Костер в ночи — страница 2 из 7

Испытав в 20-е годы, в пору учебы на Литературных курсах, увлечение современными ритмами, лексикой, формами, она к началу сороковых годов окончательно пришла к классическому русскому стиху, его словарю, размерам, темам. Нова, единственна, уникальна была интонация. Угол зрения.

Удивительно последовательно придерживалась Петровых «вечных» тем мировой лирики: любовь, творчество, природа, смерть.

Лирическая исповедальная поэзия нашла в Петровых в середине XX века одного из самых преданных своих приверженцев:

Не взыщи, мои признанья грубы,

Ведь они под стать моей судьбе.

У меня пересыхают губы

От одной лишь мысли о тебе.

Воздаю тебе посильной данью —

Жизнью, воплощенною в мольбе,

У меня заходится дыханье

От одной лишь мысли о тебе.

Не беда, что сад мой смяли грозы,

Что живу — сама с собой в борьбе,

Но глаза мне застилают слезы

От одной лишь мысли о тебе.

Об этом стихотворении, которое являет собой высокий образец гармонии между формой выражения и сутью, наверное, каждый сможет сказать: «Вот то, что я сам чувствовал, но для чего у меня не было слов». А ведь именно так, если верить английскому поэту Томасу Стернзу Элиоту, и должна восприниматься истинная поэзия.

Андрей Белый на вечере памяти Блока сказал: «Когда рассматриваешь творчество поэта в его целом, надо прежде всего нащупать то основное зерно, из которого выветвляются все творчество, все образы; тот поэт не выдерживает разбора, который не обнаруживает внутреннего зерна».

Каково же «основное зерно» Петровых? Кто-то, может быть, скажет, что самое прекрасное в ее творчестве — любовная лирика. Действительно, мало кто из современных поэтов сравнится с Петровых в умении выразить переживания влюбленного сердца. Радость встречи и отчаянье разлуки, прямодушное признание и горечь от сознания того, что любовь угасает, оплакивание умершего возлюбленного и еще много разных оттенков, фаз, коллизий любви запечатлено в стихах. Пожалуй, нет среди них стихов о возникновении, зарождении чувства. Петровых — поэт, так сказать, зрелой, «развитой» любви.

Героиню ее любовной лирики отличает редкая сила чувства, энергия чувств рождает энергию стиха, безупречного в своей завершенности и богатстве стилистических фигур, повторов, звуковых перекличек:

За что же изничтожено,

Убито сердце верное?

Откройся мне: за что ж оно

Дымится гарью серною?

За что же смрадной скверною

В терзаньях задыхается?

За что же сердце верное,

Как в преисподней, мается?

……………….

Ты все отдашь задешево,

Чем сердце это грезило,

Сторонкой обойдешь его,

Вздохнешь легко и весело…

И все-таки, при всей той высоте, которая достигнута Петровых в стихах о любви, ее «основное зерно», полагаю, в другом. Раннее осознание своего дара и долгая, отчаянная борьба за его развитие и обогащение, против его оскудения — вот тот главный, стержневой сюжет, к которому снова и снова возвращалась она на протяжении своей творческой жизни. Им пронизаны ее стихи разных лет.

«Для стихов планета наша мало оборудована», — написал Маяковский. Он застрелился в 30-м году и не застал многие страшные события. Его иронические слова стали для следующих десятилетий провидческими. Как ни мало были «оборудованы» для поэзии 20-е годы, последующие стали уж и вовсе убийственны для нее.

У Петровых почти нет стихов, помеченных серединой и второй половиной 30-х годов. Видно, в те годы она могла только в оцепенелом молчании наблюдать за лавиной ужасных событий, которая обрушилась на народ. Творчество Петровых как бы поделено паузой 30-х годов на две части: это ранние стихи, с их ощущением радости бытия, версификаторской мастеровитостью, богатством слов и красок, и зрелая лирика — с начала 40-х годов и до смертного часа: мерная поступь классического слога, умудренность жизнью и выстраданная любовь к ней.

Излюбленной стала тема поэтического творчества, вернее, творческой неудовлетворенности, невоплощенности, немоты, которая для лирической героини хуже смерти. Творческим мукам посвящены трагический сонет «Сквозь сон рванешься ты помериться с судьбою…», короткое ироническое стихотворение «Постылых ни гугу…», ода творчеству «Прикосновение к бумаге…» и эпиграмматически-короткий императив:

Страшно тебе довериться, слово,

Страшно, а должно.

Будь слишком стáро, будь слишком ново.

Только не ложно.

Знала ли она слова Евгения Баратынского: «Дарование есть поручение, нужно исполнить его во что бы то ни стало»? Жила, и писала, и мучилась Петровых так, как будто каждый миг помнила эти слова.

До недавнего времени думалось, что, кроме нескольких превосходных стихов о войне, в лирике Петровых нет и намека на общественные мотивы, гражданский пафос. Эпоха словно стояла в стороне от переживаний ее героини. Подборка стихов, опубликованная в 1989 году («Знамя», № 1), пролила свет на отношение поэтессы к событиям современности. «Без оглядки не ступить ни шагу…», «Есть очень много страшного на свете…» — два эти стихотворения дают правдивую картину эпохи, осмысленную потрясенным свидетелем.

Слова, отражающие суть времени: «пытки», «тюрьма», «безвинная неволя». За много лет до официального — «необоснованные массовые репрессии». Маленькая, хрупкая женщина нашла точные, горькие, страшные в своей правде слова о жестоком, испепеляющем времени. Чтобы только произнести и написать их, нужно было набраться мужества. И тут же — как всегда у Петровых — счет к себе и к своим современникам, укор, что не хватило сил для протеста:

А нас еще ведь спросят — как могли вы

Терпеть такое, как молчать могли?

Как смели немоты удел счастливый

Заранее похитить у земли?..

И даже в смерти нам откажут дети,

И нам еще придется быть в ответе.

Задолго до широких дискуссий советских публицистов и писателей Петровых заговорила о личной и коллективной ответственности поколения за неспособность сопротивляться террору — если не действием, то словом.

