о, словно река мусор, попавший на стремнину.
Надо во что бы то ни стало вернуться в Петербург и попытаться-таки… нет, надо не просто попытаться — надо все силы приложить для того, чтобы восстановить свое честное имя!
…Это оказалось легче решить, чем сделать. Две недели спустя, прохладным майским утром изголодавшийся, обросший, косматый и грязный оборванец, в котором и родная тетушка Марья Пантелеевна не признала бы сына дворянского Алексея Уланова, стоял близ базарной площади в Петербурге и думал только об одном: окочурится он с голоду прежде, чем решится-таки милостыньку попросить, или все же раньше брюхо набьет, а потом уже помрет со стыда?
Небо вдруг начало падать. Понеслось, повалилось на землю — все ближе и ближе надвигается с каждым мгновением! Алексей смотрел на это диво, глазам своим не веря, потом веки сделались непомерно тяжелыми и налегли на глаза. В висках забили молоты, сердце зашлось, голова запрокидывалась. Так и тянуло вниз.
“Падаю!” — понял Алексей, пытаясь схватиться слабыми, непослушными руками хоть за что-нибудь, но воздух проскальзывал между пальцами, гудел так, что вся голова уже была полна этим гулом.
Но внезапно что-то сильно схватило Алексея за плечи, вздернуло, пытаясь утвердить на ногах, однако они сделались точно у куклы соломенной: подкашивались да подгибались.
— Стой же ты, чертова сила, чего выплясываешь! — сквозь гул и гуд пробился к его слуху незнакомый мужской голос, отчего-то показавшийся Алексею сердитым до крайности.
— Небось нализался с утра, вот и пляшет, — долетел другой голос, сиплый и равнодушный, и эти слова его так возмутили Алексея, что он преодолел тягу сомкнутых век и приоткрыл глаза.
Над ним нависало какое-то рыжее пятно, и понадобилось время, чтобы понять — это не просто пятно, а чье-то на редкость конопатое лицо, окруженное огненными вихрами.
Алексей невольно растянул в улыбке слабые губы, потому что лицо это до крайности напоминало физиономию его молочного брата и лучшего, незабываемого друга Прошки.
Впрочем, Алексей краешком сознания вполне понимал: Прошке тут взяться неоткуда, потому что неведомо, где он теперь обретается, а Алексею в голодном бреду просто чудится бог знает что.
— Кинь ты его, молодой, — сказал сиплый голос. — Охота лясы точить! Небось хозяин твой таков же, каков и мои: чуть припозднишься с поручением — тотчас спиной ответишь!
— Ладно, моя спина — не твоя печаль, — огрызнулся рыжий. — Иди, коли спешишь, а этого человека я не кину.
— Дивлюсь я, — не отвязывался сиплый, который, видать, и сам был охотник поточить лясы, то есть праздно провести время.
— На что тебе этот пьяный бродяга сдался?
— Да не пьяный он, неужто не видишь! Больной аль с голоду… Стой, кому говорено! — тонко, сердито выкрикнул рыжий, тщетно пытаясь удержать Алексея, ноги которого опять начали подгибаться.
— А то и правда, лучше сядь вот здесь, в сторонке, да пожуй калачика.
Рыжий помог Алексею осторожно опуститься на землю и, подпирая его со спины коленкою (того так и тянуло лечь), сунул в руки ему кусок белой булки.
В глазах от этого сдобного, живого, сладостного запаха еще пуще потемнело, Алексей даже не очень-то понимал, что надо делать с хлебом — сидел да нюхал его.
— Ешь, — голос рыжего отчего-то сделался еще более сердитым. — Забыл, что ли, как едят? Алексей непослушными пальцами отломил мякиш, положил в рот, проглотил, не чуя вкуса. Потом еще кусочек, еще…
— Не наваливайся с голодухи, — тихо сказал рыжий. — Потихонечку жуй. Не бойся, у меня еще много.
— Ишь! — недовольно прожужжал сиплый.
— Калачика ему, бродяге какому-то! Я тебя просил, ты мне что сказал? Мол, старухе какой-то гостинец несешь. А тут первому встречному.
— Да твоя, говорю, какая забота?! — не выдержал этого нытья рыжий. — Первому, второму… Отвяжись! Иди своей дорогою.
— Ну и пойду, — обиделся, сиплый. — Нашелся тоже… доброхот!
Только потом не жалуйся, когда эта сволочь твои же карманы чистить будет. До Алексея звуки мира по-прежнему доходили словно издалека, однако хлеб уже делал свое дело: в голове определенно просветлело.
Алексей осознал, что сидит на земле, что медленно щиплет мякиш, едва удерживая себя от того, чтобы не запихнуть в рот весь кусок. Понимал он также, что рыжий спаситель обнимает его за плечи, поддерживая, чтоб не заваливался, и, заглядывая сбоку в лицо, тихо бормочет что-то невнятное.
Алексей вслушался.
— Нет, ну до чего похож, гад! — шептал рыжий, помаргивая небольшими карими глазками.
— Прям как вылитый! Слышь-ка, ты! Тебя не Лёхою кличут, а?
Алексей кивнул, вяло жуя.
— Это ж надо! — изумился рыжий. — Даже имя точь-в-точь такое! А родом ты откуда, а, Лёха? В Питер, говорю, откуда прибрел?
— Из Риги, — слабо выдохнул Алексей между глотками, и лицо рыжего враз поскучнело.
