Король жизни / King of Life — страница 8 из 39

Оскар снова предпринял поездку с лекциями по провинции. Это были те же беседы об «английском ренессансе» и «искусстве убранства жилищ», слегка освеженные рассказом об американских приключениях. Яркие, кричащие афиши привлекали все меньше слушателей. Импресарио готов был повысить гонорар, только бы Оскар опять надел короткие штаны и бархатный берет. Но у него достало самоуважения, чтобы этого не сделать, и вместо денег он привез жену.

Констанция Ллойд, дочь дублинского адвоката, была типичной английской хорошенькой девушкой с каштановыми волосами и глазами цвета фиалок. Скромная, робкая, серьезная, она, сирота, встретила Оскара восторженно, как сказочного принца, и влюбилась в него без памяти. Уайльд, который за несколько месяцев перед этим намеревался стать послом, находился в той полосе жизни, когда наступает некая усталость, пресыщение, недовольство собой,— словом, часы отлива,— и когда обычно совершаются поступки непоправимые. Он, впрочем, не сомневался, что встретил женщину, о которой мечтал. Все произошло довольно быстро, без помолвки, и, едва возвратившись в Лондон, надо было уже думать о свадебных туалетах.

29 мая 1884 года в соборе святого Иакова, посреди большой толпы собравшихся, появились сперва две младшие подружки, красивые девочки, словно с картин Рейнольдса, в шелковых платьицах цвета спелого крыжовника, опоясанные бледно-желтыми шарфами, в больших красных шляпах с желтыми и красными перьями; за ними шли четыре старшие, в пурпурных шелках и светло-голубом муслине. У всех были янтарные ожерелья, приколотые на груди желтые розы и лилии в руках. Оскар чинно и торжественно вел жену в туго зашнурованном корсете, в атласном платье цвета примул, украшенном миртовыми ветками, с высоким воротником «медичи». Фата была из индийского газа шафранного цвета, букет наполовину зеленый, наполовину белый.

Кончились времена меблированных комнат. Был снят дом на Тайт-стрит и обставлен с большим вкусом, по мнению эстетов, и крикливо и странно, как полагали истые викторианцы.

На первом этаже находился кабинет Уайльда — бледно-желтые стены с панелями красного дерева, в углу, на колонне, копия Праксителева Гермеса, вдоль стен полки с книгами. Из холла дверь вела в столовую: светло-голубой потолок, мебель из дерева желтого цвета, занавеси белые с желтой вышивкой. Здесь оказался наконец на своем месте синий фарфор из Оксфорда, поразительная милость судьбы сохранила его во всех мытарствах по ломбардам.

На втором этаже была гостиная с рисунками Уистлера и японскими вазами, а также более причудливая smoking-room, оклеенная обоями рисунка Уильяма Мор­риса, где на темно-багряном фоне поблескивало золото. Восточные софы и оттоманки вдоль стен, мавританские портьеры и фонари, на окнах занавеси из стеклянных висюлек. Здесь собирались гости: Джон Сарджент, Рес кин, Марк Твен, Роберт Браунинг, Суинберн, Сара Бернар, не считая менее знаменитых мастеров пера, кисти, театра.

В этой обстановке Уайльд показывал гостям свою жену, наряжая ее каждый месяц в другой костюм: греческий, средневековый, старовенецианский, голландский, времен Директории. Констанция казалась самой себе одним из созданий, порожденных воображением Оскара, и, будто по магическому его слову, наделенным жизнью.

Советником молодой пары был Уистлер, живший в доме напротив. Человек этот, с виду похожий на мушкетера, преображенного фантазией По, замечательный художник, рисовавший словно бы крылышками ночных бабочек, утонченный, остроумный, с широкими знаниями, был издавна для Оскара идеалом. Судьба сблизила их в несколько слишком тесных границах. Довольно часто случалось, что один входил в комнату, где еще не погас светящийся след блистательных парадоксов другого, так что оба могли видеть друг друга в глазах присутствующих, как в зеркалах, скрывавших различия и усиливавших сходство. Уайльд был настолько прямодушен, что не умел подавлять свое восхищение. Уистлер льстил ему, скрывая пренебрежение. Все кончилось двумя фразами, скрестившимися, как шпаги.

— Уистлер,— сказал Уайльд,— несомненно, один из величайших мастеров, так я считаю и смею прибавить, что таково же убеждение мистера Уистлера.

Когда это передали Уистлеру, он воскликнул:

— Что общего у Уайльда с искусством? Разве то, что он присаживается к нашему столу и подбирает в нашей тарелке изюм из пудингов, который потом развозит по провинции.

И вдруг, будто подобрев, усмехнулся:

— Оскар, милый, безрассудный проказник Оскар, столько же смыслит в картинах, сколько в покрое платья, и смело высказывает чужие взгляды.

Тут все было убийственно: усмешка, жесты, слова — слова изысканные, взвешенные и меткие. Они обошли весь Лондон, который внезапно узнал источник некоторых особенно ярких мыслей Уайльда. Но Оскар теперь мог об этом быстро забыть — и дать другим время забыть. То был период нежной супружеской любви. Оскар почти не выходил из дому, а если отлучался на несколько часов, присылал жене письмо и цветы.