Два стихотворения об общественной ситуации 30-х годов проливают свет на истоки того состояния, о котором позднее она напишет: «…меня сковало смертной немотою…» — и инерция которого окрасила последующие годы. Не только психологическими нюансами, но и запретом на правдивое слово объясняются, оказывается, ее творческие муки.

Вот стихи урожайного для Петровых 1967 года, где она как бы подводит итоги:

Ни ахматовской кротости,

Ни цветаевской ярости —

Поначалу от робости,

А позднее от старости.

Не напрасно ли прожито

Столько лет в этой местности?

Кто же все-таки, кто же ты?

Отзовись из безвестности!..

О, как сердце отравлено

Немотой многолетнею!

Что же будет оставлено

В ту минуту последнюю?

Лишь начало мелодии,

Лишь мотив обещания,

Лишь мученье бесплодия,

Лишь позор обнищания.

Лишь тростник заколышется

Тем напевом, чуть начатым…

Пусть кому-то послышится,

Как поет он, как плачет он.

Суровый, горестный приговор себе. Но какая музыка стиха! Как завораживающе действует именно это сочетание сомнения в себе и — отточенного, высокого мастерства! Признавался ли кто-нибудь более талантливо в собственной несостоятельности?!

Многие поэты так привыкают к стихотворству, что все впечатления бытия «тащат» в стих: что прочитали, что передумали, пережили в череде дней — все становится материалом, и часто благодатным, для поэзии. Петровых пошла другим, редким для поэта XX века, путем: она писала стихи только в минуты сильных душевных волнений, в минуты потрясений, оставив за чертой творчества обыденное течение жизни. В ее стихах нет быта, узнаваемых примет повседневности, почти нет литературных реминисценций.

Как взбираются по горной тропе влюбленные в столь любимом Ахматовой стихотворении Петровых «Назначь мне свиданье на этом свете…», так всю жизнь восходила муза Петровых к вершинам поэзии. Воздух ее стихов разрежен, как воздух горных вершин.

«Я прочеркну себя в ночи», — пророчила Петровых в романтически-приподнятом стихотворении 1927 года «Звезда». А через сорок лет, в 1967 году, итожа пройденный путь и мечтая не растратить впустую остаток дней, она дает поздний обет:

Нет, если я смогу преодолеть

Молчание, пока еще не поздно, —

Не будет слово ни чадить, ни тлеть, —

Костер, пылающий в ночи морозной.

(«Что толковать, остался краткий срок…»)

Метафора — не частая гостья у Петровых. Эта — «костер в ночи» — не зря вынесена составителями в название сборника. Костром в ночи многотрудной, трагической жизни была поэзия для самой Марии Петровых, костром в ночи исторических и личных катастроф были ее слово и сама она для всех, кто ее знал.

Совершенное владение словом, святое недовольство собой, моральный ригоризм — как редки эти качества в наш расшатавшийся век!.. Не покажется ли современному читателю каким-то устаревшим такой тип личности и такая поэзия? Не устарела ли Петровых? Скорее наоборот — ее любовные признания, ее гражданский гнев, ее всегдашний моральный суд над собой, «не воплотившейся до конца», окажутся нужными, даже необходимыми, для каждого, кто ищет вечные ориентиры в трудном жизненном пути на излете двадцатого столетия.

Марина Птушкина

Стихи

Звезда

Ночь

Ночь нависает стынущей, стонущей,

Натуго кутая темнотой.

Ласковый облик, в истоме тонущий,

Манит, обманывая тобой.

Искрами злыми снега исколоты.

Скрип и гуденье в себе таят.

Даль недолетна. Лишь слышно: от холода

Звезд голубые хрящи хрустят.

27 ноября 1927

Звезда

Когда настанет мой черед,

И кровь зеленая замрет,

И затуманятся лучи —

Я прочеркну себя в ночи.

Спугнув молчанье сонных стран,

Я кану в жадный океан.

Он брызнет в небо и опять

Сомкнется, новой жертвы ждать.

О звездах память коротка:

Лишь чья-то крестится рука,

Да в небе след крутой дуги,

Да на воде дрожат круги.

А я, крутясь, прильну ко дну,

Соленой смерти отхлебну.

Но есть исход еще другой:

Не хватит сил лететь дугой,

Сорвусь и — оземь. В пышный снег.

И там раздавит человек.

Он не услышит тонкий стон,

Как песнь мою не слышал он.

Я кровь последнюю плесну

И, почерневшая, усну.

И не услышу ни толчков,

Ни человечьих страшных слов.

(А утром скажут про меня:

— Откуда эта головня?)

Но может быть еще одно

(О, если б это суждено):

Дрожать, сиять и петь всегда

Тебя, тебя, моя звезда!

29 ноября 1927

«Весна так чувственна. Прикосновенье ветра…»

Весна так чувственна. Прикосновенье ветра

Томит листву, и, грешная, дрожит.

Не выдержит? И этой самой ночью…

Пахучая испарина ползет

И обволакивает. Мягко

Колышутся и ветви клена,

И чьи-то волосы, и чей-то взгляд.

Все — обреченное. И я обречена

Под кожу втягивать прохладную звезду,

И душный пот земли, и желтый мир заката…

Но по железу ерзнула пила,

И кислое осело на зубах.

Весна 1927

Встреча

«Смерть…» — рассыпающийся звук.

Иль дроби молоточка вроде?

Не все ль равно: смешно. И вдруг

Лицом к лицу на повороте.

Но только вздрогнула слегка.

Но только откачнула тело…

«Я думала, ты далека,

Тебя я встретить не хотела.

Твою поспешность извиня,

Я ухожу. Следят за нами…»

Она смотрела на меня

Совсем прозрачными глазами.

Переливали тихий свет

Две голубеющие раны…

«Мне только восемнадцать лет.

Послушай! Это слишком рано.

Приди потом. Лишь горсть себя

В твои века позволь забросить.

Ты видишь: горький стыд скрепя,

Поэт не требует, а просит».

И я ждала, что вспыхнет в ней

Еще не виданное благо.

Печальнее и холодней

Сквозила голубая влага.

И кто-то ей еще сказал:

«Пусти меня. Другое имя —

Девятый вал, десятый вал —

С глазами справится твоими.