— Откуда?! Чухонец, что ль? Эва! И чего я тут с тобой вожусь, спрашивается? — Вгляделся внимательнее: — Да нет, вроде наш, природный русак, не чухна. Родом ты откуда, а, братка?
Никто, никто на всем белом свете, кроме Прошки, не называл его браткою. Но ведь этот рыжий не может быть Прошкою! Тот был худенький парнишка на две головы ниже Алексея, а этот вон — в плечах косая сажень, морда щекастая, голос уверенный, взор смышленый.
Впрочем, Прошка и в прежние времена отличался смекалкою. А вдруг?..
Вгляделся пристальнее в растерянные карие глаза нового знакомца. Чудес на свете не бывает. Или бывают всё-таки?
— Родом я с Нижегородчины, деревня Васильки. Бывал, может? — решился сказать — и чуть не подавился, с такой силою схватил рыжий его за плечи, так рьяно начал вдруг трясти, выкрикивая:
— Лёха! Братка! Барин дорогой! Да неужели, неужели ты?!
— Прошка? — недоверчиво промямлил Алексей.
— Ты как здесь? Откуда?
— Да я в Питере уже другой год живу, — бормотал Прошка, размазывая по круглым конопатым щекам слезинки.
— Ох, пронял ты меня, ох, до сердца-печени пронял! Сам-то откуда?!
Почему такой ледащий? Я ведь тебя за бродягу поначалу принял!
Алексей только хмыкнул, отщипывая от чудодейственного калача еще кусочек.
— Да я теперь таков и есть.
— Лёха! — Прошкино лицо словно бы враз осунулось.
— Что, случилось? Отчего ты такой? Что в Васильках? Неужто погорели? А может, старый барин имение, храни и помилуй, в карты спустил, как меня некогда? А? Говори, не молчи, не рви душу!
— Что тебе сказать? — Алексей медленно жевал.
— Отец мой помер, Василькам теперь я хозяин, они стоят, как стояли. А в Питере я, брат Прошка, известен нынче как беглый тать и душегуб.
Ищут меня, конечно, чтоб заковать в железы, однако вот что я тебе скажу: обвинение сие — ложное. А руки мои пусть и в крови, но не в той, в коей меня винят. Понял? Прошка громко сглотнул и сдавленно выговорил:
— На дуэли небось? Ну, так ведь между вами, господами, оно — дело обрядное. Вроде за это не сильно карают?
— И на дуэли одного прикончил, — с видом заправского протыкальщика чужих внутренностей отозвался Алексей, сам не понимая, отчего ему хочется показаться в Прошкиных глазах хуже, чем на самом деле.
Хотя — куда уж хуже-то?
— Только, братка дорогой, ищут меня за другого человека…
— Он кто?
— Дядюшка мой, Петр Александрович Талызин. Помнишь небось, тетка про кузена своего питерского всякие байки рассказывала? Так вот, значит…
Он ждал, что Прошка начнет выспрашивать, за что-де прикончил дядюшку, но рыжий молчал. Алексей посмотрел в неподвижные Прошкины глаза и ужаснулся: что наделал?! Зачем выболтал свою тайну?
Что будет делать, если парень сейчас вдруг встанет, коленки отряхнет — да уберется восвояси, подальше от записного убийцы? Или, пуще того, гаркнет-свистнет полицейского… Братка он, может, и братка, да кому охота с законом связываться!
— Ты поел? — будничным тоном спросил Прошка.
— Тогда вставай, чего тут сидеть. Пошли.
— Куда? — усмехнулся Алексей, поднимаясь с таким усилием, словно за это малое время умудрился врасти в землю.
— На кудыкину гору! — огрызнулся Прошка.
— К бабке одной пойдем, на Васильевский. Может, потом что-нибудь еще придумаю, а пока — пока не вижу я лучше места, куда можно спрятать беглого татя, вора, душегуба… ну и кем ты еще теперь называешься, братка?
Ноябрь 1798 года.
— Господа, вам известно, что мы высоко ставим нашу российскую православную веру. Мы говеем все четыре поста, содержимые нашей церковью, исповедуясь и приобщаясь.
Однако это не мешает нам полагать, что именно латинская, католическая Церковь является самым твердым оплотом против таких злоупотреблений ума, какие привели к свержению правящей династии во Франции и распространению вольнодумства в Европе.
Мы настаиваем, чтобы католикам были даны в России большие преимущества. Требую умножить число латинских епархий, папскому нунцию предоставлено новое помещение в Петербурге, уступить ордену траппистов несколько новых монастырей.
Для капитула Мальтийского ордена отдать дом на Садовой, бывший графа Воронцова, а для погребения рыцарей отвести кладбище при Каменноостровской церкви.
Кавалер ордена должен прямо приниматься в русскую службу с чином офицерским или прапорщика, даже если до этого он не имел никакого чина.
Безусловно, всякий рыцарь Мальтийского ордена должен знать, что он найдет убежище в России в любой тяжкий час своей жизни. Кроме того, мы приняли твердое решение согласиться принять на себя звание великого магистра этого ордена.
Это означает, что мальтийский крест стал вровень с двуглавым орлом Российской империи в гербе его, а к нашему императорскому титулу повелеваю прибавлять слова: “и великий магистр ордена Святого Иоанна Иерусалимского”.
Да будет так!
…Утром 29 ноября 1798 года на всем протяжении от “замка мальтийских рыцарей” — бывшего дома Воронцова, выстроенного некогда Растрелли в стиле барокко, — в две шеренги стояли гвардейские полки. Вдоль шеренги следовала вереница придворных карет в сопровождении взвода кавалергардов.