— Пороховой погреб! — кричал он. — Скорее!
Лейтенант Бразе машинально кинулся за ним, куда-то вниз, в дымную мглу, и, ничего не видя, вслепую работал шпагой. Новый истошный вопль: «Казематы!» — достиг его слуха. Ослепший и полузадохшийся от дыма, он выбрался во двор, ища глазами противника. Бог знает, где он оказался: он не знал здания. Он побежал на шум и очутился на внешнем плацу. Мятежники толпой валили прочь. Снова в поле его зрения попал Горн:
— Они бегут! В погоню за сволочами!
Они выскочили за ворота впереди отряда телогреев. Здесь лейтенант Бразе получил страшный удар в голову, и для него все кончилось.
Способность воспринимать окружающее вернулась к нему только вечером. Его спасла шляпа с упругими полями, которые смягчили удар камня, выпущенного из пращи. Комната слабо освещалась сполохами зарева снаружи. Ему смутно слышались выстрелы и вопли; но спросить было не у кого, а он не имел сил подняться. Рана оказалась не единственной: он с удивлением обнаружил, что у него перевязаны обе руки.
За ним ходил телогрей, заботливый, как нянька, пожилой солдат. На все вопросы наместника он отвечал одно:
— Ваша светлость, вам нельзя разговаривать.
Через три дня к нему пришел Горн, с запавшими глазами, весь словно высушенный. Катая желваки на скулах, он сухо доложил наместнику, что они осаждены в цитадели; он сделал две попытки прорвать кольцо, но только положил без всякого успеха более трети гарнизона. Второй полк телогреев блокирован в своих казармах в Чертоза деи Инноченти; гвардейцы Денхотра (сам он геройски погиб) находятся здесь, гвардейцы Гатама, очевидно, приняли сторону мятежников. В остальном в городе спокойно. Над зданием Синьории и наместническим дворцом даже оставлены королевские флаги; впрочем, это какая-то уловка мятежников, ему непонятная. В день нападения на цитадель мятежникам удалось освободить Респиги (наместник при этом сообщении застонал) и еще пятерых узников; остальные сто пятьдесят находятся под замком, как были.
Лейтенант Бразе, кривясь от боли, приподнялся с подушек:
— Итак, Респиги на свободе. Не думаете ли вы, полковник Горн, что он снова воссел во дворце и правит Генуей?
— Это вполне возможно, — сказал Горн.
— Нас надули, как мальчишек… Мы в мышеловке, господин полковник… Marionetto! — закричал лейтенант Бразе вне себя. — Ну, Горн… Перевешать всю сволочь на стенах цитадели! Открыть пальбу со всех пушек! Брюхо Господне, кровь Господня, яйца Господни! Сровнять Геную с землей, смешать с грязью, с навозом…
Горн открыл было рот, чтобы доказать как дважды два, что ни того ни другого делать нельзя, но он не успел сказать ни слова — наместник потерял сознание.
После этого он на короткое время повредился в рассудке. Он пытался выкинуться из окна — его приходилось привязывать к постели, и он лежал, скрипя зубами и кусая кулаки. Горн сурово утешал его, но лейтенант Бразе никак не мог простить себе своего поражения. Когда он смог вставать, Горн не отпускал его без провожатых — он опасался попыток самоубийства. Мало-помалу наместник пришел в себя, или, во всяком случае, внешне пришел в себя — он уже не пытался покончить с собой, разговаривал вполне разумно и, как все кругом, ждал, что будет. Из-за сильных переживаний раны его заживали медленно; он был очень слаб.
Хуже всего была неизвестность. Правда, по истечении месяца молчаливой осады, на Рождество, мятежники вышли было из-за своих баррикад с белым флагом, но наместник, когда ему доложили об этом, сказал только: «Пошлите их к чертовой матери». После этого ждали штурма или еще каких-нибудь перемен, но ничего не изменилось. Генуя продолжала жить как ни в чем не бывало, и королевские флаги все так же развевались над дворцами.
Так прошел второй месяц, за ним потащился третий. Лейтенант Бразе стоял на стене и смотрел на проклятый город.
«Проклятая Генуя. Проклятый день. Проклятая королева!
Нет. При чем же здесь она. Это невеликодушно, синьор наместник, это просто подло. Упрекая, надо всегда начинать с самого себя. Да, но с какого именно момента ты заслуживаешь упрека? Ах, разумеется, с самого первого. Зачем ты принял королевскую милость, если ты не хотел? Ну и отказался бы, твердо, не глядя на присутствующих вельмож.
Боже, какие глупости. Это было невозможно. Не потому, что страшно, нет — чего страшиться, если сама жизнь твоя в твоих собственных глазах ничего не стоит? Но устраивать пошлую, мещанскую сцену в королевском кабинете — ах нет, нет, я не возьму, я не достоин, я всего лишь любовник Вашего Величества… фу ты, омерзительно даже представить. И чего бы ты этим добился? Ну, покончил бы с собой — фи, mauvais[4]! А она? О ней ты подумал или тебе дорого только собственное „я“? В самом деле — молокосос, чистоплюй. Прав был Арвед Горн. Не смею я осуждать воли Ее Величества.
И не осуждал бы, если бы…
К черту, к черту. Не с этого надо начинать упрекать себя. Ты принял не только титул и орден, которых ты не заслужил, — ты принял дело, которое должен был сделать и не сделал.
А-а, чер-рт, проклятый день!..
