М-сс Гоклей улыбалась.
— В сущности, мне прямо совестно удерживать вас, когда вы так устали… Может быть, вам лучше лечь спать, как мисс Вэн?
Он был совсем близко у постели. Он вдруг стал на колени перед постелью, взял небрежно лежавшую руку в свои и страстно прильнул губами к теплому телу ниже плеча:
— О, Бетси! Может быть, вы сегодня, в виде исключения, не заставите меня слишком страдать?..
Она наклонила к нему голову:
— А вы уверены, что вам не приятнее будет вернуться в свою каюту и делать там наброски этих улиц, похожих на аметисты, нет?..
XV
На другой же день м-сс Гоклей поехала с Фельзом к маркизе Иорисака, вернее, она повезла его туда.
По обыкновению, маркиза Иорисака встретила своих гостей как нельзя более любезно. Но официальный предлог посещения не удался: не было и речи о том, чтобы начинать портрет «в костюме». Маркиза — хотя и заранее предупрежденная — была одета в свое самое изящное парижское платье. А когда Фельз упрекнул ее и напомнил об обещании надеть японскую одежду, она ему ответила, что в последнюю минуту не хватило решимости надевать старые лохмотья…
— Я, впрочем, очень довольна, что у вас не хватило решимости, — заявила м-сс Гоклей, — потому что вы, наверно, гораздо обаятельнее в этом туалете.
Два часа пролетели в милой болтовне. М-сс Гоклей доставляло необыкновенное удовольствие слушать английские слова из узких и накрашенных губок азиатской дамы, а маркиза Иорисака поддавалась излияниям своей новой подруги со странной смесью покорности и кокетства.
Фельз был угрюм и кроме односложных междометий не вносил в разговор ничего. Но когда наступило время уходить, он начал настаивать на том, чтобы опять увидаться, но с тем, чтобы это уже был настоящий сеанс.
Это было в среду, 3 мая. Сеанс назначили на пятницу, 5 мая. Но и тут произошло то же самое. Маркиза в это утро получила с французским пароходом посылку от своего портного и, конечно, не могла отказать себе в удовольствии показать м-сс Гоклей «последнюю модель с Рю де-ла Пэ».
— Я думаю, — сказала м-сс Гоклей, — что ни одна женщина ни в Париже, ни в Нью-Йорке не была бы так очаровательна в этой модели, как вы.
Фельз, разочарованный во второй раз, не вымолвил ни слова. Но вид у него был такой мрачный, что в последнюю минуту маркиза отвела его в сторону:
— Дорогой маэстро, — сказала она по-французски, — мне стыдно, что я не сдержала своего обещания… Я вижу, что вы сердитесь на меня… Да, да, я вижу… и вы правы. Но я искуплю свою вину. Послушайте: приходите один — как для того портрета — приходите завтра… И я клянусь вам, что на этот раз я буду позировать, как вы хотите…
М-сс Гоклей подошла:
— Вы секретничаете?
— О, нет… Я только извинялась перед маэстро, потому что я чувствую, что никогда не посмею показаться вам на глаза в простой японской одежде — такой некрасивой… Вам, наверное, не понравится… И чтобы он простил меня, я предложила попозировать ему как он хочет, но когда-нибудь, когда вас не будет…
— Завтра, — сказал Фельз.
И в глубине души почувствовал восхищение маленькой японской дипломаткой. М-сс Гоклей, польщенная, улыбалась:
— Да… Это очень хорошо… Я тоже предпочитаю видеть вас в изящных туалетах… Так пусть маэстро придет к вам завтра один — я не приеду. Но послезавтра я приеду одна, а он не приедет… Так мы будем квиты.
Она задумалась на минутку:
— Я, между прочим, убеждена, что, несмотря на варварский костюм, портрет будет превосходным: настоящий талант Франсуа Фельза именно направлен на странности…
Она опять призадумалась:
— Но скажите, будет ли прилично и дозволено обычаями этой страны, чтобы у вас в доме бывал мужчина в отсутствие вашего мужа?..
— О!.. — беспечно воскликнула маркиза Иорисака.
XVI
— Хотите, — предложила маркиза Иорисака, внезапно покраснев под своими румянами, — хотите, чтобы я вам позировала, совсем как настоящая аристократка былых времен? Я это сделаю, чтобы доставить вам удовольствие, и еще потому, что вы обещали мне спрятать этот портрет в тайниках вашей парижской мастерской и никому его не показывать… Да, я вспомнила, что здесь есть кото, и я буду делать вид, что играю на нем, пока вы будете писать. На старинных какемоно жены даймио часто так изображались — за своим кото, потому что кото считался исключительно благородным инструментом…
С прической из гладких широких бандо, в одежде из темно-синего китайского крепа, на котором выделялись гиерати-ческие белые розетки «мои», маркиза Иорисака, в своей парижской гостиной, между роялем и зеркалом в стиле помпадур, казалась ожившей драгоценной архаической статуэткой, какими украшали легендарные императоры свои дворцы из чистого золота, и какие теперь печально стареют в банальных галереях европейских музеев между занавеской из красного репса и тремя оштукатуренными стенами.
