Кортик капитана Нелидова — страница 21 из 60

Допустим, что рабоче-крестьянское правительство захочет отдать мне из моих восемнадцати тысяч десять тысяч рублей. Получу ли я когда-нибудь эти деньги? Нет, господа товарищи. Теперь, летом 1919 года, уже ясно, что наверняка не получу ни капитала, ни даже процентов по нему и вот почему: Советское государство должно шестьдесят миллиардов рублей, да на сорок миллиардов выпустило бумажных денег. Мы явно несостоятельны. При таких условиях в первую очередь полным рублём придётся уплатить лишь сильным соседям и вообще держателям наших займов. Русские кредиторы едва ли что получат, так как при неизбежном финансовом крахе и финансовой несостоятельности, на их долю ничего не достанется. Поэтому в настоящее время мне даже почти безразлично: признают ли за мной право на эти десять тысяч рублей в процентных бумагах или аннулируют их.

Сейчас я — нищий. Государственной службы я лишился, места на частной службе приискать себе так и не смог, ибо жизнь повсеместно замерла. Поддерживаю своё существование постепенной ликвидацией домашней обстановки, которой уже почти не стало. Спрашивается: продолжаю ли я и теперь пить вашу «кровушку», господа товарищи?

Однако заглянем в недальнее будущее. Кто-нибудь из нас, презренных буржуев, переживёт это ужасное время. Восстановится когда-нибудь нормальная государственная жизнь, народ устанет и от Гражданской войны. Государству, то есть тому же народу, разумеется, потребуются займы на различные надобности. Но, смею вас уверить, ни один русский человек, от рабочего и крестьянина до миллионера включительно, пребывая в здравом уме и твёрдой памяти, никогда уже не доверит ни копейки в долг своей Родине. Если у него скопятся деньги, то он купит иностранную ренту или поместит их на счёт в заграничный банк, либо будет хранить деньги дома. И это — не громкая фраза. Вы сами, господа товарищи, уже потеряли доверие к финансам страны, ибо с октября 1917 года вы не только ни единого рубля не внесли в сберегательные кассы, но, напротив, вы выбираете оттуда всё, что можете. Иначе говоря, внутренние займы в России на многие десятилетия невозможны. Тут никакой политики — это просто психология.

Судите сами, кто в конечном итоге прогадывает. Немногочисленных русских миллионеров вы, конечно, разорили, но у них, в конце концов, что-нибудь да останется. Нас же, мелких буржуев, вы лишили практически всего. Стали ли вы сами, господа товарищи, от этого богаче или счастливей? Фабрики и заводы, которые вы захотели национализировать, закрываются. Захваченные крестьянами земли нечем засеять. Кругом алчные соседи, которые, несомненно, закончат свои исторические распри за наш счёт.

Нам, «буржуям», приходится туго, но ведь и вам не лучше. Место «задушенного» русского буржуя несомненно в ближайшее же время займёт международный, и будет он кушать одинаково — и буржуя, и пролетария.

И скушает.

А занятия спиритизмом — это всего лишь способ снискать кусок хлеба. Я, господа товарищи, вдовец. Имею десятилетнюю дочь, которую надо кормить, одевать и учить.

Я закончил.

* * *

Улыбка расцвела под усами товарища Томаса в середине речи отважного визитёра. С каждой новой фразой она становилась всё шире, а в конце он и вовсе расхохотался.

Визитёр поднялся, помедлил. Тщательно отряхнул свою одежду, словно на неё налипла подсолнечная шелуха. Теперь взгляд его был устремлён внутрь себя. Он будто вовсе не слышал обидного хохота товарища Томаса, который поминутно приговаривал:

— Вот контрреволюционер! Настоящий… ха-ха-ха… забыл это слово! Русский народ чрезвычайно изобретателен по части словообразования. Кстати, Григорий Евсеевич, вы заметили, как часто наш товарищ-господин произносит различные производные от слова «русский»?

Я, конечно, окончательно успокоился, удостоверившись, что у Златы никакого романа с этаким ничтожеством нет, будь он кем угодно, хоть медиумом, хоть рантье. Понимал ли он, произнося эту свою речь, что несёт полнейшую контрреволюционную чушь перед лицом старого партийца, прошедшего ссылки, тюрьмы, преследования царской охранки? Русский народ! Ну и ну! Старик прав в главном: нам ещё предстоит долгая и архитяжёлая работа.

Однако товарищ Томас продолжал хохотать, потешаясь над нашим ничтожным врагом — увы, не все наши враги ничтожны! — а мне, как должностному лицу, следовало же что-то отвечать, принимать какое-то решение.

— Конечно! Мне, как интернационалисту, претит нарочитый акцент на чью-либо русскость или нерусскость, — проговорил я.

— Контра! — закричал в ответ товарищ Томас. — Контра! Контра! Как брутально! Как вкусно! О, великий русский язык! Контра-контра-контра!!!

Наш визитёр продолжал попирать своими не вполне чистыми ботинками персидский ковёр в центре моего кабинета, оставаясь совершенно безучастным к выкрикам товарища Томаса. Но крики услышали в приёмной. Дверь, ведущая туда приоткрылась, и товарищ Злата предстала перед нами, вооруженная револьвером и пролетарской решимостью. Из-за плеча жены выглядывала товарищ Штиглер. В глазах её я с превеликим удовлетворением прочёл и страх, и смятение. А товарищ Томас продолжает хохотать.

