— Николаев и Графтен будут довольны, — сказал он, пряча его в карман.
— Прости за нескромный вопрос, — сказал Шумерин. — Почему ты полез в потылицу?
— Что? — не понял Полынов.
— Ты вроде бы хотел почесать в затылке.
— Да? Меня удивил состав жидкости. Нейтральные газы не так‑то легко образуют соединения, тем более такие.
— Нет, все‑таки биологи неисправимый народ, — расхохотался Бааде. — Сильная радиация увеличивает реакционную способность вещества.
— Ах, так! Ну, тогда все в порядке. Какие будут распоряжения, капитан?
— Как и намечали, — ответил Шумерин, — отдых, сон, потом разведка.
— Согласен, — сказал Полынов. — Только…
— Что?
— Сначала мне нужно проверить здоровье всех.
— Андрюша, ты никогда не был педантом и рабом инструкций, — удивился Бааде.
— Капитан, я настаиваю.
— Тебе видней, — пожал плечами Шумерин. — Хотя я не вижу необходимости, но… Ты опасаешься чего‑нибудь?
— Нет, я ничего не боюсь. Но в ушах у меня все еще звенит твой крик: “Берегитесь!”
— Теперь я тоже настаиваю на проверке, — сказал Шумерин. — Экипаж начинает нервничать.
— Кто согласен остаться? — спросил Шумерин.
Он заранее предвидел, что добровольца не будет, и готовил себя к неприятной обязанности сказать одному из друзей: “Останешься ты”.
Но вопреки ожиданию согласился Полынов.
Бааде посмотрел на него с изумлением.
— Люблю самопожертвование.
— Кому‑то надо остаться, — отвернулся Полынов. — Лучше мне. Для биолога на Меркурии нет работы.
— А уж мы постараемся, чтобы ее и для врача не было! — пообещал механик.
Лязгая гусеницами, вездеход съехал по наклонному пандусу. Рядом с ракетой он казался скорлупкой — эта махина с атомным сердцем, похожая на старинный танк.
Шумерин и Бааде сели. Полынов помахал им вслед. Взмах руки метнулся по почве черной молнией тени. И когда вездеход скрылся, психолог внезапно почувствовал себя маленьким и беззащитным, как ребенок в пустой и темной комнате. Он заторопился к люку.
Вездеход мерно покачивало. Он шел прямо к солнцу, и стена белого пламени постепенно приподнималась над горизонтом, пока не повисла слепящим сгустком.
Однообразный пейзаж — серый покров пыли, обожженные бока глыб, мозаика светотени — менялся. Казалось, они ехали прямо в огонь, и он развертывал перед ними слепящий ковер. Иногда это походило на скольжение по зеркалу, яркому, отражающему свет зеркалу. Даже светофильтры не могли его притушить.
Зеленоватое свечение неба померкло вовсе. Теперь по контрасту оно было совершенно черным, и звездная пыль в нем выглядела как отблески.
Солнце все поднималось навстречу. Оно, будто чудовищный огненный краб, карабкалось к зениту. Тени исчезли. Все стадо гладким, отполированным.
Люди молчали. Не хотелось говорить, трудно было говорить. Свет жгучими молниями врывался в сознание даже сквозь закрытые веки.
Они проехали мимо необычайной гряды: длинные прозрачные кристаллы кварца, как пики, были устремлены к солнцу. И камень стремился принять на себя как можно меньше света…
Появление кристаллов ненадолго оживило путешественников.
— Свет и смерть, здесь они разнозначны, — сказал Шумерин.
— Самое горячее место на всех планетах, — добавил Бааде.
И разговор оборвался.
Вероятно, Полынов мог бы лучше понять их состояние, чем они сами. Но психолог отсутствовал. Казалось, вездеход был надежной оболочкой. Он защищал от жары, радиации, неумеренности света, от всех превратностей. Должен был защищать. И все же, несмотря на прохладу кабины, по лицу тек пот. Где‑то в броне машины был неуловимый изъян, невидимая брешь, сквозь которую Меркурий воздействовал на людей не так, как это было рассчитано. Не считаясь с преградами, светофильтрами и прочими хитроумными заслонками, он незаметно отнял у них ощущение времени. Даже в космосе, а уж на Земле тем более, они чувствовали наполненность времени. Десять минут, час — эти слова всегда что‑то говорили уму. Сейчас ничего. Уже и такие понятия, как “меньше”, “больше”, теряли здесь смысл. Меньше чего? Больше чего? Как можно было ответить на эти вопросы в мире, где ничто не менялось и ничего не происходило, где солнце всегда стояло на месте, свет никогда не ослабевал, а любая точка пространства неизменно оставалась неподвижной! Как можно осознать течение времени, находясь, — как бы быстро ни шел вездеход — в центре ровного круга, строго очерченного чернотой неба?
Кроме того, сильные закаленные люди чувствовали себя беспомощными. Что значило их могущество там, где даже камень боится света? Это понимание шло не от ума и не от воображения. Так, должно быть, чувствовал себя первобытный человек, привыкший держаться деревьев, кустарников, спасительных укрытий и оказавшийся посреди пустыни, где спрятаться негде, какая бы опасность ни грозила.