Их захлестнет, затопит их…»

Но этот голос дрогнул странно,

И, коченеющий, затих,

И повалился бездыханный…

Она прошла. Ушла совсем.

Лишь холодком в лицо пахнуло.

Рванулась я навстречу всем,

Со всеми вместе повернула.

И снова день скользит за днем.

И снова я скольжу за днями.

Мы никогда не отдохнем,

Пока не поскользнемся к яме.

Я уважаю смерть и чту

Ее бессмертные владенья.

Но я забыла встречу ту

С прозрачной голубою тенью.

А люди от меня бегут…

Бегущим от меня не верьте,

Что у меня в глазах, вот тут,

Запечатлелся облик смерти.

И что мой голос обожгло

Ее дыханье ледяное…

Я знаю, людям тяжело,

Им тяжело, дышать со мною…

И мне как будто бы опять…

Мне тоже начало казаться…

…Немного страшно засыпать

И очень страшно… просыпаться.

27 января 1927

Отрывок

В движеньи хаоса немом,

В безмолвном волн соревнованьи —

Сперва расплывчатым пятном

Скользнуло первое сознанье.

Уж волны тяжкие сошлись

Втоптать в себя чужую силу.

Но хаос молнией пронзила

Никем не сказанная мысль.

И побежденный — коченел.

Громады волн (громады тел!)

Покрылись немотою плотной,

Землей, в зачатьях многоплодной.

Начала не было. Поверь

Грядущему — конца не будет.

Но по ночам голодный зверь

Нам чудится в подземном гуде.

Когда дерзали на века

Терзать непрожитые дали,

Он выползал издалека

И в жерлах гор его видали.

Он все подслушал. Он отмстить

Горячим клокотом поклялся.

Кто ныне смеет вопросить —

Умолк? Умаялся? Умялся?

В ком страха нет? Прильни, внемли,

Вмолчись в таинственное лоно

И сквозь дыхание земли

Прослышь ворчание и стоны.

Там, туго-сжатые, дрожат.

Сквозь плен (сквозь тлен!) внемли очами

Самосжиранию громад

Безумных волн, голодных нами.

1928

«Полдневное солнце, дрожа, растеклось…»

Полдневное солнце, дрожа, растеклось,

И пламень был слизан голодной луною.

Она, оголтелая, выползла вкось,

До скул налакавшись зенитного зною.

Себя всенебесной владычицей мня,

Она завывала багровою пастью…

В ту ночь подошло, чтоб ударить меня,

Суровое, бронзоволикое счастье.

1929

Ранняя утрата

Стоногий стон бредет за колесницей, —

Стоногое чудовище с лицом

Заплаканным… Так, горе. Это — ты.

Тяжкоступающее, я тебя узнала.

Куда идем? На кладбище свернули.

Тебе другой дороги нет, о скорбь!

Чудовище стоногое, с душой

Единой и растерзанной на части.

Ты разбредешься множеством страданий,

Как только мы опустим в землю гроб.

Которое — куда: одно должно

Приказывать, другое — подчиняться.

Но я останусь тут. Я с другом встречу

Ночь первую. Коль мертв — я помолчу.

Но если б жив!.. Мы стали б говорить

Так откровенно, как не говорили.

Низверглась тьма, и прорастает мрамор.

Рыдающие ангелы. Пускай.

Они не помешают нам — никто

Тревожить нас, любимый мой, не в силах.

К тебе под землю, верно, проникает

Особая — ночная — темнота?

Качаются железные венки.

Ты, верно, слышишь, как они скрежещут

Раскаяньем?.. Заржавленные звезды

Под тем же ветром жалобно дрожат…

Ты слышишь? Иль не слышишь ничего?

Иль ты другое слышишь, мой любимый?..

1929

«За одиночество, за ночь…»

Приходил по ночам.

Пастернак

За одиночество, за ночь,

Простертую во днях,

За то, что ты не смог помочь,

За то, что я лишь прах,

За то, что ты не смог любить,

За грохот пустоты…

Довольно! Этому не быть.

За все ответишь ты.

Ты мне являлся по ночам,

Мгновенно озарив.

Ты был началом всех начал,

Звучаньем первых рифм.

Являлся, чтоб дрожала мгла

Световращеньем строф,

Чтоб насмерть я изнемогла

От щедрости даров.

Ты был безгласен, и незрим,

И полон тайных сил,

Как темнокрылый серафим,

Что Бога оскорбил.

Ты кровь мою наполнил тьмой,

Гуденьем диких сфер,

Любовью (ты был только мой!).

Любовью свыше мер.

Ты позабыл меня давно,

Но я тебя найду.

Не знаю где. Не знаю. Но

В полуночном бреду

Возможно все…

   По склонам скал

Наверх (а эхо — вниз).

Ты здесь, наверно, тосковал —

Здесь мрак плотней навис,

Здесь бесноватых молний пляс,

И треск сухих комет,

И близость беззакатных глаз,

Дающих тьму и свет.

Ты близок. Путь смертельных круч

Окончен. Вперебой

Толкутся звезды. Залежь туч.

И бредится тобой.

Ты здесь. Но звездная стена

Увидеть не дает.

Я прошибаю брешь. Она

Надтреснута, и вот

Я в брызгах радости, в лучах,

В лохмотьях темноты

И, распростертая во прах,

Смотреть не смею: Ты!

Клубится мгла твоих волос,

И мрачен мрамор лба.

Твои глаза — предвестье гроз,

Мой рок, моя судьба…

Глаза! — Разросшаяся ночь,

Хранилище зарниц…

Ветрищу двигаться невмочь

Сквозь душный шум ресниц.

За одиночество… Не верь!

О, мне ли мстить — зови…

Иду, мой демон, — в счастье, в смерть —

В предел земной любви.

1929

Последнее о звездах

Не бойся — шатается балка.

Смотри: окончанья видны

Парадного неба. И свалка

Светил и обрезков луны.

Не бойся: мы слишком высоко.

   Уже не можем упасть.

Ты чуешь движение тока

Под нами? Он тверд. Ступай.

Мы встали на путь дрожащий.

Мы движемся вместе с ним.

Нам тучи встречаются чаще,

Нам весело здесь одним.

Медузы морей незримых,

Колышутся звезды тут,

Слепые, нелепые: мимо

Иль сладко на кожу льнут.

Не снять их. Они беспощадны.

Принять их себя готовь.

Они проникают жадно

В тревожную нашу кровь.

И вот по орбитам артерий

Привычный свершают круг.

Засмейся над страшной потерей:

Над кровью, исчезнувшей вдруг.

Они за одной другая

Сквозь сердце стремят прыжок,

   Ударами содрогая,

Качая, сшибая с ног.

Покинем, о друг, скорее

Небесные пустыри.

Обратно под нами реет

Ток воздуха. Балка! Смотри!

Спускайся, держась за бревна.

О запах сырых борозд,

О шелест сухой и ровный,

Спасите от смертных звезд.

Земля! Обуянным гордыней,

Познавшим бескровный край —

Прости нашу гордость ныне,

И жизнью, и смертью карай.

17 ноября 1929

Море

Тебя, двуполое, таким —

Люблю. Как воздух твой прозрачен!

Но долгий сон невыносим, —

Твой норов требует: иначе!

Наскучил сизый, и любой

Рождаешь ты из мглы глубокой, —

Лиловый, или голубой,

Или зеленый с поволокой.

Днем — солнце плавает по дну,

Пугая встречного дельфина.

Разрезать крепкую волну —

В ней солнечная сердцевина!

Но отступают от скалы,

Почуя тишину ночную,

Темно-зеленые валы

И замыкаются вплотную,

И поднимается луна

Над горизонтом напряженным,

Сквозь море спящее она

Проходит трепетом бессонным.

Одной на свете жить нельзя:

В воде дрожит луна другая,

А волны блещут, голося,

О черный берег ударяя…

Один, второй, мильонный вал,

А человек смятенья полон:

Он вспомнил и затосковал

О безначальном, о двуполом.

1929. Гурзуф

История одного знакомства

Памяти Ю. К. Звонникова[1]

   Возник из тьмы,

Бледнел и близился почти неслышно, —

Обломок льда чудесных очертаний:

Совсем как человек. В твоей груди

Дремало пламя. Тихо пробуждаясь,

Вытягивалось, трогало гортань.

   И голос твой,

Тяжелое тепло прияв, густея,

Размеренно над нами колыхался,

То удлиняясь, то сжимаясь в стих.

Суровым словом вызванные к жизни,

Ворчали и ворочались века.

   И чудилось:

Стихи свои приносишь ты из края,

Где звезды негоревшие томятся,

Где сказки нерассказанные ждут,

Где чьи-то крылья бьются о решетку

И смерть сидит, зевая на луну.

   Ты уходил,

На звезды мертвые легко ступая.

С бесплатным приложением событий.

Опять по росту строятся века.

Похрустывали под ногами звезды.

О, как ты не поранил нежных ног!

   Ты врос во тьму.

Тебя не ждали и не вспоминали.

Но дивное свершилось превращенье —

Ты к нам пришел как смертный человек.

(Иль пламя затаенное проснулось

И разбудило стынущую плоть?)

   Не ведаю.

Но помню я, что встретились мы в полдень,

Мы встретились на пыльном тротуаре,

Ты еле нес тяжелый чемодан.

(Наверно, звезды, сказки, перстень смерти,

Зуб колдуна, живой змеиный глаз…)

   И стал как все.

Ты служишь в Сельхозгизе,

Обедаешь в общественной столовой,

И в комнате есть у тебя постель

Для страсти, сна, бессонницы и смерти.

Но ты поэт и, значит, — чародей.

   Твоя душа

Колышется неслышным опахалом,

Сокровищем загробного Египта,

И поверяет в алчущую ночь

О небе, где одно сплошное солнце,

И о земле, затерянной в песках.

1929

Соловей

Там, где хвои да листвы

Изобилие слепое, —

Соловей плескал во рвы

Серебром… От перепоя

Папоротник изнемог,

Он к земле приник, дрожащий…

Зря крадется ветерок

В разгремевшиеся чащи.

Он — к своим. Но где свои?

Я молчу, спастись не чая:

Беспощадны соловьи,

Пламень сердца расточая.

Прерывающийся плач

Оскорбленной насмерть страсти

Так беспомощно горяч

И невольной полон власти.

Он взмывает, он парит,

А потом одно и то же:

Заикающийся ритм,

Пробегающий по коже…

В заколдованную сеть

Соловей скликает звезды,

Чтобы лучше рассмотреть,

Чтоб друзьям дарить под гнезда…

То ли праздная игра,

То ли это труд бессонный, —

Трепетанье серебра,

Вопли, выплески и стоны,

Ночь с надклеванной луной,

Бор, что стал внезапно молод,

И, просвистанный, сквозной,

Надо всем царящий — холод.

1929

«А на чердак — попытайся один!..»

А на чердак — попытайся один!

Здесь тишина всеобъемлющей пыли,

Сумрак, осевший среди паутин,

Там, где когда-то его позабыли.

От раскаленных горячечных крыш

Сладко и тошно душе до отказа.

Спит на стропилах летучая мышь,

Дремлет средь хлама садовая ваза.

Ваза разбита: но вижу на ней,

Не отводя восхищенного взгляда, —

Шествие полуодетых людей

С тяжкими гроздьями винограда.

Дальше — слежавшаяся темнота,

Ужасы, что накоплялись годами,

Дрема и та, без названия, — та,

Что отовсюду следила за нами.

Нет, я туда подойти не смогу.

Кто-то оттуда крадется по стенке,

Прыгнул!.. Но я далеко, — я бегу,

Падаю и расшибаю коленки…

Помню и лес, и заросший овраг, —

Было куда изумлению деться.

Все — незабвенно, но ты, чердак,

Самый любимый свидетель детства.

… … … … … … … … … … … …

1929

Старость

Смысл старости печален и суров:

За радость покарать, унизить наказаньем…

Так, вместо возбуждающих смешков —

Разбухшие мешочки под глазами.

Нет на ладонях ласк. Ослабли пульсы зла.

Любимый отошел — не вскрикнула от боли…

Так ревность ревматизмом заросла

В суставах, не сгибающихся боле.

