Козлов — страница 2 из 2

Хоть светлый призрак жизни юной

Печаль и годы унесли,

Но сердце, но мечты, но струны,

Они во мне, со мной, мои.

Итак, к счастью, оказался напрасным страх Козлова «остыть душою»; он не обеднел, когда утратил ощущенье, – он весь ушел в любовь и дружбу, он «неостылою душою» везде любит прекрасное, а некогда виденные звезды оставили ему глубокую веру, что

Есть небо с вечными звездами,

А над звездами их Творец!

И в конце концов даже мила ему стала его слепая доля, и забывал он свою слепоту в беседе с мудрыми, среди «божественных песнопений возвышенных певцов» и в кругу все той же семьи.

Моей жены, моих детей

Душа умеет дознаваться,

И мне не надобно очей,

Чтоб ими сердцем любоваться.

Замечательно, что и в балладах, красивых и колоритных, у Козлова чаще всего фигурируют женихи и невесты, – он и в фантастику вносит семейственность; и когда во тьме вдоль озера сверкает летучий синий огонек, то это мертвая невеста ищет своего жениха:

И ночью все меж волн мелькает

Из тростника ее челнок,

Белеет призрак, и сверкает

Летучий синий огонек.

Вообще, молодая мать с ребенком, идиллия семейственности. Библия покойного отца, жнец с подругой молодою, младенец с алыми щеками в венке из васильков – все это интимное, сентиментальное у него не приторно, ему все это к лицу. Он любит пастораль, тихое, кроткое, и так описывает утро:

Восток алея пламенеет.

И день заботливый светлеет;

Проснулись пташки; в тихий бор

Уж дровосек несет топор;

Колосья в поле под серпами

Ложатся желтыми рядами;

Заутрень сельских дальний звон

По роще ветром разнесен;

Скрипит под сеном воз тяжелый,

И заиграл рожок веселый.

Но он знает, что этот самый день, такой прекрасный и начинающийся так приветливо, лелея и вишню, и незаметный ландыш, не в силах «освежить своей красою сердца, полного тоской». Неизменны небеса, нетленна природа, страсти же оставляют после себя неизгладимые следы, и волнения сердца проходят лишь тогда, когда проходит самое сердце. И вот все эти тоскующие сердца, и Наталью Долгорукую, и Чернеца, и Безумную, эти жертвы любви, он изображает с необыкновенной участливостью, и на фоне его общей меланхолии они рисуются в мягких и привлекательных очертаниях. Это потому, что Козлов осеняет их своим лиризмом; он не может оставаться на высоте эпической объективности, – он вмешивается, он плачет (характерно самое «ах!», так частое у него), и, рассказав о Наталье Долгорукой, он потом лирически заключает свою грустную повесть:

Я вспомнил ночь, когда, томимый

Тоской, ничем не отразимой,

В Печерской лавре я сидел

Над той спокойною могилой,

Надеждам страшной, сердцу милой,

В которой прах священный тлел;

Она душе была порукой

Неверной радости земной, —

И тень Натальи Долгорукой

Во тьме носилась надо мной.

Привлекают у него эта сочувственность, мир семейной тишины, и веры, и грусти, романсы, нежные и сладкие, английская, но ставшая русской песня о девочке, которая права, считая, что их, детей, не пять, а семь (дитя не понимает, не принимает смерти), – вся эта мелодия смиренных арф.

Менее характерны для него, но вовсе не чужды и сила, и художественные образы, и яркие сцены (пострижение Долгорукой, например). Звучит у него своя, особая музыка – хотя бы в «Плаче Ярославны» или в этом романсе, который, кажется, всегда был старинным, не только теперь, – старинным родился:

Есть тихая роща у быстрых ключей,

И днем там, и ночью поет соловей;

Там светлые воды приветно текут,

Там алые розы, красуясь, цветут.

………………………………………………

Той рощи зеленой мне век не забыть!

Места наслажденья, как вас не любить!

Но с летом уж скоро и радость пройдет,

И душу невольно раздумье берет:

Ах, в роще зеленой у быстрых ключей

Все так ли, как прежде, поет соловей?

И алые розы осенней порой

Цветут ли все так же над светлой струей?

Часты у него мотивы похорон, и так прекрасен этот погребальный марш на погребение сира Джона Мура, когда не бил барабан перед смутным полком, – редкое сочетание торжественного и трогательного.

В общем, и темному Козлову было еще слишком светло: не раз видно из его стихов, как он хотел бы погасить свой возможный внутренний пожар.

Певец вечернего звона, он остается в нашей литературе именно в лучах заходящего солнца и своей меланхолии, в этом отблеске прощальной зари. Милый облик родной словесности, которую он породнил с литературой Запада, он всегда скромною вечерней звездочкой будет гореть на горизонте нашего искусства, слепой кобзарь, свой талант купивший ценою своих глаз.