Видел он ее несколько иными глазами, чем впоследствии: «Она прекрасна, бела и стройна, как лилия, и глаза ее словно пляшут, и смех ее трепещет и волнует, как музыка». Менее чем за два года она родила двух сыновей, Сирила и Вивиана. Любить жену и детей казалось Оскару занятием легким и приятным, он решил начать жизнь, полную труда и самоотверженности.

III

Приданое Констанции Ллойд состояло из небольшой ренты и надежды на значительное состояние после смерти дедушки. Восьмидесятилетний старик, серьезно заболев, призвал молодую пару, дал ей свое благословение, после чего заново расцвел, наслаждаясь отменным здоровьем.

— У родственников всегда не хватает такта умереть в надлежащую минуту,— изрек Оскар.

Он занял должность главного редактора «Вуменз уорлд», журнала, посвященного модам. Почти два года он писал о всякой всячине — о домашней прислуге, о пишущих машинках, о стенографии,— в бесцветном, скучном стиле, правил рукописи сотрудников, расставлял запятые, следил за соблюдением иерархии имен в описаниях балов и пикников, за благопристойностью в рекламах портных, подчинялся запрету курить в ре дакции. Его обязанностью было раз в месяц давать пятистраничную статью о новых книгах, обо всем этом плоском вздоре, что под именем романов распространял в Англии запах пеленок и пасторского табака. Тут частенько бывала возможность поиздеваться над авторами, которые ему этого никогда не простили и отплатили в дни невзгод. Лишь однажды случилось ему писать о том, что действительно его увлекло. Эту статью он тогда назвал «Чарующая книга». То была книга Лефевра «Histoire de la broderie et de la dentelle»[5]. Цитаты, приведенные из нее в его журнале, он потом переписал в «Портрете Дориана Грея» с теми же ошибками.

Все чаще охватывал его трепет при встрече с любым проявлением роскоши или изысканности. Пышность старины заполонила его воображение, в этой области у него были огромные знания, лишь малая часть которых перешла в его книги. На портретах того времени у него слегка расширенные ноздри и особое выражение напряженного внимания, как будто он хочет впитать в себя все запахи и шорохи земли. Зарабатывал Оскар шесть фунтов в неделю, и это было почти все, что он мог уделить своему страстному любопытству к жизни. И однако Констанции все реже приходилось хлопотать вокруг его друзей с красивым малахитовым чайником в руках. Дети занимали ее время днем, но когда они засыпали, начинались пустые, печальные часы. Она искала утешения в теософии, читала произведения Блаватской. При 8вуке открывавшейся в ночной тишине двери ее охватывал страх, рассеять который не удавалось смеху Оскара. Где он бывал, что делал,— вряд ли могли бы сказать даже самые близкие люди. Иногда он возвращался в таком странном наряде, что это могло навести на весьма неуместные подозрения.

Врожденный дар привлекать сердца людей если не на всю жизнь, то хотя бы на некоторое время, когда говорят себе: «Я питаю к нему слабость» — что может кончиться назавтра же или длиться многие годы,— способность, присущая здоровой и радостной молодости, лишь возросла с тех пор, как его влияние на окружающих стало сильнее. Первое впечатление обычно бывало неблагоприятным. Люди отворачивались от его дерзких глаз. Когда он в качестве нового члена впервые появился в Уайт-клубе, все там находившиеся прикрылись газетами. Остался лишь некий старый джентльмен, которому не удалось вовремя найти свободное кресло. Уайльд завел с ним беседу и вскоре уже говорил один, чуть громче, чем полагалось бы. Мало-помалу газеты опускались, все больше взглядов устремлялось из-за них на говорившего, кресла потихоньку придвигались, и в конце концов образовался круг слушателей, а потом уже то один, то другой, беря Оскара под руку, говорил ему:

— Если в какой-нибудь денек Лондон вам надоест, прошу посетить Тредли. У меня есть доброе бургундское, оно вас заинтересует.

Или:

— Дорогой мистер Уайльд, мне досталась от дедушки коллекция картин, я охотно показал бы ее вам.

Он очаровывал каждого, кто того заслуживал, и еще больше — людей недостойных этого. Остроты, прежде как бы стесненные, часто скрывавшиеся собственным смехом, сыпались теперь неожиданно, метко и нагло. Если иногда и создавалось впечатление шумливой неискренности, причина была в неуемном желании нравиться, особенно перед особами высокопоставленными. Он упивался обществом увешанных орденами политиков, министров, лордов, герцогинь. Зорким взглядом человека из другой среды он подмечал смехотворность, пустоту, глупость этих людей, собирал коллекцию редких экземпляров, которых потом вывел в комедиях, однако таял от их лестных для него рукопожатий, разделял все их предрассудки, не представлял себе жизни вне их круга.

— Ничего удивительного. Я предпочитаю Норфолка, Гамильтона, Бэкингема, нежели Джонса, Смита, Робинсона. Я, как Шекспир, до безумия влюблен в исторические имена.

Сам он понемногу сближал свою скромную родословную с разросшимися генеалогическими древами тех, с кем встречался. О матери своей говорил не иначе, как «her ladyship»