— Где вы? Возвращайтесь домой. Я буду у вас в течение часа, — вот все, что я тогда сказал. Взял адрес и положил трубку.
Ее дом был одним из тех скромных кремового цвета лондонских домов, в изобилии спрятанных среди чужих владений. В глубокой маслянистой черноте двери я разглядел очертания своего тела, увидел себя, нажимающим звонок, ждущим, когда позволят войти в этот таинственный дом.
Не проронив ни слова, мы вошли внутрь, беззвучно ступая по густо-медовому ковру. В гостиной легли на пол. Она разбросала свое тело. Я опустился сверху. Спрятал лицо на ее плече. Успел подумать о распятом на земле Христе. Сжав ее волосы, я вошел в нее. И так мы лежали. Молча, не шевелясь, я лишь целовал ее. Наконец древний ритуал завладел нами. Я раздирал ее, обладал ею, еще и еще, как будто мы возносились и падали, возносились и падали в пустыне.
Потом пришло время страсти и боли, вечно сопутствующих любви. Время, добавившее морщин и содравшее цивилизованную оболочку с пораженного первобытного человека. Было время возбуждающего жестокого смеха и ярких лент, стягивавших судорожно дрожащие члены. Время порабощения. Время, когда глаза отказывались видеть, а уши слышать. В этом темном и безмолвном мире, не выдержав одиночества и вечного изгнания, рыдал мужчина.
Даже если бы мы не встретились снова, моя прошлая жизнь растворилась бы в созерцании проступающего под кожей скелета. Это было так, словно человеческое лицо прорвало личину оборотня. Гордый своей гуманной сущностью, он шествовал сквозь свою полночную жизнь к первому дню.
Мы приняли душ отдельно. Я ушел, не сказав ни слова. Долгий путь домой я проделал пешком. Когда Ингрид вышла поздороваться со мной, я честно посмотрел ей в глаза и пробормотал что-то о необходимости немного отдохнуть. Я разделся, лег в постель и немедленно заснул. Я спал до утра, часов двенадцать, это было нечто вроде смерти.
11
— Баранину или говядину? — спросила Ингрид.
— Что?
— Баранина или говядина? Воскресный ленч, Мартин и Анна.
— Все что хочешь.
— Тогда баранину. Ну вот, это улажено.
В этот раз Анна появилась в белом. Это сделало ее еще эффектней. Говорящее о невинности простое белое платье мешало моему восприятию Анны. Оно разрушало память о ее темной силе. Это была ее тактичная уступка Ингрид, позволявшая победить малейшее недовольство по отношению к ней; и то, что она откровенно глядела только на Мартина; безразлично говорила со мной о еде, цветах и погоде; никто не мог заподозрить правду.
Ингрид ожидала решительного объявления, но ничего не было сказано. Они уехали в четыре, отказавшись от чая.
— Мартин показался мне натянутым. — Ингрид начала ритуальный post mortem[1].
— Действительно? Я не заметил.
— Разве не так? Я уверена в этом. Он говорит с ней, слегка защищаясь. Нет никакого сомнения, кто из них любит, а кто любим. Она оказалась менее странной. Более открытой, более дружелюбной, все дело в белом платье. Белое всегда обезоруживает.
Умница Ингрид, подумал я, как ты умеешь удивить меня.
— Может быть, все это сойдет на нет. О Боже, я так надеюсь. Едва могу вынести эту мысль. Анна в роли невестки. А ты?
Я молчал. Идея казалась слишком абсурдной. Но вопрос требовал ответа.
— Нет, я полагаю, нет, — проговорил я. И мы оставили этот разговор.
12
Я вымыл лицо Анны, оно было влажным и без краски, позволил бежать воде по ее волосам. Долгие часы мы сражались на баррикадах наших тел. Битва окончилась, я лежал рядом с ней.
— Анна, пожалуйста… расскажи мне… кто ты?
Последовала долгая тишина.
— Я то, что ты пожелаешь, — протянула она.
— Нет. Я не об этом.
— Нет? Но для тебя я такая. Для других — иная.
— Для других? Ты иная?
— Мартин. Мой отец, моя мать. — Она сделала паузу — Моя семья. Друзья моего прошлого и настоящего. Так же как для любого другого. Для тебя пусть будет так.
— Мартин знает больше? Он видел твою семью, твоих родителей?
— Нет. Он спросил однажды. Я ответила, что нужно любить так, словно он хорошо знает меня. А если не сумел бы — ну тогда…?
— Кто ты?
