сделать. Да, вы обещали работать для него, писать музыку, а потом отказались. Страшная творческая ревность. Насмерть. Но теперь, после того как вы уцелели, он может сам заболеть и, дай бог, не умер бы. Пойдет обратный удар.

Он загадал мне загадку. Только через год я, кажется, понял, в чем было дело. Как-то на вечере в Доме литераторов я увидел в толпе зрителей жену некоего поэта. Я пытался с ней поздороваться, но она сделала вид, что не узнала меня, отвернулась, растворилась в толпе.

Я удивился и спросил нашего общего знакомого, с которым мы были на вечере:

– Чего это с ней такое?

– Да, она стала какая-то странная. Ее муж тяжело болел желтухой, чуть не умер. До сих пор не может оклематься.

У меня все похолодело внутри. В сознании молниеносно пронеслись совершенно ясные и яркие картины.

За год до начала работы над «Авось» мы с этим поэтом начинаем придумывать новую рок-оперу. Я даже сочиняю заглавную мелодию. Он потрясен. Другая моя новая музыка ему тоже нравится. Поэт начинает писать стихи. Еще немного, и новое произведение станет реальностью.

Но тут появляется Вознесенский. Начинается работа над «Авось». Обо всем другом я просто забываю, и этот человек исчезает из моей жизни вместе со своим проектом.

А живет-то он в доме творческой элиты, где на первом этаже магазин нот. А жена-то его татарка! Очень даже красивая женщина.

Однако скоро все эти мистические страсти отошли в тень.

Государево око

Вы замечали, как по-разному звучат телефонные звонки? Нет-нет, не звонки разных телефонов, а один и тот же звонок одного и того же телефона, но когда по нему звонят разные люди. То весело, то по-деловому, то заманчиво, то с упреком, то занудно. Но бывает и так, что раздаются первые два-три звонка, а ты уже понимаешь, что в твою жизнь вторгается какая-то новая мощная и враждебная сила.

В тот день телефон звонил долго. Я как будто не хотел его слышать, но потом все-таки снял трубку.

– Здравствуйте. Алексей Львович?

– Да.

– С вами говорит сотрудник Комитета государственной безопасности… – Он назвал фамилию.

У меня внутри ничего не шевельнулось. Я очень давно боялся услышать эти слова, а теперь оказалось, что это совсем не страшно.

– Да, я слушаю вас.

– Нам бы хотелось с вами побеседовать.

В моем ответном «Да», наверное, было столько оттенков, что голос в трубке поспешил заверить меня в том, что это будет не допрос, а всего лишь беседа.

– Вам завтра в час будет удобно?

Интересно, он что, ждал, что я могу ответить: «Нет, у меня завтра важные дела. Давайте, созвонимся на неделе»?

Конечно, я ответил:

– Да, удобно.

– Ну, тогда завтра в гостинице «Белград», в номере…

Вот, оказывается, где они беседуют.

– Хорошо.

– До встречи.

– До свидания.

И все.

– Та-а-ня! – кричу я диким голосом.

Прибегает испуганная Таня.

– Господи, что случилось?

– Пошли в ресторан. В «Прагу». Сейчас же!

– Да как же?.. Я не могу сейчас. Мне нужно…

– Все бросай. Пошли!

Наверное, у меня в глазах было нечто такое, что она пулей побежала переодеваться.

«Прага» была в двух шагах от нашей новой квартиры. Мы переехали туда несколько месяцев назад, обменявшись с Александром Зацепиным. Он уезжал во Францию, и ему нужны были две квартиры. Одна была наша, а другая – Валина, который к тому времени переехал к жене. Так что его квартира пригодилась для обмена. Ведь в ту пору покупать и продавать жилье было запрещено. Только обмен.

Об этой квартире я расскажу позже, а сейчас мы сидели в «Праге», и Таня уже почти с ужасом ждала, что я наконец-то объясню, что же произошло. Но я не начинал, пока не принесли коньяк.

Мы выпили по рюмочке.

– Меня вызвали в КГБ.

Она помертвела. В ее глазах был не испуг, а какая-то безнадежность. Система не простит нам нашего фамильярного с ней обращения, будет мстить, наказывать. Мысль об этом не оставляла нас ни на секунду, была запрятана в глубины подсознания. И вот на тебе! И это уже никакая не мысль, а самая что ни на есть грубая реальность.

Преодолев первый шок, она начала успокаивать и себя, и меня, говоря о том, что, в принципе, ничего страшного произойти не должно. Мы стали вспоминать, как власти поступали с диссидентами. Получалось, что их либо с громким скандалом выгоняли из страны, либо наглухо, как тогда говорили, закрывали, не давали возможности работать, держали под колпаком.

