деменция, и вы всё чаще слышите возле себя имя доктора Альцгеймера...»
Холл был всегда красиво убран, персонал об этом заботился. Каждые несколько месяцев оформление интерьера менялось. Помещение являло собой то охотничью хижину, то старинную кухню с очагом и полками посуды дедовских времен, то деревенский сарай, где по стенам были развешаны тележные колеса, дуги и упряжь, который затем уступал место выставке современно художника. Один угол был отгорожен высокой до потолка сеткой, за ней птицы щебетали, перепархивая в ветвях стоявшего в кадке дерева. Была еще и одинокая, всеми любимая птица Керри, обитавшая в отдельной клетке, — большая, черная с ярким желтым ожерельем; скрипучим голосом она охотно произносила разные слова, например: алло, морген или (сглатывая) ауфвидерзеен. Но как бы ни преобразовывалось пространство холла, одно оставалось неизменным — большой транспарант на стене напротив окна, под часами (циферблат изображал улыбающийся круг солнца).
Mach es wie die Sonnenuhr —
Zähl die schönen Stunden nur! —
стояло на нем. То есть: поступай, как солнечные часы — считай лишь счастливые часы!
В холле властвовал Старый Фриц — так называли все этого удалого поджарого старика с обветренным лицом морехода и светлыми, веселыми, как новый серебряный талер, глазами. На самом деле был он не Фриц и не Фридрих, и уж тем более не Фридрих Великий, чье легендарное имя — Старый Фриц — он присвоил или получил где-то когда-то: как бы там ни было, все называли его Старый Фриц.
Старый Фриц был замечательный эрудит. Кажется, не возникало проблемы, в которой он чувствовал бы себя несведущим, разговора, в котором не имел бы сообщить собеседникам что-либо интересное. Говорили, будто прежде он преподавал в гимназии историю и географию, ему приписывали также какие-то таинственные эзотерические путешествия по Востоку, сам он объяснял свои обширные познания тем, что в детстве был мелким и низкорослым: когда он садился за стол, матушка подкладывала ему под задницу толстенный энциклопедический лексикон. — «Я впитывал всё, что там написано, как растение всасывает соки земли». Даже по территории доктора Лейбница — в пространстве медицины — Старый Фриц прогуливался уверенно, как по собственной комнате.
«Я принес из сада розу и подарил ее нашей милой фрау Хильдебрандт, — рассказывал он. — Фрау Хильдебрандт взяла розу и опустила ее цветком вниз в стакан с минеральной водой. Она еще помнит, что цветы ставят в воду, но уже не помнит каким концом и в какую воду. Потом она забудет, что цветы ставят в воду. Потом, наверно, вообще забудет, что такое цветы. Мы, дорогие дамы и господа, катастрофически вырождаемся. Каждый год в Германии двести тысяч человек забывает, каким концом ставят цветы в воду. Если так пойдет дальше, через пару десятков лет пять процентов нации будут держать цветы в вазах вниз головой. Пять процентов!.. Общественно развитые страны оплачивают прогресс душевным здоровьем и в состязании на приз доктора Альгеймера непременно выигрывают с хорошим счетом у менее развитых. При тоталитарном режиме вас постоянно бьют по рукам и по голове: делай так, думай так. И постепенно ваши действия и мысли приобретают необходимый режиму автоматизм. Никто не размышляет о том, где у розы какой конец и почему ее надо ставить в воду, а не в молоко. Всё неукоснительно ясно. Надо экономить на дровах, уметь собрать затвор винтовки, выпороть нашкодившего ребенка, ходить по воскресениям в церковь или отдать жизнь за кого положено. При тоталитарном режиме мозг отучен от разномыслия, к которому в наших демократических оранжереях дитя приучают, едва оно начинает лепетать. „Представьте себе, наш малыш схватил розу и поставил ее вниз головой в кружку с молоком!“ — „Поразительно интересно! Какой замечательный мальчик! Из него непременно получится что-нибудь необычное!“ И только позабытый в углу прадед, не успевший вполне переварить демократическое жаркое, ворчит недовольно: „Врезать бы ему хорошенько по заднице!“»
«Брра... Брра... Брраво!» — поддержала оратора птица Керри.
Старый Фриц весело сверкнул глазами и погрозил ей пальцем.
«В старинной книге я нашел однажды забавный рассказ. Встречаются двое. Один спрашивает другого: „Кто вы такой?“ Второй отвечает: „Человек“. — „Кто?“ — „Человек“. — „Это я понял. Но кто еще?“ — „Просто человек“. — „Но просто человека, человека вообще не бывает. Человек еще непременно солдат, врач, механик, портной... Так кто вы такой?“ Вы понимаете, мои дамы и господа? Мы прежде всего хотим быть людьми вообще и таковых видеть вокруг, и от этого увязаем в диалектике, борьбе и единстве противоположностей, разнообразии мнений и возможных решений. Очень жаль, но с этим ничего не поделаешь: чем больше в человеке человека вообще, тем охотнее подхватывает его под руку доктор Альцгеймер...»
