Козьма Прутков и его друзья — страница 49 из 66

3

Сборный пункт Первого батальона был в большом новгородском селе Медведь. Стрелки занимались на плацу. В отличие от солдат других полков, они получали в месяц три рубля серебром. Форма у них была необычная, подчеркнуто русская — красные рубашки, полукафтаны, широкие штаны, меховые шапки, топор на ремне через плечо...

Вместе с рядовыми стрелками занимаются и добровольцы из дворянских фамилий, среди которых вскоре оказался, кроме Алексея Толстого, еще и Владимир Жемчужников, произведенный из коллежских регистраторов в прапорщики.

Толстой гордится тем, что у него хорошие отношения и с рядовыми стрелками, и с офицерами. «Я уверяю тебя, что меня уже любят, — пишет он приехавшей в Петербург Софье Андреевне, — все очень откровенны и доверчивы со мной — я еще не имел случая заставить себя полюбить солдат, так как я ничем не командую... но я очень прилежно отношусь к службе...» Ему нравятся офицеры, которые «все живут в дружбе и все имеют отвращение к телесному наказанию».

Он подчеркивает это, потому что видит, как в соседних частях господствует палочная дисциплина. Они с Владимиром общаются и с кадровыми офицерами, набираются впечатлений, которых потом с избытком хватит для «военных афоризмов».

В свободное от службы время стрелки играют в городки, офицеры слушают, как Толстой читает свои стихи. Живет он широко, держит повара. Слуги Денис и Захар достойно обставляют вечера, которые Толстой устраивает для офицеров. Часто обедает там командир батальона полковник Жуков.

«У меня было 14 человек за обедом... Все без мундиров — в красных рубашках. Всякий день поют Славу...»

Толстой сочинил песню, ставшую полковой.

...А эту песню мы святой Руси поем...

Чтобы не было русского слова крепчей,

Слава!

Чтобы не было русской славы громчей,

Слава!

Чтоб не было русской песни звучней,

Слава!

Да чтоб не было царских стрелков удалей,

Слава!

Алексей Константинович Толстой.

Запевал песню Владимир Жемчужников, а офицеры хором подхватывали: «Слава!»

Всякому новоприбывшему офицеру подносили большой серебряный кубок с вином, пели народную «Чарочку». В ходу были старые залихватские песни: «Бурцов, иора, забияка, собутыльник дорогой...», «Где друзья минувших лет, где гусары коренные...» и «Станем, братцы, в круговую, грянем песню удалую...»

Пели и еще одну, сочиненную Алексеем Толстым:

Уж как молодцы пируют

Вкруг дубового стола;

Их кафтаны нараспашку,

Их беседа весела.

По столу-то ходят чарки,

Золоченые звенят;

Что же чарки говорят?

Вот что чарки говорят:

Нет! Нет!

Не бывать,

Не бывать тому.

Чтобы мог француз

Нашу Русь завоевать!

Нет!

И вот смотр полка на Софийской площади Царского Села. Три тысячи стрелков прошли церемониальным маршем перед императором. Шефом полка считался министр Лев Алексеевич Перовский, но командовал им молодой полковник — преображенец Д. А. Арбузов. При перестроениях перед одним из взводов оказались сразу два взводных командира.

— Это что? — спросил император у Арбузова.

— Из штатских, ваше императорское величество, — ответил тот с грустью.

— А!

Стрелкам выдали по рублю, угостили обедом в саду, а офицеров пригласили к царскому столу.

За обедом царю подали депешу о потере Малахова кургана. Он молча сунул ее в карман, вышел на террасу к песельникам и сказал офицерам:

— Мне говорили, что некоторые из вас тоже лихо пляшут и поют.

Офицеры спели «Славу». Потом царь говорил о народном русском характере новой части, вспомнил о подвигах предков, о национальном самосознании. Об этом вспоминали только тогда, когда враг уже топтал русскую землю...

Положение в Севастополе было отчаянное. Непрерывные бомбардировки, штурмы, смерть Нахимова... Полк давно должен был выступить в Крым, но его держали под Петербургом, все опасаясь английского десанта.

Наконец полк погрузился в вагоны и прибыл в Москву. Там стало известно, что Севастополь оставлен.

На Красной площади был отслужен молебен, солдатам раздали кресты. Толстой тоже получил большой солдатский крест. На фотографии того времени у Толстого длинные, опущенные книзу усы и крест поверх рубашки.

Стотысячная армия прошла маршем всю Москву и двинулась через Серпуховские ворота дальше, на юг, походным порядком, так как железных дорог в России стараниями Канкрина и воспитанных им преемников не строили.

Толстой задержался, собираясь нагнать полк потом. Владимир Жемчужников проделал весь путь с солдатами. Из Задонска он писал отцу:

«Мы подъехали прямо к церкви... Я отслужил молебен чудотворной иконе Божией Матери, молясь не о том, чтобы остаться живым (Бог знает — нужна ли моя жизнь — потому Сам укоротит или продлит ее), но о том, чтобы исполнить свой долг, как следует, и умереть честно и по-христиански, успев помолиться также и о том, чтобы благословил Бог тебя и род твой»6.