Или подстраивали уголовщину. Но это был уже совсем запредельный вариант. Мы решили, что меня это не коснется.

Как мы ошибались!

Назавтра, ровно в час, я был в том самом номере гостиницы «Белград».

Меня встретили два человека. Один, средних лет, с интеллигентской красивой бородой, абсолютно расслабленно сидел в кресле. Другой, который открыл мне дверь номера, был помоложе, немного нервничал. Глаза его бегали.

– Садитесь, пожалуйста. Хотите чайку?

– Да, если можно.

Тот, что сидел в кресле, сделал знак рукой. Другой вышел во вторую комнату за чаем.

«Ага, наверное, борода званием-то повыше будет», – автоматически анализировал я.

Чай был принесен сразу же. Я сделал глоток и нервно засунул конфету в рот.

Тут меня интеллигент с бородой и спросил:

– Алексей Львович, расскажите, пожалуйста, что это у вас там было за прослушивание в церкви для каких-то журналистов?

– Да что вы, это совсем не для журналистов. Просто реставраторы пригласили меня на творческую встречу в филиал музея Рублева. Я позвал друзей. Об этом узнали некоторые журналисты. Я же не мог их выгнать. Был бы скандал. – Я говорил все это, жуя конфету.

От этого казалось, что мне совершенно наплевать на всю эту совсем незначительную историю, да и на разговор тоже. Однако внутреннее напряжение росло. Я чувствовал, что главное – впереди. Думал, начнут строго предупреждать, рассказывать, что мне грозит.

Но разговор неожиданно перешел в совсем другое русло. Тот, что был рангом пониже, начал рассказывать, что он тоже учился в консерватории, играл Шопена, Рахманинова, а теперь вот ничуть не жалеет, что его судьба так сложилась. Он рассказал про зарплату, даже про бесплатное обмундирование.

Тут же, не давая мне опомниться, тот, что с бородой, и заявил:

– У вас же масса недоброжелателей! Вы думаете, мы по своей воле с вами тут беседуем? Просто на вас к нам приходит множество сигналов. Если бы вы только знали, от кого!.. – Он вздохнул. – От тех, кому вы безусловно и совершенно доверяете. Мы просто обязаны были реагировать. – Все это он говорил с совершенно искренней симпатией. – Вам нужна защита. Вдруг на нашем месте будут другие люди? Ведь они могут испортить вам биографию, сломать судьбу.

Очевидно, после этих слов я должен был почувствовать, что нахожусь среди друзей. Они желают мне только добра, хотят помочь. Но я все больше сжимался в комок и молчал.

Они надеялись, что я понял намек и сам сделаю следующий шаг.

Чтобы как-то разрядить обстановку, я сказал:

– Спасибо.

Они неправильно поняли меня и облегченно вздохнули.

– Что ж, мы очень рады.

– Сережа, принеси…

Сережей звали консерваторца.

– Да, Анатолий Леонидович.

Я в первый раз услышал, как их зовут. В начале разговора они представились по фамилиям.

Сережа принес какую-то бумагу и протянул мне вместе с ручкой, чтобы я подписал. Я даже не посмотрел, что это было, подписка о неразглашении или согласие на сотрудничество.

– Наверное, я не так что-то сказал. Конечно, спасибо за доброе отношение ко мне, но подписать я ничего не смогу.

Их лица в мгновение переменились. Я понял, что не надо никаких других людей, чтоб сломать мне судьбу. Эти ребята и сами прекрасно справятся с этой ерундовой задачей.

Еще несколько минут они уговаривали меня.

– Думаю, вы знаете, сколько из вашей братии рвется сотрудничать с нами. Думаете, мы всех берем? Любой бы за честь посчитал.

Сергей срывался в крик:

– Это надо подписать!..

Первая мысль: «А, черт с ним, подпишу, лишь бы отвязались».

Но тут же вторая: «Больше ничего не сочиню, не напишу. Не смогу врать. Сломаюсь».

Я понимал, что в этот момент решается моя судьба. Такого не прощают. Система, скорее всего, меня раздавит. Но ничего с собой сделать не мог.

Я ничего так и не подписал. Расставались мы с ними любезно, с улыбками, пожимали друг другу руки, но на душе у меня повисла свинцовая тяжесть.

Сейчас, по прошествии многих лет, я вспоминаю о той встрече без всяких негативных чувств к этим людям. Если следовать логике их системы отношений, то они действительно хотели мне помочь.

