Проявив поразительную интуицию, Чупринин поймал едва ли не последний момент, когда она еще сохраняет очертания отдельного облака. Пусть даже состоящего главным образом из «профессионального масскульта и непрофессиональной паралитературы» (см. еще одну новую книгу С. Ч. – «Признательные показания»).
Как странно, как быстро наступила эта катастрофа чтения, эта девальвация письма. Этот, блин, дефолт словесности. Или как еще назвать. Кого волнует, тот понимает. Но не волнует почти никого.
Чупринина – мало сказать волнует. Он, по-моему, в отчаянии.
Вот кто еще был на борту, когда наш челн вошел в пролив между Сциллой и Харибдой. Даты, факты, цитаты. Кто был кем. (Почти неуловимый интонационный жест дает понять – и кто чего стоил, и как себя вел. Био ведь библиография.)
«Так собрались два несуразно огромных тома под общим названием “Новая Россия: мир литературы”, где безо всякого отбора размещены библиографические данные о восемнадцати примерно тысячах нынешних сочинителей (М., 2003). Спустя время вышли, уже с отбором, пять увесистых томиков, объединенных в проект “Русская литература сегодня” (М., 2005–2008) <…> …И вот уже много лет каждое мое утро начинается с того, что, взяв чашку кофе и сигареты, я сажусь к компьютеру – с тем чтобы внести в него новости вчерашнего дня: имена, книги, публикации, тезоименитства и т. д. Кто-то умер, кто-то премию получил, кого-то перевели на бангладешский язык – дня без новостей не бывает, и в этом смысле я, наверное, самый осведомленный в литературных делах человек».
Литературная жизнь, уж какая есть. Должен же в ней быть какой-то смысл. А в этой книге найдется и ключ к нему.
2012. № 10
Царский лейб-медик: Жизнь и подвиг Евгения Боткина / Под ред. К. К. Мельник-Боткина и Е. К. Мельник (Франция); сост. и авт. вступит. ст. О. Т. Ковалевская. СПб.: АНО «Издательство “Царское дело”», 2010.
Не сказать – интересная, а – трогательная книжка. Мемуары дочери Е. С. Боткина плюс 19 его писем.
Из писем видно, что Евгений Сергеевич был редкий, исключительно хороший человек; горячо любил Бога, свою семью – и семью последнего царя; был настолько верен долгу, что никогда не чувствовал и даже не знал страха. Герой. Святой мученик. Точка.
Воспоминания Татьяны Евгеньевны (1898–1986) – более сложный текст. С несколько странной историей. Первый вариант был написан (и издан) на русском языке в начале 1920-х годов. Второй – в 1980-е и на французском.
И не совсем понятно – кем. Выразимся мягче: над вторым вариантом Т. Е. работала не одна. Как сказано в предисловии:
«Французский оригинал подготавливать к печати помогала Татьяне Евгеньевне ее внучка – Екатерина Константиновна Мельник. Она отредактировала обширную рукопись, много работала со своей бабушкой над текстом. Был собран большой материал. Он разросся до громадных размеров. Задачей Екатерины было организовать текст, подчинить его композиции. Для этого необходим был отбор. Повествование Татьяны Евгеньевны приобрело особую ценность, когда было подкреплено документом, указанным источником…»
Проще говоря, молодая эмигрантка записала, что запомнилось из только что – и страшно – окончившейся юности и счастливого (хотя бы по сравнению) детства. А через шестьдесят лет под деятельным руководством внучки переписала, причем на другом – не родном – языке. Переделала. Вставила много чужих слов, даже из газет. Стараясь повысить ценность.
Этот переделанный текст издали во Франции, потом – в переводе на немецкий – в Германии. Ну а теперь перед нами перевод – вообразите! – с немецкого перевода.
(Не спрашивайте, почему с немецкого; по уважительным причинам.) Сверенный с французским оригиналом, вообще исправленный. Разными людьми. («Благодаря родственникам Евгения Сергеевича – внуку К. К. Мельник-Боткину, правнучкам Е. К. Мельник и О. Лукиной – мы смогли не только уточнить текст, но и воссоздать стиль, интонацию Татьяны Евгеньевны».)
То есть эта книга обязана своим существованием целому коллективу бескорыстных энтузиастов. Что не могло не сказаться на литературном качестве. Например, тут содержится самое уродливое русское предложение из всех, что я в жизни читал. Оцените:
«Сохраняя рептилиеподобное хладнокровие, она раздавила скотинку между колен».
(Вырвано из контекста, да. Однако в контексте – еще хуже, по-моему. 1913 год, Царское Село, дом Боткиных; Евгений Сергеевич болен тифом, у его постели дежурит сестра милосердия; по дому бегают мыши; настоящее нашествие. «Самое ужасное произошло в комнате отца. Однажды вечером мышонок предпринял путешествие под юбки сестры-дракона». И – см. выше.)
Не то чтобы таких вещей было много – но затхлый привкус подстрочника чувствуется все время. Вплоть до того, что смысл исходной фразы разворачивается налево кругом:
«Он благословил свое воинство и добавил: “Я не подпишу мир, пока на русской земле не будет ни одного вражеского солдата”».
Ну книжка и книжка. Читать не обязательно. Однако каким-то чудом та девочка, какой была Т. Е. Боткина теперь уже сто лет назад, в этой книжке все-таки живет.
