Король Парижа — страница 6 из 59

Нам неизвестно, были ли агенты Наполеона инспираторами захвата Дюма в порту Таренте и заточения его в тюрьму неаполитанскими Бурбонами; но одно мы знаем точно: Наполеон не предпринял никаких попыток его освободить. В тюрьме Дюма испытал чудовищные муки. Несколько раз его пытались отравить особым способом, чтобы это выглядело так, будто он умирает естественной смертью. И когда через два года генерал наконец был отпущен и вернулся во Францию, он оказался в ненормальном положении полумертвеца-полуживого, ни военным, ни штатским. Ему не удалось получить ни денежного содержания, ни пенсии. Наполеон строго распорядился: «Я больше никогда не желаю видеть этого человека или слышать его имя!»

В итоге для военного министерства Дюма просто перестал существовать. Дело дошло даже до того, что приказали замазать его лицо на картинах, заказанных правительством во славу побед французских армий.

Муж, вернувшийся к Мари-Луизе, сохранял телосложение великана, но его терзала язва желудка, которая вскоре сведёт его в могилу. Хотя какое-то время Дюма продолжал жить с генеральской роскошью, содержал конюшню и слуг, у него не было ни гроша. Самым большим его желанием было увидеть перед смертью сына, и Мари-Луиза обещала ему эту радость.

   — Это будет чёрный дьявол вроде тебя, — весело говорила она. Она была уверена, что родится мальчик, ибо первенец, девочка, никогда так сильно не била её ножками по животу.

Когда Мари-Луиза родила, пуповина обвилась вокруг шеи младенца, и мать узрела крохотное посиневшее личико.

   — Боже мой! Чёрный дьявол! — воскликнула она и потеряла сознание.

Но через минуту поразительному младенцу удалось издать первый крик: его лёгкие наполнились воздухом, и он вдруг порозовел, словно его осветили изнутри.

Родился Александр Дюма.

Глава IVЯИЧНИЦА-ШЕДЕВР


Как и в мифах о героях античности, рождение маленького Дюма сопровождали знамения и приметы.

Он сам поведал нам о них; сие обстоятельство, отнюдь не прибавлявшее веса их подлинности, способствовало лишь тому, что дискредитировало эти рассказы в глазах придирчивых критиков. Даже при жизни Дюма сильно подозревали в том, что он приукрашивает историю собственной жизни. Например, когда некий X опубликовал на страницах газеты «Сьекль» серию злобных писем, задевающих Дюма, кое-кто поспешил объявить, что X — это сам Дюма, жаждущий, чтобы его не забывала публика.

Дюма, естественно, ответил на эту клевету молчанием, коего она и заслуживала. Оскорбительные ответы Дюма X, вскоре напечатанные в газете «Конститюсьонель», явили зримое доказательство ссоры между ними. Но некоторые люди по-прежнему не сомневались в фальсификации этой переписки, даже после того, как Дюма вызвал обидчика на дуэль.

Так как миллионы людей во Франции и во всём мире день за днём следили по парижским газетам за этой словесной баталией, то принятие Х-м вызова Дюма представляло собой важную новость. X поставил условие: дуэль состоится лишь в том случае, если секунданты дадут обязательства не раскрывать его инкогнито; поэтому личность X стала предметом самых страстных домыслов.

Однако люди недоверчивые всё-таки продолжали сомневаться в существовании этого Х, они упрямо стояли на своём даже тогда, когда увидели Дюма на костылях. И предсказывали, что скоро на него начнёт нападать Y, хотя ничего подобного не случилось.

Тем не менее слышать, как Дюма рассказывает легенды о своём детстве на одном из тех баснословных приёмов, что он устраивал на кухне, где с огромной сковородой в руках руководил гостями в приготовлении достойной Гаргантюа[24] яичницы, было несравненным наслаждением; по стилю это напоминало игру виртуозов фортепиано вроде Тальберга или Листа[25], исполняющих свои самые блестящие пассажи.

Он велел драматургу Полю Мёрису чистить картошку, Теофилю Готье резать петрушку и лук, музыкальному критику Фиорентино готовить грибы и лущить миндаль, а Делакруа[26] просил отложить в сторону альбом для рисования, с которым тот не расставался, чистить крабов и резать сардельки.

Ибо в яичницы Дюма входило всё. Злые языки утверждали, будто однажды в ней даже обнаружилась рукопись отвергнутой статьи Дюма. Но это была явная ложь, потому что Дюма всегда сохранял свои отвергнутые рукописи; дав им новое название и переделав первый абзац, он неизменно добивался того, что их брали те же самые люди, которые не приняли их в первый раз.

   — Я знаю тысячу способов готовить яичницу, — говорил Дюма, сообщая при этом, что посвящённая яйцам глава будет кульминацией его грандиозного труда о кулинарном искусстве.

Именно на одном из таких гастрономических собраний Дюма заявил: чтобы стать великим человеком, надо окружить своё рождение легендами.

   — Возьмите, к примеру, нашего друга Делакруа, здесь присутствующего, — сказал он. — Когда он родился, его отец велел составить гороскоп, и звёзды предрекли, что у младенца Эжена будет самая бурная жизнь, какую только можно себе вообразить, но он станет знаменитым.