Фельз писал молча, с энтузиазмом… Его натурщица приняла позу и сохраняла ее с азиатской неподвижностью. Она сидела на коленях, на черной бархатной подушке; распахнутое спереди платье, разлетаясь, ложилось кругом нее, и высвобожденная из рукава, широкого, как юбка, маленькая ручка, вооруженная крючком из слоновой кости, дотрагивалась до струн кото.
— Вы не устали?.. — спросил Фельз после доброго получаса.
— Нет. Когда-то у нас была привычка вот так на коленях просиживать бесконечно долго…
Он продолжал писать, и его усердие не ослабевало. В эти полчаса на полотне появился прелестный набросок.
— Вы бы должны были играть по-настоящему, а не только делать вид, что играете… Мне нужно, чтобы вы играли… для выражения лица.
Она вся задрожала:
— Я не умею играть на кото…
Но он поглядел на нее:
— Поистине — когда умеют так склонять колени на подушку из Осаки, трудно поверить, чтобы не умели играть на кото…
Она опять покраснела и потупила глаза. Потом, уступая магнетической власти его воли, которой она поддавалась, тихо начала перебирать звучные струны.
Полилась странная мелодия.
Фельз с нахмуренными бровями, с пересохшими губами, с каким-то ожесточением водил кистью по яркому полотну. И под этой волшебной кистью набросок точно оживал.
Теперь кото звучал громче. Осмелевшая рука невольно вызывала из него все с большей страстностью таинственный ритм, так отличающийся от всех ритмов, известных Европе. А склоненное личико постепенно озарялось беспокоящей улыбкой тех созерцательных идолов, которых древняя Япония выделывала из нефрита или слоновой кости.
— Пойте!.. — почти резко приказал художник.
Узкие накрашенные уста послушно запели. Песня была странная: скорее какая-то неясная мелодия, начинавшаяся и кончавшаяся шепотом. Кото продолжал ее заглушенные звуки, подчеркивая иногда более резким аккордом непонятные слова. Несколько минут длилась эта необычная музыка. Потом певица замолкла — и казалось, что она в изнеможении.
Фельз, не поднимая головы, спросил почти шепотом:
— Где вы этому научились?..
Ответ был словно во сне:
— Там… когда я была совсем, совсем маленькая… В старом замке Хоки, где я родилась… Каждым зимним утром, перед зарей, как только служанки открывали «шоджи»[18] и ледяной ветер с гор прогонял мой сон и заставлял меня вскочить с тоненького тюфяка, который мне служил вместо кровати, мне приносили кото для занятий. И я играла до восхода солнца. А потом я выбегала босиком в большой двор — даже когда был снег — и смотрела, как мои братья упражнялись в фехтовании на мечах… и сама упражнялась в фехтовании на алебардах, потому что такое было правило. Длинные бамбуковые лезвия стучали, скрещиваясь… Надо было молча выносить жгучие удары по рукам… и снег, и холод… А после урока прислужницы надевали на меня парадные одежды, и я шла упасть ниц перед моим отцом. Я его всегда находила на женской половине… Потом он брал меня с собой, чтобы я принимала приветствия самураев, оруженосцев и другой челяди… Переливались складки красивых шелковых одежд, лакированные ножны мечей сталкивались с лакированными ножнами кинжалов… О… я желала в сердце моем, чтобы все осталось таким на тысячу веков…
Кисть замерла, и художник закрыл глаза, чтобы лучше слушать.
— И я желала в сердце моем лучше тысячу раз умереть, чем жить чуждой, другой жизнью… Но скорее, чем Фудзияма меняет цвет в сумерках, переменилась вся поверхность земли!.. А я не умерла…
Пальцы опять начали задумчиво перебирать струны кото.
Проснулись тоскливые звуки. Тихий голосок повторял припев песни:
— А я не умерла… не умерла… не умерла… И новая жизнь захватила меня… как сети птицелова захватывают пойманных фазанов. Фазаны, которых поймали в западню и слишком долго держали в тесных клетках, не умеют больше развертывать крыльев — и отвыкают от прежней свободы…
Кото тихо плакал.
— В моей клетке, куда меня заперли искусные и мудрые птицеловы, я тоже боюсь, что забуду былую жизнь… Вот я уже больше не помню тех поучений, что когда-то учила в классических и священных книгах[19]… И порой… порой я даже не хочу вспоминать их…
Кото бросил три звука — точно три вскрика.
— Я больше не хочу… И потом… я не знаю, не знаю… Может быть, я должна их забыть… Теперь меня учат другому. А как сохранить вкус горячего риса на языке, когда во рту сырая рыба?.. Я думаю, что я должна забыть…
— В Хоки моим босым ногам было так холодно от снега на большом дворе, а моим нежным рукам так больно от ударов бамбука… Теперь нет ни снега, ни бамбука, и прислужницы не открывают шоджи, пока меня не разбудит горячее солнце…
Раздался неожиданный взрыв смеха, звенящего, как звон разбитого хрусталя.
— …Конечно, лучше все забыть, все забыть!.. И я забуду, о!..
Кото, нечаянно задетый ногой, зазвучал, как удар гонга.
Маркиза Иорисака не сразу отодвинула ножку. Ее блуждающие глаза смотрели куда-то в пространство, словно не видя ничего. И она оставалась недвижной, как коленопреклоненная статуя. Наконец, она поднесла руки к вискам, как будто от мигрени. И снова засмеялась, на этот раз тихонько: