В. И. Ленин различал «революционный нигилизм», «анархизм или интеллигентский нигилизм», а также «оппортунистический нигилизм, который проявляют либо анархисты, либо буржуазные либералы».
К. Маркс отмечал «школьнический нигилизм, который теперь в моде среди русских студентов...»10. Он был знаком с ним по взглядам женевской группы студентов-эмигрантов, в которой, наряду с серьезными последователями Чернышевского и Добролюбова, был и Николай Утин, сын миллионера-откупщика Исаака Утина. Однако, вернувшись из Женевы, Николай Утин пошел по стопам отца, стал дельцом. Другой сын откупщика, Евгений Утин, тоже в молодости славился как заводила среди студентов-нигилистов, а потом превратился в либерального профессора и процветающего адвоката.
К нигилистам относили и Нечаева, который в своем «Катехизисе революционера» провозгласил допустимость террора, обмана, слежки, объявил любые человеческие чувства будто бы ненужными революционеру, а политическую и личную беспринципность — достоинством. Возможно, Алексей Жемчужников, говоря о своей «антипатии», имел в виду именно нечаевщину, о которой особенно много говорилось й писалось в свое время...
В августе 1860 года в английском курортном городке Вентноре на острове Уайте собралось довольно много русских писателей и либеральных общественных деятелей. Среди них были Тургенев, Алексей Толстой, Анненков, Герцен, Огарев, Боткин... Здесь, в беседах о «Современнике» и о причинах разногласий с редакцией журнала, у Тургенева зародился план нового романа.
Хотя Тургенев старался быть беспристрастным к «нигилистам», роман «Отцы и дети» вызвал бурю. Уже не было в «Современнике» Чернышевского и Добролюбова, но заменившие их «семинаристы» в лице Антоновича, шумно бранили Тургенева за «чистую клевету на литературное направление», что окончательно поссорило романиста с Некрасовым. Антонович подхватил упомянутое Тургеневым слово «нигилист» и пустил его в оборот. Салтыков-Щедрин трактовал Базарова как «хвастунишку и болтунишку, да вдобавок еще из проходимцев». Писареву Базаров представился блестящим художественным воплощением лучших стремлений и симпатий молодого поколения.
Алексея Константиновича Толстого еще в те годы причислили к школе «чистой поэзии», к адептам теории «искусства для искусства». Даже в современных анализах его творчества есть большая доля условности. В полемической запальчивости А. К. Толстой давал к этому повод, но всем своим творчеством он опровергает упреки в стремлении отгородиться «от самых животрепещущих вопросов».
В письме к жене в декабре 1872 года Алексей Толстой сообщал, что перечитывает «Отцов и детей».
«Я не могу сказать тебе, с каким неожиданным удовольствием я это читаю.
Какие звери — те, которые обиделись на Базарова!
Они должны были бы поставить свечку Тургеневу за то, что он выставил их в таком прекрасном виде. Если бы я встретился с Базаровым, я уверен, что мы стали бы друзьями, несмотря на то, что мы продолжали бы спорить».
Это письмо многое раскрывает в очень своеобразном и сложном характере Алексея Константиновича Толстого. Да, он был антинигилистом. Но вспомним, когда родилось его стихотворение «Пантелей-целитель», в котором он открыто заявил о своем неприязненном отношении к демократической части русской журналистики.
Они звона не терпят гуслярного,
Подавай им товара базарного!
Все, чего им не взвесить, не смеряти,
Все, кричат они, надо похерити;
Только то, говорят, и действительно,
Что для нашего тела чувствительно;
И приемы у них дубоватые,
И ученье-то их грязноватое...
Оно появилось в «Русском вестнике» в 1866 году. Но почему же не раньше?
Острое чувство справедливости заставило Толстого вступиться за Чернышевского перед самим царем. Он питал уважение к мужественной борьбе Добролюбова и Чернышевского, и если бы судьба свела их поближе, то, наверное, они стали бы друзьями, хотя «продолжали бы спорить».
Иначе воспринимал Толстой тех, кого Бакунин назвал «недоученными учениками Чернышевского и Добролюбова»17. Знаменитый анархист в том же 1866 году советовал Герцену, тоже не нашедшему общего языка с молодыми нигилистами, искать себе читателей и среди них, людей очень энергичных.
В демократической журналистике усилилась разноголосица, вызванная идейным разбродом. Некоторые в своей пропаганде естественно-научного материализма доходили до вульгарности, в критике дворянской литературы — до нелепостей. Особенно раздражал Толстого безапелляционный тон, в котором выражались мнения.
В письме к де Губернатису он писал :
«Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой, к ложному либерализму, стремящемуся возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному : ненависти к деспотизму, в какой бы форме он не проявлялся. Могу прибавить к этому ненависть к педантической пошлости наших так называемых прогрессистов с их проповедью утилитаризма в поэзии».
