Краеугольный камень — страница 7 из 61

Хотел, но не стал развивать мысль – с досадой осознал: «Оправдываюсь, юлю, как нашкодивший пацан. Неверно говорим! Да и не о том совсем. А о чём надо – чертяка его знает!»

Силыч снова не отозвался, хотя, показалось Афанасию, что-то всё же хотел сказать, дрогнув губами и как-то туго, но слегка поворотивши голову к собеседнику.

«Волком взглянул. У волчары своё на уме. Сколько ни корми, а он в лес норовит улизнуть».

В молчаливой напряжённости, но слаженно и умело вытянули машину, подталкивая сзади, подкидывая под колёса натасканного из леса сучковатого валежника и соснового корья, загрузили свой теперь и вправду ставший бесценным груз и, уже поутру, благополучно доставили его к месту назначения.

Бригады к тому времени разошлись по участкам, кругом тарахтели и взвизгивали бензопилы, рыкали с чадным дымом бульдозеры и трелёвочники. Укатывая на вездеходе в бескрайние снега, бригадир Миха взмахом руки отсалютовал Афанасию издали. В лагере никого из работников, только лишь торопившийся в управу завхоз и кашеваривший у костра дежурный оказались. По накладной («по бумажке серенькой и крохотной, как спичечная этикетка», – стало грустно Афанасию) сдали завхозу, сложив у склада-навеса, свой дорогой, но постылый груз. Завхоз не дождался, когда уложат последние печки, – попрощался на ходу и запрыгнул в попутный вездеход. Несмотря на жуткую усталость и бессонную ночь, работалось легко, скоро и даже в каких-то радужных ощущениях под этим хотя и не пригревавшим ничуть, но ярким, что-то обещавшим солнцем уходившего января. Благодарностей не от кого было услышать, однако в сердце прочно установилось светлое и даже по-детски озорное чувство: мол, смогли, и какие же мы молодцы, – завидуйте!

Пока эти полтора суток Афанасий и Силыч отсутствовали, мужики почти что без сна, с урывочными перекусами и перекурами изготовили пятьдесят шесть штук квадратных буржуек. Работали так, что стыки кабеля сварного аппарата начинали подгорать и дымиться. О станке «Гильотина», горделиво увенчанном имперским орлистым гербом, мужики так сказали Силычу и Афанасию:

– Только лишь в самом конце закряхтел наш старикан и дриснул, точно бы гороху объелся. Приводной ремень, тот ещё, аж царский, приказал долго жить.

– Молодцом техника!

– Да и мы, кажись, ничё!

Намаялись люди, в бороды густо набилась металлическая пыль и стружка, лица бледные, чумазые, руки в ржавчине и смазке, глаза воспалённые. Видно, что едва не валятся с ног, однако наперебой сыпят, покуривая, хрипатыми шуточками и подначками. Быстро соорудили стол с закусками и бокастой, но с длинным горлышком-гусем, старорежимной четвертной бутылью, наполненной наливкой, настоянной на кедровых орехах. Выпили из гранёных стаканов, как кто-то сказал, норму, потолковали о разном, подымливая табаком. У мужиков заусило, – и они ещё притащили из дома бутылей и банок с горячительным разных мастей и градусов.

– Горька, ан душевно пошла, зараза!

– А тепере эту, эту, моей жёнки наливку, спробуйте, парни!

– По мозге́ с перворазу вдарила!

– Закачаюсь и заголосю к утречку петухом!

– Скорей, Захарыч, захрюкаешь, чем заголосишь!

Афанасию хорошо с мужиками. Свои люди. Крепкие, распахнутые, простецкие. Настоящие русские мужики, славный сибирский народец. Таких он любовно помнит и знает по Переяславке, таким людям всегда он рад, встречая по жизни. Сидит пьёт с ними на равных, не отнекивается, хотя до спиртного не падок, даже омерзительно оно ему: трезвенник-язвенник заядлый, – знает за собой, только по большим праздникам позволяет рюмку-другую. Мужикам отказать нельзя никак – надо уважить.

Однако дотемна необходимо преодолеть тот злополучный холм и подтопляемую гравийку, – не помешало бы поспешить. В этот раз в помощники отрядили рослого молодого мужика: мало ли что случиться может. Прощался долго – неохотно отпускали, потребовали пропустить на посошок. Потом – ещё, да ещё, ещё разок. Со счёта сбился.

«Э, нет, братцы: надо вырываться!»

На улице перед гружённым доверху зилком пообнимались, поохлопывая друг друга, как старинные товарищи, сродственники. Последним, когда Афанасий уже стал забираться в кабину, подошёл Силыч; он был готовеньким, то есть крепко захмелевшим. Не обнимался, даже не протягивал для пожатия руку, а сказал Афанасию голосом притворного почтения:

– Про волчий вой-то памятуй, начальник, и другим рассказывай при случае.

Помолчал, переминаясь с ноги на ногу и почёсывая в затылке:

– Да вот чего ещё хочу калякнуть тебе – уж прости: что у трезвого на уме, то, известное дело, у пьяного на языке. Работа́ть по-ударному – не всегда, видать, доброе дело ладить. Эх, расчирикался я чего-то! Наливки знатные – мозгу́ за мозгу́ свивают и бултыхают мыслю́. Поезжай, водила, чего возишься! Прости и прощай, ли чё ли, Афанась батькович! – И он всё же протянул для прощания руку.

– Но мы-то с тобой, Силыч, и с твоими мужиками, кажется, стоящее и доброе – во всех отношениях доброе – дело сработа́ли. Людям, главное, подсобили.