Сергея я увидел еще раз, уже в постперестроечные годы. Он шел по улице, разговаривал сам с собой, казалось, хотел убедить себя в чем-то. Ветер трепал его волосы. Он никого и ничего не замечал, производил странноватое впечатление. Как все непросто в этом мире!

Система начинает и… проигрывает

В восемьдесят втором у моего отца был юбилей. Он родился в 1902 году, и 7 января ему исполнялось восемьдесят. Отец получил много телеграмм от родственников, ветеранов войны, друзей.

Но одно послание было совершенно особенным. Его «поздравили» сотрудники РОВД, прислали повестку с вызовом на допрос.

Я ни у кого ничего не мог спросить, знал, как все сторонятся подобных ситуаций. В то время я писал музыку для некоего режиссера. Он немного разбирался в хитросплетениях приемов спецслужб, дружил с активными диссидентами.

Я рассказал ему все. И про беседу, и про повестку.

– Да, стараются зацепить побольнее, – заявил он.

Выяснилось, что подобное воздействие на родственников обрабатываемых неугодных персон широко применялось в практике оперативной разработки.

– А что ему вменяют?

– Понятия не имею. И он тоже.

Режиссер пожал плечами. На этом наш разговор закончился.

Обращаться за помощью было не к кому. Приходилось выбираться из беды своими силами.

Надо сказать, что отец реагировал на все чрезвычайно спокойно. С юмором вспоминал, как во время Гражданской войны их городок переходил от красных к белым и наоборот чуть ли не каждый день. На допросы его водили часто то одни, то другие.

– Ничего, я знаю, как разговаривать с командирами.

То, что он сделал перед допросом, повергло меня в глубокое изумление.

Он взял очки, в которых писал ноты. Это были практически линзы с очень сильными диоптриями. Глаза за ними выглядели невероятно большими. Левую линзу он заклеил лейкопластырем, снова надел очки, и я невольно отпрянул. На меня смотрел один огромный глаз.

Потом отец наложил повязку себе на голову. На него недавно упала маленькая сосулька и поцарапала кожу. Ранка немного кровоточила, и повязка скоро стала слегка розоватой.

В таком устрашающем виде я привел его на допрос и попросил, чтобы мне разрешили присутствовать. Следователь не возражал.

Да куда ему возражать! Он был раздавлен, деморализован видом отца. Страшная неловкость – допрашивать ветерана Гражданской войны. Отец, разумеется, успел об этом сказать. Да еще в таком виде! Кроме этого, отец делал вид, что глуховат.

– Что-что? – громко переспрашивал он после каждого вопроса, выводя следователя из себя.

То, в чем обвиняли отца, было совсем несуразным. Он по доверенности, как тогда делалось, продал машину некоему человеку по государственной цене. Так вот, этот некий человек взял и продал «Жигули» каким-то южанам по рыночной цене, а это уже считалось спекуляцией.

– А я здесь при чем? – спросил отец у следователя.

– А вот это мы и выясним, Лев Самойлович. Поехали!

– Куда? – все-таки с некоторым беспокойством спросил отец.

– Да к вам в гости. Извините, без приглашения.

– Это, что ли, обыск без предупреждения? – Я иронично хмыкнул.

– Вот именно.

Обыск был, как и положено, с понятыми и протоколом. Кроме того, стражи порядка описали все имущество. Мне было даже немного стыдно, что родители жили небогато, и ценных вещей у них оказалось немного. Пыл следователя тоже слегка остыл.

– Ладно, я позвоню вам.

Подписки о невыезде он не взял. Но дело закрывать никто не собирался, и было ясно, что его доведут до суда. А там… совершенно очевидно, что приговор будет такой, какой нужен заказчикам.

Что было делать? Я уже готов был унижаться, просить, пойти на что угодно, лишь бы прекратить это издевательство над отцом. Но кого просить? Во властных структурах у меня не было знакомых. Да даже если бы и были, то в такие дела обычно никто не вмешивался. Все-таки меня загнали в угол!

Оставалось одно – идти в атаку. Снова журналисты? Нет, они мне были уже не помощники. Органы уперлись бы из принципа. Так можно было бы только навредить. Нет, тут нужно что-то другое. И способ нашелся.

Я завел дело против советского государства и подал заявление в суд, чтобы оно было рассмотрено. Вот так вот!

Ну, мало ли на свете сумасшедших!..

Но все дело в том, что мое заявление приняли!

По советским законам для публичного показа были разрешены произведения, только официально оформленные договором и «залитованные», то есть прошедшие цензуру. А спектакль «Юнона» и «Авось» уже десятки раз исполнялся в театре Ленинского комсомола, но договора со мной-то никто не хотел оформлять. Министерство культуры боялось моей фамилии как чумы. Никто из чиновников лично не хотел брать на себя ответственность и ставить подпись на каких-либо бумагах, связанных с моим именем.