И вместо властных слов — нелепый лепет льнет

К обрюзгшим деснам… Смрад оплывшему огарку

Прощаешь, мимо чашки каплешь йод

И желчью харкаешь на старую кухарку.

На столике — и пластырь и псалтырь…

(Твоей ли пластике рукоплескали?..)

За окнами — постылое: пустырь.

Да ночь насмешливые звезды скалит…

1929

Сон

Кате

Да, все реже и уже с трудом

Я припоминаю старый дом

И шиповником заросший сад —

Сон, что снился много лет назад.

А ведь стоит только повернуть,

Только превозмочь привычный путь —

И дорога наша вновь легка,

Невесомы наши облака…

Побежим с тобой вперегонки

По крутому берегу реки.

Дом встречает окнами в упор.

Полутемный манит коридор…

Дай мне руки, трепетанье рук…

О, какая родина вокруг!

В нашу детскую не смеет злость,

Меж игрушек солнце обжилось.

Днем — зайчата скачут по стенам,

Ночью — карлик торкается к нам, —

Это солнце из-за темных гор,

Чтобы месяцу наперекор.

В спальне — строгий воздух тишины,

Сумрак, превращающийся в сны,

Блеклые обои, как тогда,

И в графине мертвая вода.

Грустно здесь, закроем эту дверь,

За живой водой пойдем теперь.

В кухню принесем ведро невзгод

На расправу под водопровод,

В дно ударит, обожжет края

Трезвая, упрямая струя,

А вокруг — в ответ на светлый плеск —

Алюминиевый лютый блеск.

В зал — он весь неверию ответ,

Здесь корректно радостен паркет,

Здесь внезапные, из-за угла,

Подтверждающие зеркала.

Поглядись, а я пока пойду

На секретный разговор в саду.

Преклоню колени у скамьи:

Ветры, покровители мои!

Долго вы дремали по углам,

Равнодушно обвевали хлам.

О, воспряньте, авторы тревог,

Дряхлые блюстители дорог,

Вздуйтесь гневом, взвейтесь на дыбы,

Дряхлые блюстители судьбы!..

Допотопный топот мне вослед

Пышет ликованьем бывших лет.

Это ветры! Судорга погонь

Иль пощечин сладостный Огонь.

На балконе смех порхает твой.

Ты зачем качаешь головой?

Думаешь, наверно, что, любя,

Утешаю сказками тебя.

Детство что! И начинаешь ты

Милые, печальные мечты.

Мы с тобою настрадались всласть.

Видно, молодость не удалась,

Если в 22 и 25

Стали мы о старости мечтать.

В темной глубине зрачков твоих

Горечи хватает на двоих,

Но засмейся, вспомни старый сад…

Это было жизнь тому назад.

1930

Рьявол

В. Д.

О рьяный дьявол, черт морской…

Дремучий Рьявол, спящий в туче

Младой воды, на дне…

   Ногой,

Обутой камнем, и онучей

Небрежно скрученной волны

Качаешь ты морскую чашу

Нечаянно…

   Ты видишь сны…

Волну взъяренну и кричащу

С хрипеньем выдыхаешь ты

На боль предельной высоты.

Несчастный черт, безвестный бог!

Стихия стихла в нем, и разом

Он синей мукой изнемог,

До пены гневался…

   Чтó разум,

Когда в тоске душа и плоть!

И чтобы чрево проколоть,

Бог жрал кораллы.

   Бедный черт!

Грозноголосый Рьявол, где ты?

Ты пьяно спишь, полуодетый,

Не накренишь рукою борт

Плавучей дряни…

   Смело воры

Кромсают колесом волну.

Ты их не позовешь ко дну,

Не вступишь с ними в разговоры

Неравные…

   Пускай враги

Плывут спокойно над тобою…

Во сне ты чувствуешь круги

Воды испуганной, но к бою,

Но к штормам с шрамами на дне,

Но к буре с пеной на спине —

Влеченья нет…

   Несчастный Рьявол!

С какой волной ушла душа?

Ты море Черное исплавал,

Захлебываясь и спеша,

Но волны — все одни и те же.

Ты ослабел и стал все реже

Метаться. Ты залег на дно.

Ни слез, ни гнева — все равно.

Но отзовись мне, бог безвестный!

Проснись хоть раз, одетый бездной,

Безумный бог!

   И я живу,

Темнея от бессильной жажды,

Как жаждет пробужденья каждый,

Кто заколдован наяву.

1930

Восточный Крым (Отрывок)

…Но я вернусь к твоим просторам,

И ты печаль мою рассей,

Суровый берег, на котором

Бродил усталый Одиссей.

Тогда воительницы милость

Он верным сердцем призывал,

И дева светлая спустилась

На голубые глыбы скал.

Она отплыть ему велела,

Враждебный ветер укротив,

И парус он направил смело

В послушно-голубой залив.

Она стояла здесь, блистая

Бессмертьем юной красоты.

Кустов испуганная стая

Металась у ее пяты.

Змеенышем обвивши чресла,

Подъяв копье, щитом звеня,

Вдруг белым облаком исчезла,

Растаяла в сияньи дня…

Неукротимы, непрестанны, —

Шел, верно, родовой раздор,—

Врубались в землю ураганы

И там остались до сих пор.

В ее расщелинах застыла

Тень от побоища богов.

Ее таинственная сила Похожа

на беззвучный зов…

Но мне родней родного — море,

Когда мильярдами сердец

Дрожит, само с собою споря,

Швыряя берегу венец…

1930

Муза

Когда я ошибкой перо окуну,

Минуя чернильницу, рядом, в луну, —

В ползучее озеро черных ночей,

В заросший мечтой соловьиный ручей, —

Иные созвучья стремятся с пера,

На них изумленный налет серебра,

Они словно птицы, мне страшно их брать,

Но строки, теснясь, заполняют тетрадь.

Встречаю тебя, одичалая ночь,

И участь у нас, и начало — точь-в-точь:

Мы обе темны для неверящих глаз,

Одна и бессмертна отчизна у нас.

Я помню, как день тебя превозмогал,

Ты помнишь, как я откололась от скал,

Ты вечно сбиваешься с млечных дорог,

Ты любишь скрываться в расселинах строк.