Силыч не стал возражать и продолжать разговор, а туго нахлобучил на лоб истрёпанную, видавшую виды собачьего – или же волчьего? – меха шапку, хрипнул в табачном дыму «Господь в помощь» и вязко-медленным шагом, в напряжённой пригибке спины и шеи побрёл домой.

«А кажется, что крадётся. Ей-ей, волчара!» – с минуту любовался им Афанасий, не давая шоферу команду трогаться с места.

«Сколько людей, столько, похоже, и загадок в жизни», – только и оставалось подумать и, наконец, отмахнуть шоферу.

Глава 10

Много замечательных – и разных – стихов написано о той великой стройке, но единственно полюбилась Афанасию Ильичу поэма «Братская ГЭС» Евгения Евтушенко. Бывало, мог сказать собеседнику о самом поэте:

– Хотя и засел в Москве и по загранкам порхает, но духом и словом остался сибиряком. Гордиться надо бы: он наш, зиминский парень!

Перечитывал эту прославленную поэтическую эпопею и помнил наизусть многие строки из неё. В особенности отпечаталась и потянула за собой душу одна мысль:

Поэт в России – больше, чем поэт.

В ней суждено поэтами рождаться

Лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,

Кому уюта нет, покоя нет…

Бывало, припомнятся эти слова – задумается: «Что ни говорили бы мы о себе или другие о нас, а ведь вокруг повсюду такие люди, в ком живёт, бродит, даже клокочет этот самый гордый дух гражданства, кому и уюта, и покоя нет как нет по жизни всей. И выходит, что Россия нынешняя – страна поэтов, страна романтиков. Разве не так?» И хотя следом усмехнётся по привычке вдумчивого, здраво и нередко едко мыслящего, склонного к язвительности, нередко до самоистязания, человека, однако хочется, хочется верить, что так оно есть!

Потревоженно гуси кричали.

Где-то лоси трубили в ответ.

Мы счастливо стояли, братчане,

В нашем Братске, которого нет…

Читал и перечитывал Афанасий Ильич и тайно гордился, что и он бывал в те поры там, на таёжной земле у порогов Ангары, где суждено было появиться Братску и ГЭС. «Поистине стояли счастливо!» – отзвучивалось в его сердце.

…Ты не забудь великого завета:

«Светить всегда!» Не будет в душах света —

Нам не помогут никакие ГЭС!

А эти строки Афанасий Ильич непременно повторял на митингах и собраниях в рабочих коллективах.

– Великие слова! ГЭС, товарищи, строим, понимать надо, не ради самой ГЭС или света электрического, а чтобы души наши друг для друга светились! – напоминал Афанасий Ильич и на Братской, и на Усть-Илимской, и на Мамаканской гидростанциях.

Есть обычай строителей,

Древней Элладой завещанный:

Если строишь ты дом,

То в особенно солнечный день

Должен ты против солнца

Поставить любимую женщину

И потом начинать,

Первый камень кладя в её тень.

И тогда этот дом не рассохнется

И не развалится:

Станут рушиться горы,

Хрипя,

А ему ничего,

И не будет в нём злобы,

Нечестности,

Жадности,

Зависти —

Тень любимой твоей

Охранит этот дом от всего!

Я не знаю, в чью тень

Первый камень положен был

В Братске когда-то,

Но я вижу, строители,

Только всмотрюсь,

Как в ревущей плотине

Скрываются тихо и свято

Тени ваших Наташ,

Ваших Зой,

Ваших Зин

И Марусь…

Прочитает Афанасий Ильич на митинге или собрании перед рабочими и инженерами и эти, крепко полюбившиеся ему, строки; и разные другие – тоже. Знал за собой: умел пробрать до мурашек своим декламированием. Слушали его, прервав всякие разговоры и шушуканья, а потом хлопали от души. «Смотрите-ка: артист я, и только!» – тянуло его язвить, однако понимал: гордиться тем не менее есть чем, по крайней мере не стыдно. Здесь же произнесёт, или задвинет – с какого-то времени было принято говорить – речь (речугу) с какими-нибудь правильными, непременно партийно и идейно выверенными словами в развитие тем и образов поэтических. Одно к другому, как сам оценивал, стык встык прилегало, народу и начальству нравилось очень. И сам он видел: кажется, не глупо вышло, с проком для людей, это точно.

Глава 11

Но после задумается в противоречивых и неотвязчивых чувствах.

«Конечно же, маститые стихи у нашего именитого поэта, справедливые, нужные слова он положил на бумагу, красиво, ловко молвил и он, и я, доморощенный краснобай и артист из погорелого театра. Но кто, кто расскажет про тот жуткий и беспомощный вой матёрых волчар и про их природного собрата и земляка Силыча с его неторопкими и недоверчивыми, но надёжными до последней жилки односельчанами? И там, можно сказать, правда жизни, свой смысл её, своя любовь к ней. И тут, на стройках наших грандиозных и великих и в городах с их всевозможными и на первый взгляд не очень-то надобными простому человеку кабинетами да комитетами, не меньше и правды, и смысла. И любви, конечно, – тоже. Да, да: и любви не мало! Истинной, крепкой любви. Но возможно ли подвести эти явления жизни и судьбы под какой-нибудь один, что ли, знаменатель, то есть под что-то такое, что собою знаменует, к примеру, прошлое и настоящее, мечты и реальность? А если шире и глубже загребать мыслями, а если смелее и крепче обхватывать какие-нибудь основные явления и свершения – приводится ли в целом наша нынешняя, когда-то всецело и беспощадно переустроенная революцией жизнь к одному знаменателю, к одной как бы задумке? То есть в чём сходство, в чём совпадение и этих, и многих, многих других таких разных по своим проявлениям и даже своей природе явлений?»