Так вот, до трёх лет Эжен уже успел спастись от повешения, избежал пожара, едва не утонул, случайно чуть не погиб от яда и спасся от удушения... Чудеса убедили его потерявших голову родителей, что он действительно рождён для славы; поэтому они создали ему все условия для того, чтобы он добился успеха в избранной им профессии художника. Разве каждое сказанное мной слово не правда, Делакруа?

   —  Чистая правда, — ответил Делакруа, — но теперь, мой дорогой Дюма, я понимаю, почему вы, приходя ко мне, всегда берёте с собой бумагу и карандаш.

   — А вы, приходя ко мне, неизменно приносите с собой блокнот.

   — Да, — согласился Делакруа, — но набросать портрет человека не означает что-либо у него отнять.

   — Арабы думают иначе, — возразил Дюма. — Они считают, что если воспроизводят их лица, то отнимают у них частицу души.

Делакруа и любил и ненавидел Дюма; его раздражало, что слава Дюма намного превосходит его известность.

Идти по улице с Дюма, слышать, как бесчисленные прохожие приветствуют его: «Здравствуйте, господин Дюма!», видеть, как глаза всех женщин устремляются на романиста, было художнику неприятно; и ростом и силой Делакруа был наполовину меньше Дюма и выглядел словно его паж. Нет ничего удивительного, что в своём «Дневнике» художник написал: «Публика Дюма — не моя публика». Нет ничего удивительного, что Делакруа злился на Дюма за то, что тот выуживал у него всевозможные сведения, которые художник с трудом собирал для какой-нибудь из своих исторических картин. Прежде чем Делакруа успевал закончить картину, во всех газетах уже печатался «роман-фельетон» Дюма, повествующий о том же историческом периоде. Чтобы изобразить одну сцену, Делакруа требовалось больше времени, чем Дюма на написание целого романа.

Но тем не менее это Дюма предложил герцогу Орлеанскому купить картину Делакруа. Дюма находился в ложе герцога, когда тот решил послать Виктору Гюго в благодарность за сборник стихотворений, посвящённый герцогине Орлеанской, золотую табакерку, осыпанную бриллиантами.

   — Сколько стоит эта табакерка? — поинтересовался Дюма.

   — Точно не знаю, — ответил герцог. — Тысяч пять франков, наверное.

   — За пять тысяч франков вы могли бы приобрести картину Делакруа и подарить Гюго, тем самым осчастливив двух художников вместо одного.

   — Так и сделаем! — согласился герцог. — Выберите мне картину.

Дюма примчался в мастерскую Делакруа.

   — Я несу вам добрую весть, Эжен. Я пришёл купить у вас холст!

   — Ах, как жаль!

   — Почему жаль?

   — Потому что я не могу запросить с собрата-художника больше тысячи франков за холст.

   — Но картина предназначена Виктору Гюго, а не мне.

   — Значит, и того хуже. Ведь нельзя заставлять поэта платить столько же, сколько может дать пользующийся успехом драматург. Виктор Гюго сможет приобрести любую, какую пожелает, из моих работ за пятьсот франков.

   — Но вы меня не поняли; вашу картину Виктору Гюго хочет подарить наследный принц!

   — Наследный принц? И сколько он предлагает за мой холст?

   — Пять тысяч франков, — ответил Дюма.

   — Это совсем прискорбно, — сказал Делакруа. — Я очень хотел бы продать картину, но сейчас у меня готова лишь одна, и её я оцениваю не меньше чем в десять тысяч.

Итак, сделка сорвалась. Делакруа был человек с трудным характером, неспособным, подобно Дюма, относиться к жизни как к развлечению.

Да, Делакруа ненавидел Дюма и всё-таки сидел здесь, на его кухне, слушая, как писатель повествует о себе. Дюма рассказывал, как его голеньким новорождённым принесли к отцу, а он описался. Отец и все, кто при сем присутствовал, с изумлением смотрели на струю, взмывавшую в воздух высоко над головой младенца.

«Никогда не видел, чтобы кто-либо мог послать струю так далеко! — воскликнул отец Дюма. — Его ждёт блестящее поприще!»

Но тут струя, потеряв напор, упала на лицо младенца, и моча оросила его тельце.

«Боюсь, что он покроет себя как славой, так и позором», — заметил по сему поводу отец Дюма.

   — Да, легенды необходимы для того, чтобы человек пробил себе дорогу в жизни, — продолжал Дюма. — Позвольте мне рассказать вам ещё одну. Когда появился на свет Виктор Гюго, никто не надеялся, что он выживет. Он был совсем тщедушный, даже уродливый; его огромная голова болталась на тонкой как ниточка шее. Врачи и подруги матери, покачивая головами, приговаривали, что ребёнку лучше бы умереть. При малейшем недосмотре так и случилось бы; но мать окружила его особой заботой, отдавая ему всю свою любовь. И знаете, почему? Потому что кто-то, увидев невероятно крупную голову младенца, спросил мать Гюго: «Вы иногда чувствуете тяжесть в голове?» — «Да, когда слишком много думаю». — «Вот именно, голову вашего новорождённого безмерно утяжеляют мысли». — «Но разве у новорождённого могут быть столь тягостные мысли?» — «Могут. Ведь Бог привносит в мир новые мысли, вкладывая их в головы младенцев».