— Что тут смешного, не пойму, — растерянно говорит Злата. — Григорий, это ты кричал «контра»? Не ты? Но постой же, я слышала. И Лариса. Послушай, этот человек обладает необычным талантом. Он — медиум. Не контра.

— После покушения на Старика все мы обязаны быть максимально бдительными. У революции множество врагов. Перед нами один из них.

После этих моих слов визитёр, словно разом лишившись сил, осел на стул. Злата, спрятав револьвер в карман жакета, шагнула в кабинет. Товарищ Штиглер осталась стоять в дверях. Лицо её светилось, как фонарь особенной восковой бледностью.

— Товарищ Тарас не враг, — решительно заявила Злата. — Жизнь впроголодь никому не добавляет ума. Если он и сказал что-то вразрез с линией партии, то считай это просто голодным обмороком.

Товарищ Томас успел возразить первым:

— Ну, положим, на бред его слова совсем не похожи. Скорее, наоборот. По красноречию наш оппонент вполне может конкурировать с товарищем Троцким и даже более того — с самим Григорием Евсеевичем. Однако…

— Однако нам пора возвращаться к делам! — провозгласил я, со всей возможной ласковостью выпроваживая пламенную защитницу голодных и обездоленных буржуа из кабинета назад, в приёмную.

Штиглер посторонилась, пропуская нас. Выражение её глаз изменилось. Испуг уступил место чисто христианской, православной, иррациональной сочувственности. Полуголодная, в стоптанных башмаках и ветшающем платье, она тем не менее находила в себе силы для сочувствия, но отнюдь не мне, идейному и бескорыстному борцу, а этому обносившемуся, деклассированному буржую.

Старик прав и ещё раз прав! Классовая солидарность — дело нешуточное. Она много крепче, чем родственная, кровная связь. Ах, это сострадание в её глазах. А мне, её начальнику и благодетелю, очень хотелось бы, чтобы с таким же выражением эти голубые глазки смотрели на меня и только на меня, ставшему ей кормильцем и опорой в годину тяжёлых испытаний. Мне до дрожи в коленях, до колик хотелось, чтобы она протянула свою покрытую цыпками, но всё же аристократическую ручку и просто погладила меня по голове. Пусть в этом жесте не будет эротики. Пусть будет материнское, христианское сострадание ко мне, изгою без родины…

— Григорий?

— Злата, нам надо продолжать занятия с товарищем Томасом, а ты позови латыша.

Злата испытующе уставилась на меня, и я понял значение этого её взгляда. Злата ревнует. Злата что-то заметила. И пусть её! И чёрт с ней! Если я терзаюсь ревностью, то пусть пострадает и она!

— Зови латыша. Надо отправить этого… гм… медиума…

— Куда? — разом воскликнули Злата и Штиглер.

— Ну… в столовую, что ли. Мне кажется, он всё ещё голоден. Прикажи его накормить, что ли.

Сказав так, я заметил: обе выдохнули с облегчением.

* * *

Через несколько минут латыш почтил мой кабинет грохотом солдатских ботинок. Огромный хуторянин воздвигся над сидящим на стуле буржуем-неудачником, как каменная гора над пропастью небытия.

— В подвал, — скомандовал я.

— Поднимайся!

Закинув винтовку на плечо, латыш подхватил визитёра под мышки, и тот самым позорным образом повис над стулом, поджав под себя ноги. Трусит. А если закричит, в кабинет тотчас явятся обе: и защитница, и сочувствующая. А я, сколько ни старался, с ходу, без дотошных раздумий, так и не смог взять в толк: почему моя Злата испытывает сочувственный интерес именно к этому, ничем не примечательному, недорезанному буржую? Ведь такого добра в Петрограде сколько угодно, а нам полагается бороться за то, чтобы их количество неуклонно уменьшалось. Причём бежать им не следует позволять. Тотальное вымирание в данном случае предпочтительней.

— Напрасно вы это, сударь, — проговорил товарищ Томас, обращаясь к визитёру.

Что это? Опять сочувствие? Я хотел возразить. Хотел поторопить латыша, но товарищ Томас опустил дружескую ладонь на моё плечо и продолжал, широко улыбаясь:

— Не стоило вам, сударь, произносить подобные речи в кабинете председателя Петросовета. Или вы намеревались нас сагитировать?

— Ни в коем случае! Не умышлял агитировать! — пискнул недобиток. — Прикажите солдату меня отпустить. Я сам пойду куда прикажете. К стенке, так к стенке.

Повинуясь моему жесту, латыш отпустил врага, но тот осел мимо стула на пол, мне под ноги.

— Так, пожалуй, дело до лизания ботинок дойдёт, — фыркнул я, не считая обязательным скрывать брезгливость.

— Это голод, — возразил товарищ Томас. — И всё же, сударь, чем вызвано ваше пагубное откровение?

— Товарищ Злата… Она была добра ко мне. Подкармливала. Я же вдовец. У меня дочь. Десять лет…

— Дочка небезнадёжна. В наших приютах детей воспитывают в пролетарском духе, — заверил я товарища Томаса.

— … Товарищ Зиновьев вообразил… то есть он подумал, будто я мог бы осмелиться волочиться. Но я не мог… куда уж мне…