А ведь я тогда колебался — идти или не идти в цитадель. Ведь мог бы и не ходить, не мое дело, я наместник (наместник! — я! — никогда к этому не привыкну). Я хотел пойти в порт, смотреть на смеющихся людей, чтобы не думать о мучении человека. Н-негодяй Респиги!.. И все могло бы обернуться иначе. Иначе? Это как же именно? Ну и убили бы меня прямо в порту или на улице. Вот и все „иначе“. Прекрасное решение, нечего сказать.
Нет, не смерти я ищу. Что смерть — вот сейчас, никто не видит, возьми и прыгни вниз. Да не надо и прыгать, оружие при мне, пистолет, кинжал, шпага — целый арсенал смертей. Нет, смерть — тоже пошлость и вздор. Не смерти я ищу, а выхода.
Ведь могли бы и не убить. И скорее всего, не убили бы. Не так-то легко я б им дался. Добрался бы до дворца… в общем, мало ли еще куда. Уж не сидел бы в этой проклятой мышеловке… Да, но где же тогда? В какой-нибудь другой мышеловке — и только. Эта еще из самых лучших.
А где же выход? Где выход?!
Как мне хочется иногда самому, своими руками поджигать пушечные фитили и смотреть, как рушатся эти гордые башни, торчащие словно бы друг на друге! Как мне хочется перевешать этих мерзавцев, которые сидят в казематах, а потом сделать вылазку и покончить дело добрым ударом! Но этого нельзя. Прав Арвед Горн. Судя по всему, Синьория существует, и она должна найти средства вступить с нами в переговоры.
Значит — ждать. Но сколько еще ждать?
А проклятый город живет. Порт кипит жизнью, отсюда прекрасно видно. Корабли приходят и уходят — вот сейчас выходит из порта галион, который пришел неделю назад. Да, он самый, с красными андреевскими крестами на парусах. И эти корабли, уж конечно, разносят по миру вести о том, что произошло в Генуе. Чего только не плетут про меня, наверное. Ряженый, кукла, подставное лицо… Marionetto. Хм, этим меня не проймешь. Говорите, говорите, господа, делайте ваше дело — я делаю свое и от ваших небылиц другим не стану.
А она? Знает ли она?
Вот мысль, от которой воистину можно разбить голову о камни. (Лейтенант Бразе неосторожным движением стронул повязку и зарычал от боли.) Корабли приходят и уходят, вершины Альп сверкают снегами под весенним солнцем, но у меня нет крыльев, чтобы вырваться из клетки, чтобы дать ей знать — я жив, я думаю о тебе, я люблю тебя, пусть все пойдет прахом — все равно, я люблю тебя!
Я люблю ее, мою проклятую королеву, люблю. Как смел ты думать о ней непочтительно, негодяй. Ведь она тебя тоже любит. Тебя, а не твои титулы, которые все в ее власти. Я люблю тебя, Жанна, моя прекрасная Женщина, я люблю все твое, всю тебя…
Как белы, гладки девичьи колени,
Как хорошо, что нет пути назад!
Нет пути назад. Я люблю ее, и это навеки. Мы обречены оба. Как хорошо, что нет пути назад».
Лейтенант Бразе закрыл глаза, чтобы не видеть опостылевшего города, привалился лбом к холодному камню и дал себе волю. Все для него исчезло. Он снова был в замке Л'Ориналь, на черных шелковых простынях, он снова держал в объятиях ненасытную, прекрасную девушку, от волос которой пахло лесной свежестью. Он страстно любил, он желал ее.
Со стороны он казался спящим или без сознания. Запыхавшийся от подъема по крутой лестнице телогрей осторожно трогал его за плечо:
— Ваша светлость, парламентеры от Синьории.
В тот проклятый день в Генуе произошло вот что.
Еще до рассвета кучки вооруженных людей начали скапливаться в трех местах: у цитадели, у Чертозы деи Инноченти и у наместнического палаццо. Эти люди, во всяком случае часть из них, превосходно знали город: они сумели сойтись на свои сборные пункты, минуя патрули телогреев и гвардейцев, и сосредоточились скрытно от всех. Самая большая толпа собралась у цитадели. Сигнал был дан изнутри: это был взрыв, снесший внутренние ворота цитадели; одновременно была поднята решетка внешних ворот. Горн не напрасно сомневался в верности гвардейцев; но выловить всех участников заговора он не успел. К тому же в заговоре участвовали не одни виргинские гвардейцы, но и итальянцы, служившие в цитадели. Мятежники разделились на два отряда; один отряд ворвался в цитадель. Они ставили своей целью только одно — отбить Респиги и с ним возможно большее число узников. С помощью верных рук внутри цитадели им удалось это; правда, телогреи и солдаты Денхотра быстро оправились от шока, завязали бой, и мятежникам пришлось покинуть крепость, удовольствовавшись лишь пятью освобожденными. Зато это были не первые попавшиеся: тюремщики знали, какие казематы отпирать, и освободили Контарини, Гуарнери, капитана Гатама и еще двоих офицеров.
Пока в цитадели шел бой, вторая часть отряда соорудила подобие баррикады, перегородив узкую уличку, ведущую к воротам; на крышах и в окнах домов засели стрелки. Как только атакующие покинули цитадель и в воротах показались преследующие их телогреи — начался ураганный огонь, полетели стрелы, камни, и телогреям пришлось отступить. Решетка поспешно закрылась за ними; но никто и не пытался ворваться в крепость вторично.