Той, кто была когда-то ею, приятно вспоминать, какой она была.
Как ей нравилось, например, в гимназии:
«Каждый урок длился пятьдесят минут, после чего мы выходили в рекреационный зал. Если по дороге нам встречался учитель, мы должны были делать небольшой книксен. Больше всего мы любили ходить, держась за руки или за талию, по четыре-пять человек. Мы упражнялись делать книксен все одновременно. Классные дамы поощряли это, и у нас выходило совершенно синхронно. Если же нет, нас наказывали».
Какие строгие были у нее правила:
«Во время вечеринки у Георгиевских, где я не была из-за своей вечной ангины, Глеб Кириллин потушил свет, мальчики сняли свои перчатки, и по желанию партнерш бал продолжался в темноте. Девушки дрожали от контакта с голыми руками партнеров. Узнав об этом, я не могла успокоиться: такое неприличное поведение выводило меня из себя».
Ну и, разумеется, она была пламенной монархисткой. Не только по идеологии, а по чувству. Подобно своему отцу (и по его примеру), действительно боготворила государя, великих княжон, всю августейшую Семью. И без сомнения, тоже – если бы два-три случайных обстоятельства не сложились по-другому – разделила бы участь этой Семьи не колеблясь.
Напрасно внучка Антигоны заставляла бабушку прорабатывать политический фон. Ценность книжки обеспечена чистотой тона.
Текст проникнут отчаянием личного сострадания. Без которого безмерность низости злодейства непонятна; надо пересадить себе глазную сетчатку жертв.
«Царь опять не понял и спросил: “Что?” Юровский поднял оружие и, показав ему, сказал: “Вот”».
Борис Райков. На жизненном пути: автобиографические очерки. Кн. 1–2 / Отв. ред. к. ф. н. Н. П. Копанева; вступ. ст.: к. б. н. К. В. Манойленко и др.; примеч.: А. Г. Абайдулова и др. / Рос. акад. наук, Архив РАН, С.-Петерб. фил. СПб.: Коло, 2011. 848 и 664 с.
Конечно, я не собирался читать эти два кирпича – с какой бы стати? Но бывают такие состояния, когда головы совсем не жалко, – а не выключить никак. Ну и глушишь ее, как западную радиостанцию, посторонним шумом.
Тем более второй том раскрылся на таком абзаце – что твой Монте-Кристо:
«Наконец я напал на мысль, которая показалась мне удачной. Под потолком камеры была пристроена машинка для спуска воды в унитаз. Я взобрался наверх и свидетельствовал механизм этой машинки. Оказалось, что там, кроме прочих частей, был круглый медный стержень длиною с карандаш, а толщиной немного поменьше карандаша. Я выломал этот стержень и заменил его в механизме веревочкой, а стержень заточил в виде шила. Эта работа продолжалась несколько недель, так как точить приходилось только в том месте, где пол камеры был заделан бетоном (асфальтовый пол слишком мягок для этой цели).
Кроме того, надо было соблюдать большую осторожность, так как звук заточки мог быть услышан надзирателем и все дело пропало бы. Поэтому я затачивал стержень во время разноса пищи, когда надзиратель ходил вдоль камер. Как бы то ни было, но через несколько недель я изготовил медный стилет, достаточно острый, чтобы он мог проколоть кожу и грудные покровы. Замечу, что стержень был латунный, то есть не из красной, а из желтой меди, которая гораздо тверже. Древние греки делали из такой меди наконечники копий и даже мечи. Этот инструмент я спрятал в щель в нижней части стены и заделал щель замазкой из черного хлеба. Теперь я стал относительно спокоен. Этот стилет, при знании анатомии, был, безусловно, пригоден для того, чтобы проколоть сердце, если уж дело дойдет до крайности».
Тут и не хочешь, а будешь читать дальше. Хотя понятно, что до крайности не дошло, раз текст – от первого лица. Но как сыграет стилет?
А никак. Это случайно блеснула в тексте неумышленная занимательность. Первый попавшийся абзац оказался самым лучшим.
Впоследствии, правда, найдется одна прелестная фраза (это если встряхнуть оба тома на лотке и тщательно промыть): оказывается, президент АН СССР Сергей Вавилов отличался от Сергея Кафтанова, министра высшего образования СССР, – «примерно так, как белый гриб отличается от волнушки»!
Медный стилет никуда не делся. Остался там, где был спрятан. Так и лежит, надеюсь, в щели под стеной камеры 212 тюрьмы на Шпалерной, на всякий случай запомним. (Тамошний персонал, я уверен, не читает ни таких книг, ни рецензий.) Борис Евгеньевич Райков не убил себя в 1930 году и ни разу об этом не пожалел.
Счастливцем человека с датами 1880–1966, конечно, не назовешь, но все же хватило времени на полтысячи публикаций да еще вот на эти восемьдесят с лишним печатных листов.
«Былое и думы» – листов семьдесят, но ведь Герцен и до старости недотянул.
Райков лаконичней, экономней: сколько лет прожил – на стольких авторских листах и отразил. А что? Герцен как раз и говорил: всякий имеет право на автобиографию.
Твердая память, здравый смысл, приличный слог – чего еще надо?