Исчадье мечты, черновик соловья,

Читатель единственный, муза моя,

Тебя провожу, не поблагодарив,

Но с пеной восторга, бегущей от рифм.

1930

Болдинская осень

Что может быть грустней и проще

Обобранной ветрами рощи,

Исхлестанных дождем осин…

Ты оставался здесь один

И слушал стонущие скрипы

Помешанной столетней липы.

Осенний лед, сковавший лужи,

Так ослепительно сверкал

Зарей вечернею… Бокал —

Огонь внутри и лед снаружи —

Ты вспомнил… (Он последним был,

Соединившим хлад и пыл.)

Той рощи нет. Она едва

Успела подружиться с тенью,

И та училась вдохновенью, —

Сгубили рощу на дрова.

Для радости чужих дорог

Три дерева господь сберег.

Их память крепко заросла

Корой, дремотой и годами,

Но в гулкой глубине дупла

Таят, не понимая сами, —

Свет глаз твоих, тепло руки

И слов неясных ветерки.

Несчастные! Какая участь!

Но пред тобой не утаю —

Завидую, ревную, мучусь…

Я отдала бы жизнь мою,

Чтоб только слышать под корой

Неповторимый голос твой.

Летучим шагом Аполлона

Подходит вечер. Он вчерне

Луну, светящую влюбленно,

Уже наметил, — быть луне

Под легкой дымкою тумана

Печальной, как твоя Татьяна.

Дорогой наизусть одной

Ты возвращаешься домой.

Поля пустынны и туманны,

И воздух как дыханье Анны,

Но вспыхнул ветер сквозь туман —

Бессмертно дерзкий Дон Жуан.

В бревенчатой теплыни дома

Тебя обволокла истома

Усталости… Но вносят свет,

Вино, дымящийся обед.

Огнем наполнили камин,

Прибрали стол, и ты — один.

Ты в плотном облаке халата,

Но проникает сквозь халат —

Тяжелый холод ржавых лат

И жар, струящийся от злата…

Ты снова грезишь наяву,

А надо бы писать в Москву.

Но, сколько душу ни двои, —

Чтó письма нежные твои,

Прелестные пустые вести,

И чтó — влечение к невесте,

И это ль властвует тобой,

Твоей душой, твоей судьбой!..

Во влажном серебре стволов

Троились отраженья слов,

Еще не виданных доныне,

И вот в разгневанном камине —

Внутри огня — ты видишь их

И пламя воплощаешь в стих.

С тех пор сто лет прошло. Никто

Тебе откликнуться не в силах…

1930

«В угоду гордости моей…»

В угоду гордости моей

Отвергнула друзей,

Но этих — ветер, ночь, перрон —

Не вымарать пером.

Они дрожат в сияньи слез,

А плачут оттого,

Что слышат возгласы колес

Из сердца моего.

Но током грозной тишины

Меня пронзает вдруг,

И тело — первый звук струны,

А мысль — ответный звук.

Я узнаю мой давний мир —

Младенчество земли,

И ребра, струны диких лир,

Звучанье обрели.

Певуче движется душа

Сплетениями вен,

И пульсы плещут не спеша

Пленительный рефрен.

Во тьме растет неясный гуд,

Во тьме растут слова,

И лгут они или не лгут,

Но я опять жива.

И вновь иду с мечтою в рост,

В созвучиях по грудь.

Заливистая свора звезд

Указывает путь.

1931

Из ненаписанной поэмы

Когда из рук моих весло

Волною выбило, меня

Крутило, мучило, несло

Безумие водоогня.

Я душу предала волнам,

Я сил небесных не звала,

Не знаю, как возникли там —

Вздымая небо — два крыла.

По волнам тени пронеслись,

И замер разъяренный хор…

Очнулась я.

   Медузья слизь,

Песок да пена… До сих пор

Я в жизнь поверить не могу.

В моей груди кипела смерть,

И вдруг на тихом берегу

Я пробудилась, чтоб узреть

Черты пленительной земли,

Залив, объятый тишиной,

Одни гробницы гор вдали

Напоминали край иной.

Направо — мыс: глубоко врыт

В золото-серые пески

Священный ящер, будто скрыт

От тягостной людской тоски.

То — пращур тишины земной,

Прищуренных на небо глаз.

Он как бы вымолвит: «За мной —

Я уведу обратно вас!»

Солнцебиенье синих волн,

Хоть на мгновение остынь,

Чтоб мир был тишиною полн

И жил движением пустынь.

Долина далее… Такой

Я не видала никогда, —

Здесь в еле зыблемый покой

Переплавляются года,

И времени над нею нет,

Лишь небо древней синевы

Да золотой веселый свет

В косматой седине травы…

1931

Медный зритель

Владимиру Васильевичу Готовцеву

Так было столетья: он днем

Лишь ветр вдохновения в меди,

Лишь царь, устремленный к победе

И замерший разом с конем.

Бесспорно, он страшен. Но все ж

Приблизиться можно и даже

В глаза поглядеть. Только дрожь

Охватит тебя и докажет,

Что гнев этих вечных очей

Незримо горит в углубленьях

Зрачков. Он не к нам. Он ничей.

Но каждый готов на коленях

Молить, чтоб его миновал

Сей взгляд неподсильный… Над миром

Ладонь холодеет… Как мал

Под нею огромный.

<…> Она ж

Державно парит между Богом

И нами. Не мир, а мираж

Прижала к земле. На отлогом

Отроге, на мертвой волне,

На каменном громе — возник он

С конем. Вдохновеньем вполне

Таков, как мечтал его Никон

Когда-то… Не страхом погонь,

Не силой узды конь копыта

Вздымает: им тот же испытан

Сокрытый под бронзой огонь.

Бесспорно, царь страшен. Но днем

Приблизиться можно и даже

Судить о коне и о нем,

Унизить хвалою… Когда же

Осенняя черная ночь

Ударит ветрами о струны

Дождя — их нельзя превозмочь,

Нельзя разорвать, иль буруны

Когда закрутят — не пройти.