Все это явно и очевидно нарушало закон. Поэтому и назначили заседание суда и в качестве ответчика вызвали представителя Министерства культуры.

Это было неслыханно.

На заседание пришли мои старые знакомые корреспонденты. Такое столкновение власти и композитора стало интересно и для них.

Ответчик не явился ни в первый раз, ни во второй. Тупик!

Но тут в журнале «Юность» выходит потрясающая статья Родиона Щедрина про «Юнону» и «Авось». Называется она «Опера в драматическом театре». Я не мог поверить. Ведь Щедрин был секретарем Союза композиторов РСФСР, то есть лицом более чем официальным. Его поддержка была настолько значима, что могла в корне поменять ситуацию.

А потом еще сюрприз! Тихон Николаевич Хренников, глава Союза композиторов СССР, написал письмо главному редактору «Мелодии» Шабанову с просьбой о том, чтобы тот разрешил публикацию альбома!

Что-то менялось вокруг.

Однако министерство было последовательным. На третье судебное заседание от них тоже никто не явился.

А я взял да и принес статью и письмо на это третье заседание. Ввиду отсутствия ответчика оно было прекращено. Судья Троицкая просила меня подождать в коридоре.

Через полчаса секретарь вынесла и вручила мне бумагу, в которой было написано, что суд принял решение в мою пользу. Спектакль запрещают к показу до подписания договора со мной. Надо ли говорить, что этот злосчастный документ был оформлен в течение нескольких дней после решения суда?

Приблизительно в это же время, летом восемьдесят второго года, состоялся и другой суд. По делу моего отца. Главные свидетели из Туркмении не явились. Были зачитаны показания, записанные с их слов. Из них следовало, что не только мой отец, но даже и перекупщик не получал от них никаких лишних денег.

Дело закончилось не формулировкой «за недоказанностью», а «за отсутствием состава преступления». Это очень важно! Радоваться уже не было сил. Слава богу, что родители смогли все это пережить.


Наступил восемьдесят третий год. Наконец вышел двойной альбом «Юноны» и «Авось». Сразу большим тиражом! Он довольно успешно продавался во многих странах в течение многих лет.

Вот маленький фрагмент из довольно большой рецензии на нашу выстраданную запись, появившейся через три года (!) после выхода альбома:

«Ультраконсервативные ревнители стандартного оперного репертуара могут быть раздражены и оскорблены, но всякий, кто склонен к рискованным приключениям в звуковом мире, будет заинтригован звучанием этой записи, которая содержит много прекрасных моментов».

«Опера Австралии», май 1986 г.

Двухлетняя борьба с системой закончилась моей победой, правда, с ощутимым привкусом горечи. Выходили огромные тиражи пластинок, но было очевидно, что полноценно работать дальше в качестве официального и легального композитора для меня невозможно.

«Чтобы больше никаких там новых рок-опер, музыкальных фильмов и, не дай бог, появлений на телевидении или в радиоэфире!»

Примерно так звучал вердикт разных официальных лиц.

В многочисленных статьях про «Юнону» мое имя упоминалось вскользь, где-то между художником по костюмам и гримерами, в качестве автора «музыки к спектаклю». Это был абсолютный абсурд. Уж чего-чего, а музыки к спектаклю я не писал точно так же, как Вознесенский – стихов к нему.

Мы вдвоем написали ОПЕРУ. Первая постановка была сделана для диска, вторая – в Лен-коме. За этим последовали десятки спектаклей в разных театрах.

Но при такой постановке вопроса на моей персоне делался бы слишком большой акцент, а это было совершенно недопустимо. Меня спрятали в глубокую тень и отодвинули даже не на второй, а на десятый план. В общем, все, что мне осталось – это случайная работа в качестве композитора, пишущего фоновую музыку для кино.

Режиссер Нечаев, впоследствии единолично получивший Государственную премию за наших «Буратино» и «Шапочку», создавал новые музыкальные сказки без меня. Захаров в новые проекты не приглашал. Остальные мои соавторы тоже обходили меня стороной, и, как тогда говорили, у меня замолчал телефон.

Все было бы совсем плохо, если бы не…

О многих моментах своей жизни я мог бы говорить как о совершенно безнадежных, но всегда возникало помянутое «если бы не…». Это была не проезжая дорога, а узкая тропинка. Зато она всегда выводила меня из тупика куда-то в неясное, наполненное надеждами будущее.

Глава 2