Странно читать это у не раз высмеивавшего церковь и ее служителей, самого либерального из друзей Козьмы Пруткова. Дыхание смерти вновь окунуло его в богобоязненное детство...

4

Художник Лев Жемчужников выехал в Крым раньше братьев. Он рисовал «грустные картины» застрявших в грязи обозов с боеприпасами. «От недостатка в порохе, бомб, ядер, гранат и пр. через Ростовцева было отдано секретное распоряжение, чтобы на пятьдесят выстрелов неприятеля отвечать пятью. По степи валялась масса трупов лошадиных и воловьих, более и более встречали раненых, которых везли, как телят, на убой; их головы бились о телеги, солнце пекло, они глотали пыль, из телег торчали их руки и ноги, шинели бывали сверху донизу в крови. Меня все больше охватывала жалость и досада, а фантастические мечты о картине Севастопольской обороны исчезали и, наконец, не только исчезли, но и дух мой был возмущен до крайности, и меня взяло отвращение от войны».

В Севастополе не хватало питьевой воды, солдаты «против штуцеров отстреливались дрянными ружьями», интенданты воровали, поставщики, все те же гинцбурги и горфункели, наживали сказочные состояния. Они, писал Жемчужников, «не доставляли мяса, полушубков, разбавляли водку...» Генералы-штабисты оказались неспособными вести планирование боевых операций. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить...» — распевали в Севастополе на мотив «Я цыганка молодая» песню Льва Толстого, присочиняя к ней все новые и новые куплеты. Про князя Горчакова, нового командующего, Жемчужников услышал такое добавление: «Много войск ему не надо, будет пусть ему отрада — красные штаны...»

Когда умер Николай I, жена наследника плакала и все повторяла: «Pauvre Alexandre, pauvre Alexandre!», Алексей Толстой пытался ее утешить. Первое решение «бедного Александра» было изменить форму обмундирования. В Севастополе недоумевали: «Такое ли теперь время, чтобы заботиться о форме мундиров», и по примеру прозвищ прежних царей — Александр Благославенный, Николай Незабвенный — придумали еще одно : Александр портной военный.

Лев Жемчужников был в Севастополе, когда начался второй генеральный штурм города. На его глазах уходили солдаты и матросы за вторую линию обороны. Под жестоким артиллерийским огнем противника оставалось пять-шесть тысяч солдат. И в который раз уже они отбросили шестидесятитысячную армию союзников и сами перешли в атаку. Командующий Горчаков приказал начать отступление из Южной стороны Севастополя. Многие солдаты и матросы плакали, не желая покидать города, где погибли тысячи их товарищей.

Горчаков в своем приказе писал: «Храбрые товарищи, грустно и тяжело оставить врагам нашим Севастополь, но вспомните, какую жертву мы принесли на алтарь Отечества в 1812 году: Москва стоит Севастополя! Мы ее оставили после бессмертной битвы под Бородиным. Триста сорока девятидневная оборона Севастополя превосходит Бородино!»

Войска отступили в полном порядке и заняли оборону на Северной стороне и к востоку от города. Но Жемчужников, человек штатский, воспринял отступление трагически. Оно показалось ему паническим, а «реляция главнокомандующего» — лживой. Он не понял, что именно героические контратаки русских солдат, а не глупость неприятеля, дали возможность нашим войскам отойти, сохранив боеспособность. Он видел лишь негодные кремневые ружья солдат, «бесполезную трату сил», «русское авось», бессмысленные передвижения войск...

Недалекий в сврем озлоблении, так и не понявший духа Севастополя, Лев Жемчужников выехал из Крыма на Украину. В Линовице у него была возлюбленная, крепостная девушка Ольга, ставшая впоследствии его женой. Там он получил известие о том, что через Ахтырку будет проходить полк стрелков, в котором служили его братья.

Он часто выходил за город встречать его и наконец увидел колонну, впереди которой шли его дядя Лев Алексеевич, брат Владимир Жемчужников, бывший предводитель тульского дворянства Алексей Бобринский, ставший командиром роты... Лев присоединился к полку и пробыл со своими две недели.

«Шли мы весело, дружно, шутили, смеялись, но у всякого на душе была тяжесть и в голове нерадостные думы. Однажды случилось мне провести полк сокращенным путем через степь, по которой я знал дорогу. Полк был молодецки вооружен не кремневыми ружьями, как прочие ополченцы, а штуцерами, и одет в первый раз по-русски и со смыслом, по наброскам Алеши Толстого и моего брата Владимира».

В декабре Алексей Толстой нагнал полк, который направили защищать побережье у Одессы. Штаб полка был в Севериновке, а Первый батальон разместился в болгарском селе Катаржи. Жители села понравились Толстому, они были красивы, а женщины, вдобавок, «и честные — что не нравится офицерам», как сообщил он Софье Андреевне.

В той местности свирепствовала эпидемия тифа. В штабе Южной армии знали это, но штабное головотяпство сказалось и тут. На другой же день полк уже насчитывал шестьсот больных тифом и дизентерией. Больные стали умирать десятками. Свалился в тифу командир батальона Жуков, и Толстой принял на себя командование.