Они не пропустят, живою

Стеной нарастут на пути,

До неба из дрожи и вою…

Никто не узнает, как там

Прибоями в темную память

Кидается ветер… К губам

Надменным лепясь, под стопами

Как лесть расстилаясь… И вдруг

Царь вздрогнул. Встряхнулся мгновенно

От медного сна. Верный друг

Восторженно ржет ему. Пена

Трепещет… О, тьмища судьбы!

Где прежний заржавленный слепок

Безудержной бури, борьбы

Неравной, лишь вторящий слепо

Прообразу грозному?.. Здесь

Раскатами первого смеха

Встречает очнувшийся эхо

Свободы неведомой, весь

Внимая тому, кто возник

Внезапнее мысли, кто вышел

На сцену, вдруг ставшую выше, —

Не призрак и не двойник.

До стона в костях одинок,

И те же тревожные звезды

Под ветром бровей… О, как просто

Он время и смерть превозмог!

* * *

Царь тронул коня — тот быстрей

Мгновенья, земли не касаясь.

Лишь пламени песня косая

Слетает с копыт и ноздрей…

Москва. Не дивясь ничему —

Очнувшемуся до того ли? —

Сквозь строй фонарей и сквозь тьму

Он мчится, хмелея от воли.

Вот площадь. Светла и пуста.

Коня он оставил у входа,

А там — тишина, темнота

И ветром широким — свобода.

О, время дымящихся плах!

Не надо о горестном, мимо!

Он лестницей всходит незримо,

Пугая себя в зеркалах…

Прошел меж рядов (а глазам

От слез все мерещилось в дрожи…),

Садится… И вот — он сам,

Такой, как тогда, но дороже,

Нужней… Вдохновеньем того,

Просвистанным бурей покоем

Колышется зал… Торжество

Дерзанья безмерного, в коем

Трусливым не видно ни зги.

У медного ж зрителя ноги

Дрожат, отражая шаги —

Свои же… Растущей тревоги

Удары, проникнув сквозь медь,

Протяжно гудят пустотою.

Стремительной судоргой тою

Свело ему голову… Зреть

Себя, слышать голос родной

Нутром неподвижной гортани —

Нет сил больше… Клокот рыданий

Вздымается темной волной.

Как хочет мучительно он

Уйти навсегда из металла.

Не может! И гибельный сон

По телу потек, лишь не стало

Той жизни бушующей с ним,

Лишь сдвинулся занавес… Вместе

С толпою, неслышим, незрим,

Он вышел на площадь. Возмездье

За вечность! И вот он опять

Вернулся на медную муку —

Державную трудную руку

Над миром чужим простирать.

1931

«Мне вспоминается Бахчисарай…»

Мне вспоминается Бахчисарай…

На синем море — полумесяц Крыма.

И Карадаг… Самозабвенный край,

В котором все, как молодость, любимо.

Долины сребролунная полынь,

Неостывающее бурногорье,

Медлительная тишина пустынь

Завершены глухим аккордом моря.

И только ветер здесь неукротим:

Повсюду рыщет да чего-то ищет…

Лишь море может сговориться с ним

На языке глубоковерстой тьмищи.

Здесь очевиднее и свет и мрак

И то, что спор их вечный не напрасен.

Расколотый на скалы Карадаг

Все так же неразгаданно прекрасен…

Карадаг (Поэма)

Сюда, рыдая, он сбежал

С обрыва. На нетленном теле

Багровой кровью пламенели

Ожоги разъяренных жал

Опалы божьей.

   Даже море

Сужалось в ужасе пред ним

И зябло, отразясь во взоре

Зрачков огромных.

   Недвижим

Стоял он. Тягостные крылья

Не слушались, и он поник

На камни и в тоске бессилья

Оцепенел, но в тот же миг

Воспрянул он и заломил

Свои израненные руки,

И вырвал крылья, и без сил

На камни рухнул вновь…

   Сквозь муки

Два пламени взметнулись врозь

Взамен двух крыльев и впервые

Земли коснулись…

   Словно лось,

Огонь с трудом ворочал выей,

Качая красные рога.

Они, багровы и ветвисты,

Росли, вытягиваясь в свисты,

Нерадостные для врага.

Изгнанник встал и посмотрел

На всплески пламени, на племя

Огней. Не по-земному смел

Был взгляд его.

   В тяжелом шлеме

Златых волос его глава

Являла новое светило.

Он прыгнул в пламя, — это было

Жестоким жестом торжества.

Огонь, кормивший корни крыл,

На волю выпущен отныне, —

Затем, чтоб навсегда сокрыл

Тирана райского, в гордыне

Тучноскучающего.

   Месть

Отрадней жизни для изгоя.

Качаясь в пламени, он весь

Был полон музыкой покоя

Иль вдохновением: он — Бог,

Он — гибнет, но и ТОТ ведь тоже!

— Ты будешь уничтожен, Боже,

Презренный райский лежебок,

Творец раскаявшийся!.. —

   Так

Кричал он, облаченный в пламя,

Как в плащ дымящийся. Но враг

Не отвечал.

   Огонь волнами

Валил к луне, огонь простер

Последний взлет, и вдруг разжалась

Твердь,

   и разгневанный костер

Ворвался внутрь…

— Какую малость

Я отдал, чтоб изъять тебя, —

Вопило пламя. —

   Как просторно

Жить, униженье истребя!.. —

Но вспыхнул блеск зарницы черной

Из пустоты,

   и пламя вдруг

Окаменело, а кричащий —

Без головы, без ног, без рук —

Обрубком вырвался из чащи

Рыданий каменных, и ветр

Вознес его на горб вершины,

И там он врос в гранит…

   Из недр

К нему вздымаются руины

Пожарища, к нему толпой

Стремятся каменные копья

И в реве замерший прибой —

Окаменевшее подобье

Былого пламени…

   Кругом,

Как яростные изуверы,

Ощерившиеся пещеры,

Не дрогнув, принимают гром.

Костер, что здесь торжествовал,

Застыл на вечное увечье,

Здесь камни и обломки скал —

Подобие нечеловечьей

Могучей гибели…

   Лишь мох

Краями хладного обвала

Струится, словно жаркий вздох

Души, что здесь отбушевала.