«Тарахтит, мешает работать, однако интересен, — прислушиваясь к речам Старого Фрица, думал Ребе, возившийся в уголке со своими вычислениями. — Между тем, дело, может быть, обстоит совершенно иначе. Наступает момент, когда человеку необходимо становится, самому того не сознавая, оборвать проводки телефонной сети, выгородить себе пространство вокруг, чтобы побыть в нем один на один с собой, что-то додумать в своих исканиях, довести до конца без участия тех, кто образует мир вокруг, вот хоть без этого шумного Старого Фрица, который всё знает и всё, что знает, считает необходимым сообщить другим. От жизни, которой живет человек, замкнувшийся в выгороженном им пространстве, до нас иногда доходят лишь случайные обрывки сигналов — тут, там два-три штекера вдруг оказываются неосознанно воткнуты в отверстия на щите и доносят разрозненные отзывы происходящего за воздвигнутой стеной. Нам эти сигналы кажутся безумием, бредом, восстановить по ним целое несравнимо труднее, нежели древнюю вазу по найденному черепку, нередко это попросту невозможно, тогда как для человека по ту сторону стены они, может быть, исполнены смысла. Точно такой же нелепостью кажутся, наверно, этому человеку за стеной доносящиеся от нас сигналы. Как будто жители двух планет нежданно выхватывают своими антенами из космоса случайно выброшенные туда слова, несущие отпечатки иной, неведомой жизни. Для фрау Хильдебрандт, уронившей голову на грудь и будто дремлющей в кресле на колесах, роза, поднесенная Старым Фрицем, может быть, нечто совершенно иное, чем для него. Так же, как для птицы, мухи или собаки. Или — кто знает? — может быть, цветы у нее там ставят в воду вниз головой?..»
«Только не подумайте, уважаемые дамы и господа, что я хоть в чем-либо противник демократии, — Старый Фриц отчаянно замахал руками, показывая, что подумать так было бы непоправимой ошибкой. — Тот, кто пережил национал-социализм, готов платить за демократию любую цену. Я готов лучше водить компанию с доктором Альцгеймером, чем быть скроенным по общей мерке дрессированным подданным, исполняющим всякую команду, как собственное желание. Гитлер неслучайно уничтожал душевнобольных: ведь душевнобольные — то же, что инакомыслящие. Он не знал, о чем они думают, и не мог приказать им думать, как ему хотелось. Он уничтожал душевнобольных, потому что они портили расу. Общность мысли была признаком чистоты расы...»
Ребе поднял голову от расчетов, осадил фуражку на затылок, отогнал ладонью набежавшую паутинку.
«Между прочим идею уничтожения душевнобольных подсказал фюреру простой честный гражданин Третьего рейха и законченный патриот. У честного патриота был сын, подросток, с несколько подпорченными от рождения мозгами. Вместо того, чтобы посещать школу, вступить в гитлерюгенд и в конце концов стать солдатом и пасть за фюрера, он сидел дома, молол чушь и вдобавок намазывал на хлеб возмутительно толстый слой мармелада. И не в силах вынести такой непорядок честный патриот и несчастный отец сочинил письмо фюреру и попросил, чтобы ему разрешили самому прикончить неудавшегося парня, который портит чистоту расы, не приносит пользы родине и зазря ест народный хлеб...»
Старый Фриц, желая усилить эффект, сделала паузу и обвел взглядом собеседников; его глаза возбужденно круглились.
«...Здесь в игру вступил некий почтовый чиновник при фюрере — в рейхсканцелярии имелся такой доверенный господин, который просматривал всю поступавшую туда обширную корреспонденцию. Этот ушлый господин, от которого немало зависело, а именно подать или не подать какое-либо письмо наверх для личного ознакомления, сообразил, что вопль честного патриота — сущий клад и большая политика, и, соответственно, ступенька в его, чиновника, карьере. Он положил письмо на отдельное блюдо и с необходимыми комментариями поднес фюреру...»
«И что же? — Ребе нетерпеливо перебил Старого Фрица. — Разрешили патриоту убить сына?»
«Доподлинно это неизвестно. Похоже, государство взяло работу на себя. Государство любит само убивать своих подданных. Но письмо стало звуком рога, начавшим охоту. Я докопался до этой истории лишь много позже. У меня здесь был свой интерес: моя младшая сестра была не в себе, родители держали ее у какой-то дальней тетушки в Чехии — все-таки протекторат, подальше от старательных глаз».
«Арр-р-ш!» — сердито подытожила черная с желтым ожерельем птица Керри.
И кто только мог научить ее такому слову в этой тихой заводи.
Глава пятая
«Вам не кажется, милый Ребе, что здесь всегда полнолуние, — спросил Профессор, стоя вечером у окна. — Никак не захвачу молодой нарождающийся месяц. — Как ни взгляну в окно — эта тарелка».
«Полная луна располагает к мечтаниям. Жаль, что мы туда добрались — теперь уже никаких иллюзий: камни и пыль, как на проселочной дороге где-нибудь под Херсоном».
Ребе