И там же добавил:
«Резюмируя свое положение в нашей литературе, могу сказать не без удовольствия, что представляю собою пугало для наших демократов-социалистов и в то же время являюсь любимцем народа, покровителями которого они себя считают. Любопытен, кроме всего прочего, тот факт, что в то время как журналы клеймят меня именем ретрограда, власти считают меня революционером».
Мнение «властей» часто выражалось в цензурных запретах печатать стихи Толстого, провинциальным театрам категорически отказывали в разрешении ставить его пьесы. В то же время журналисты, возмущенные его антинигилистическими стихотворениями, распространяли свой гнев на все его творчество.
Видя одной из главных задач защиту свободного волеизъявления художника от диктата нигилистов, он провозглашал:
Правда все та же! Средь мрака ненастного
Верьте чудесной звезде вдохновения,
Дружно гребите, во имя прекрасного,
Против течения!
Но когда он читал это стихотворение молодежной аудитории, она воспринимала его как призыв к борьбе против
«мрака ненастного» существовавших порядков и восторженно аплодировала.
В «Потоке-богатыре», переносясь от времен Владимира Солнышка во времена поближе, его герой видит самодержца, который как «хан на Руси своеволит», а еще позже — галдящую толпу остриженных девиц в сюртуках, аптекаря, провозглашающего, «что, мол, нету души, а одна только плоть и что если и впрямь существует господь, то он только есть вид кислорода». А это уже прямо перекликается с прутковским «Церемониалом».
Стоило только сказать: «Есть мужик и мужик: если он не пропьет урожаю, я тогда мужика уважаю!», как Толстого назвали феодалом и обвинили в ретроградстве.
В спорах демократического лагеря о будущности России очень часто высказывались вульгарные мнения о полном уничтожении семьи, государства, искусства, о торжестве рационализма, что давало Толстому с его, как он говорил, «шишкой драчливости» обильную пищу для насмешек. В сатире «Порой веселой мая...» у него сад цветущий собираются засеять репой, соловьев истребить за бесполезность. Междоусобица в демократическом стане, породила злые слова о грызущихся толпах «демагогов» и «анархистов», согласных лишь в том, что всеобщее благоденствие наступит как только все будет отнято, а потом поделено. И Толстой предлагал в шутку средство борьбы с ними :
Чтоб русская держава
Спаслась от их затеи,
Повесить Станислава
Всем вожакам на шеи.
И он оказался провидцем в отношении, например, М. А. Антоновича и Ю. Г. Жуковского, которые некогда яростно обвиняли Тургенева в «клевете» на демократическое движение, а потом перешли на государственную службу и дослужились до генеральских чинов.
И еще несколько десятилетий часть тех бывших нигилистов, которые постепенно превратились в либеральных профессоров, никак не могла простить Толстому его насмешек. Злопыхательствующие критики, вроде Скабичевского, вообще не хотели видеть в нем оригинального поэта и обрушивали свой гнев на все, что когда-либо было им написано.
Тоже когда-то переживший нигилистическую стадию развития Н. Котляревский, наоборот, защищал Толстого. Он вполне резонно заметил :
«Толстой стоял не одиноко, когда с опасением следил за развитием ультрарадикальных взглядов и настроений, которые как будто предвещали, ну если не конец света, то вихрь отрицания и разрушения. И не одни консерваторы и поклонники уютной косности разделяли с ним эти опасения.
Чтобы верно судить о том положении, какое Толстой занял по отношению к крайним нашим партиям в 60-х годах, надо держать в уме несколько исторических справок; надо вспомнить, например, как Герцен отнесся к «желчевикам» и какие колкости он говорил Чернышевскому...»18
Должен ли юмор непременно смешить? Петрушку колотят палкой, и это вызывает смех у непритязательных зрителей. А бывает, что старое привычное вдруг предстает в новом освещении. Свежий насмешливый глаз видит как-то по-иному, и рождается новая мысль, которая на первых порах вызывает не бурный смех, а либо просто радостное ощущение прозрения, либо даже горечь разочарования в привычном. И все же это юмор...
Иные из афоризмов Козьмы Пруткова вызывали смех сто лет назад, другие стали смешными в наше время. Поводы, которые послужили их рождению, давно забыты, но афоризмы зажили собственной жизнью и отличаются завидным долголетием.
В девятнадцатом веке литературные поденщики часто, пользуясь иностранными источниками, перекраивали изречения Паскаля, Ларошфуко, Лихтенберга и других афористов и публиковали их в отечественных газетах и журналах. В свою очередь, Козьма Прутков перекраивал напечатанные афоризмы, но уже на свой лад. «Перерабатывал» он и русских авторов. Он подражал «Историческим афоризмам» Погодина. Он взял выражение из «Капризов и раздумий» Герцена : «Нет такого далекого места, которое не было бы близко откуда-нибудь» и переделал его в свое: «Самый отдаленный пункт земного шара к чему-нибудь да близок, а самый близкий от чего-нибудь да отдален».