31 августа 1931

Тешково

«Чем же бедно моё бытиё?..»

Чем же бедно моё бытиё?

У меня есть еда и питьё,

Пара крепких, обветренных рук,

Пара легких выносливых ног,

И печаль разделяющий друг,

И весельем объемлющий Бог.

Чем же бедно моё бытиё?

У меня есть еда и питьё,

Пара в детстве раздавленных рук,

Пара смертью обрубленных ног,

Да один — за могилою — друг,

Да туман, где был некогда Бог.

1931

Акварели Волошина

О как молодо водам под кистью твоей,

Как прохладно луне под спокойной рукой!..

Осиянный серебряной сенью кудрей,

Возникал в акварелях бессмертный покой.

Я всем телом хотела б впитаться туда,

Я забыла б свой облик за блик на песке.

Легкий след акварели, сухая вода,

Я жила бы на этом бумажном листке.

И, влюбленно следя за движением век,

Озаренная ласковым холодом глаз,

Поняла б наконец, что любой человек

Этот призрачный мир где-то видел хоть раз.

Но Когда? Я не знаю, и вспомнить не мне.

Это было в заоблачной жизни души,

А теперь — еле брезжит, чуть мнится во сне…

Ты, бесстрашно прозревший, свой подвиг сверши.

Воплоти, что в мечтаньях Господь созерцал:

Бурногорье, похожее на Карадаг,

Где вода словно слиток бездонных зерцал,

Где луна лишь слегка золотит полумрак.

Ты заблудшую душу отчизне верни,

Дай мне воздухом ясным проникнуть везде.

Я забуду земные недолгие дни,

Я узнаю бессмертье на легком листе.

11 августа 1932

Звенигород

Сказочка

Наверху — дремучий рёв,

Но метели я не внемлю, —

Сладко спится под землей.

Дрёма бродит меж дерёв,

Да постукивает землю

Промороженной змеей.

Зиму — пролежу молчком,

Летом — прогляну в бурьяне, —

Ни о чем не вспомню я.

Раздвоённым язычком

Темно-синее сиянье

Выжгла на сердце змея.

И не с этой ли змеей

Дрёма бродит надо мной?

1931

Воронеж

«Неукротимою тревогой…»

Неукротимою тревогой

Переполняется душа.

Тетради жаждущей не трогай,

Но вслушивайся не дыша:

Тебя заставит чья-то воля

Ходить от стула до стены,

Ты будешь чувствовать до боли

Пятно в луне и плеск волны,

Ты будешь любоваться тенью,

Отброшенною от стихов, —

Не человек и не смятенье:

Бог, повергающий богов.

Но за величие такое,

За счастье музыкою быть,

Ты не найдешь себе покоя,

Не сможешь ничего любить, —

Ладони взвешивали слово,

Глаза следили смену строк…

С отчаяньем ты ждешь былого

В негаданный, нежданный срок,

А новый день беззвучен будет, —

Для сердца чужд, постыл для глаз,

И ночь наставшая забудет,

Что говорила в прошлый раз.

1931

Воронеж

Лесное дно

О, чаща трепещущей чешуи,

Мильоннозеленое шелестенье,

Мне в сердце — сребристые бризы твои,

В лицо мне — твои беспокойные тени.

Я зыбко иду под крылатой водой,

Едва колыхаюсь волнами прохлады.

Мне сел на ладонь соловей молодой,

И дрожью откликнулись в листьях рулады.

И вижу сосны неподвижный коралл,

Увенчанный темноигольчатой тучей…

Кто мутным огнем этот ствол покрывал?

Кто сучья одел в этот сумрак колючий?

Я знаю, под грубой корою берез

Сокрыта прозрачнейшая сердцевина.

Их ветви склонило обилие слез,

Зеленых, как листья, дрожащих невинно,

И памяти черные шрамы свежи

На белых стволах… Это — летопись леса.

Прочесть лишь начало — и схлынет с души

Невидимая вековая завеса.

И вдруг засветился мгновенным дождем

Весь лес, затененный дремучими снами…

Как горько мы жаждем, как жадно мы ждем

Того, что всегда и везде перед нами!

1932

Конец года

Не до смеха, не до шуток, —

Для меня всего страшней

Этот узкий промежуток

В плотной толще зимних дней.

Та же кружит непогода,

В тех же звездах мерзнет свет,

Но умолкло сердце года,

И другого сердца нет.

Триста шестьдесят биений,

И впоследки — шесть иль пять,

А потом — в метельной пене

Задыхаться, умирать.

Это вздор. А кроме шуток,

Страшен так, что нету сил,

Напряженный промежуток

От рождений до могил.

1932/33

К жизни моей

О, задержись, окажи мне милость!

Помнят же звери путаный след.

Дай мне понять, когда же ты сбилась,

Как ты, плутая, сошла на нет?

Детство?.. Но лишь отрешенным вниманьем

Разнилась я, да разве лишь тем

Гневом бессильным при каждом обмане,

Леностью в играх, скучною всем,

Медленным шагом, взором серьезным…

Мало ль таких, и чуднее, чем я.

О, задержись, быть может, не поздно!

Где заблудились мы, жизнь моя?

Как ты пленилась тропинкой окольной?

Может, припомнишь гибельный миг?..

Вот я, как все, за партою школьной,

Только веселья чужда… Из книг

В сердце ворвался, огнем отрясаясь,

Темный, страстями мерцающий мир.

Бледная, в длинных одеждах, босая,

Девушка клонится к волнам…

   Шекспир,

Ты не Офелией, не Дездемоной —

Ричардом Третьим и Макбетом ты,

Грозными кознями, окровавлённой,

Дикой луною будил мечты…

Кончена школа — разверзлась бездна.

Что ужасало тогда — не пойму.

Слишком уж ты была неизвестна,

Слишком была неподвластна уму…

Жизнь моя, где же наша дорога?

Ты не из тех, что идут наизусть.

Знаешь, затворница, недотрога, —

Есть ведь такое, чем я горжусь.

Да, я горжусь, что могла ни на волос

Не покривить ни единой строкой,

Не напрягала глухой мой голос,

Не вымогала судьбы другой.

1932–1936

Осенние леса