Однако Бааде не поворачивал руля, а Шумерин не возражал против бездумного бега в огонь. Жадное, почти гипнотическое стремление видеть, видеть — а что будет дальше, соединенное с прострацией безвременья, отуманивало, словно наркоз. Оцепенение странно сочеталось с острым сознанием собственной беззащитности, но это лишь подстегивало. Молчаливое единоборство осторожности с упрямством, чей корень лежит в самой сущности человека: в гордости существа, идущего вперед и вперед через все препятствия, вопреки всем препятствиям, ради цели, скорей инстинктивно заложенной, чем намеченной рассудком.
И вездеход, а в нем застывший у руля Бааде, застывший рядом Шумерин летели вперед, втягиваясь все дальше в сверкающую бесконечность.
— Генрих, Миша, куда вы так далеко?
Встревоженный голос Полынова в динамике точно разбудил их от сна.
Они задвигались, Шумерин глянул на счетчик спидометра и выругался.
— Ничего, Андрей, сейчас поворачиваем, все в порядке! — прокричал он в микрофон.
— Хорошо, — слова почти тонули в треске помех. — А то я слежу за пеленгом и никак не возьму в толк, почему вы лезете в пекло против расчетного маршрута.
Шумерин хотел ответить, что это вышло невольно, но сдержался. Психологу лишь дай повод — вцепится.
— Нет, нет, Андрей, все в порядке. Просто очень интересно. Потом расскажу.
Он выключил связь.
— В другой раз, — строго сказал он Бааде, — не разрешу выезда, если не будут поставлены автоматические тормоза. Прошли положенное число километров — все, стоп. Впредь до распоряжения. А то вот оно как получается… Я было думал, только с аквалангистами случается такое… опьянение.
— Знаешь, — ответил Бааде, круто разворачивая машину, — я человек трезвого склада. Все эти эмоции у меня вот где, — он сжал кулак. — Но сейчас мне вспомнилось…
— Что?
— Как я мальчишкой в деревне ходил на лыжах. Заберемся далеко–далеко, снег слепит, кругом голо, пусто, холодно, и местность уже незнакомая, и дома ждут, беспокоятся, а все тянет еще… Ну еще десять шагов, еще сто… Глупо, боязно, ненужно, а идешь. И жутко и ах как славно. Почему так?
— Спроси у Полынова. Он специалист и с радостью покопается в твоих переживаниях.
— Наших, Миша, наших!
Теперь обрубленная тень вездехода бежала впереди них. Словно привязанная к колесам яма, словно черный провал без дна и стенок.
— Она действует мне на нервы, — наконец пожаловался Бааде. — И еще это противное мерцание…
Когда тень удлинилась, он вынужден был сдаться. Влево, вправо, опять налево, опять направо — так начался бег от тени.
Внезапно — механик даже притормозил — небосвод колыхнулся, как занавес, пошел складками. Звезды дрогнули, сбиваясь в кучи. Сгущения налились белесым светом, и, точно под его тяжестью, складки вдруг лопнули, бросив вниз жидкие ручьи сияния.
Перемена свершилась за несколько секунд.
— Полярное сияние? — спросил Шумерин.
— Похоже. — Бааде бросил взгляд на шкалы приборов. — Так оно и есть.
— На Земле оно, пожалуй, эффектней.
— Точно.
Бааде отвалился на спинку кресла и прикрыл глаза ладонью.
— Что с тобой? — встревожился Шумерин.
— Ерунда. Надо им дать отдохнуть от этой мельтешни… А ты пока любуйся.
— Было бы чем…
Он ждал игры красок, багровых сполохов, праздничного хоровода, но с неба по–прежнему лился молочный свет, холодный и ровный, как свечение газосветной трубки. От него на душе становилось неуютно и холодно, как ненастным утром, глядящим в окно неприбранной комнаты. “И никуда ты не уйдешь от земли, — подумалось Шумерину, — от ее воспоминаний, окрашивающих все и вся”.
Сияние потихоньку меркло.
— Трогай, что ли, — вздохнул Шумерин.
И снова начался бег через жару, под черным небом, единоборство с тенью, сухостью губ, дрожанием света. Однообразие нагоняло сон, тем более что взгляду было утомительно бороться с призрачным движением воздуха, искажающим перспективу подобно неровному стеклу. Напрасно Шумерин стыдил себя: “Я же на Меркурии, все, что я вижу здесь, — впервые…” Физиология брала свое.
…Толчок, удар локтем, крик Бааде — сердце быстро заколотилось, как это бывает при резком переходе от полусна к тревоге.
— Там, там… — шептал Бааде.
— Что там? — зло спросил Шумерин, потирая локоть.
Бааде показал. Посреди слепящей равнины стоял концертный рояль.
Шумерин замотал головой. Потом достал термос, набрал в ладонь воды и плеснул себе в лицо.
Рояль не исчез. Нестерпимо сверкали его лакированные бока, крышка была приподнята, клавиши словно ждали прикосновения пальцев.
— Он… появился сразу? — решился, наконец, спросить Шумерин.
— Нет, из пятна… Я думал, мне померещилось…
— Ну и?..
— Этого не может быть.
— Сам знаю! Но кто из нас сошел с ума; мы или Меркурий?
— Подъедем ближе…
— Только осторожно.
Шумерин ждал, что с приближением рояль исчезнет. Но ничего не происходило. Плыл горизонт, перед глазами мельтешило белесое марево, и в нем незыблемо стоял призрак рояля.
— Надо выйти, — сказал Бааде.
— А ты не боишься?
В ответ а, к услышал хмыканье.