— Ты продолжаешь спрашивать? Ладно, это совсем просто. Имя моей матери — Элизабет Хантер. Она — вторая жена писателя Вилбура Хантера. Они с Вилбуром живут довольно счастливо на западном побережье Америки. Я не видела ее уже около двух лет. От этого я не страдаю, нет, да и она, я верю, тоже. Мы переписываемся от случая к случаю. На Рождество, Пасху и день рождения я звоню. Отец мой был дипломатом. Ребенком я невероятно много разъезжала. В школу пошла в Суссексе, каникулы проводила где придется. Я не была слишком расстроена, когда родители развелись. Несомненно, мой отец мучился, когда у матери произошло это дело с Вилбуром, но он скоро наверстал, женившись на тридцатипятилетней вдове с двумя детьми. Потом они произвели на свет дочь, Амелию. Как-то, воспользовавшись случаем, я навестила их в Девоне.
— Ты единственный ребенок?
— Нет.
Я ждал.
— У меня был брат, Астон. Он покончил с собой, перерезал вены на запястьях и горло в ванной наших римских апартаментов. Невозможно истолковать это неверно. Это не был крик о помощи. В то время никто, кроме меня, не знал причины. Тебе скажу. Он пострадал от неразделенной любви ко мне. Я пыталась облегчить эту боль своим телом… — Она остановилась, потом продолжила in staccato[2]. Его страдание, моя глупость… наш стыд… Он убил себя. Это вполне закономерно. Вот моя история. Пожалуйста, не спрашивай больше. Я рассказала тебе в надежде, что это предостережет тебя. Я была совершенно разрушена. Пережившие трагедию люди опасны. Они знают, что могут выжить.
Долгое время мы молчали.
— Почему ты сказала «закономерно», что Астон покончил с жизнью.
— Потому, что я понимаю. Я несу это знание в себе. Не то чтобы я ревностно хранила эту историю, просто не хотела рассказывать о незнакомом тебе мальчике.
— Это делает тебя опасной?
— Все пострадавшие люди опасны. Способность выжить делает их такими.
— Но почему?
— Потому что в них нет жалости. Они знают, что другие смогут выжить, как они сами.
— Ты предупредила меня.
— Да.
— Но ведь это не был акт жалости?
— Нет. Ты так далеко зашел по дороге, идущей вниз, что все предостережения бесполезны. Рассказав тебе, я стала чувствовать себя легче. Хотя это неправильно.
— А Мартин?
— Мартин не нуждается в предостережениях.
— Почему?
— Потому что Мартин не задает вопросов. Ему вполне хорошо со мной. Он оставляет мне мои секреты.
— А если бы он узнал правду?
— Какую правду?
— О нас с тобой.
— А, эту правду. Есть и другие правды.
— Кажется, ты приписываешь Мартину достоинства, которых я не замечал — зрелость и самодостаточность.
— Да. Ты просто не видел.
— А если ты ошибаешься в отношении него?
— Это было бы трагедией.
О ее теле мало что можно сказать. Это была ее сущность. Я не мог выносить отсутствия этого. А наслаждение было возможно лишь от случая к случаю. Я бросался на нее, словно припадая к земле. Принуждал ее тело удовлетворять меня и видел, как оно наполняется силой, более могущественной, чем можно было ожидать. Голодный, я хотел удержаться на расстоянии от нее, слабый от гнева из-за того, что мог получить желаемое.
И каждую встречу с ней оплетали нити уверенности в том, что моя жизнь подошла к концу. Она завершилась в ту первую секунду, как я увидел ее.
Это было время вне бытия. Пряное и едкое, оно просочилось сквозь все мои прошлые годы, сжигая и разрушая.
13
Мне открылась дверь в тайное подземелье. Хранимые там сокровища были огромны. Их цена — чудовищна. Я знал, что все ряды защиты, выстроенные мной так заботливо — жена, дети, дом, профессия, — стоят на зыбком песке. Ни разу не свернув с дороги, я проделал путешествие сквозь годы, держась границ общепринятого.
Знал ли я об этой тайной двери? Была ли ложь моим основным грехом? О нет, скорее — трусость. Но лжец знает правду. Малодушный осознает свой страх и бежит.
А если бы я не встретил Анну? Что за провидение, заставившее так страдать всех, находившихся рядом!
Но Анна уже появилась. И я был вынужден открыть дверь в мое тайное. Я желал своего времени в этом подземелье, слышал песню, звучавшую во мне от головы до кончиков ног; знал неистово кружащихся танцоров под изумленными взглядами шокированных зрителей; падал все глубже и парил все выше и выше в этой единственной реальности, ослепительно вспыхнувшей во мне.
Есть ли невозможная ложь? Какая вера может быть драгоценна? Существует ли ответственность, столь огромная, что может отказаться от этого единственного шанса жить в вечности? Увы мне и всем, кто знал меня. Ответ был один — нет.
Анна влекла меня к странным, невероятным желаниям. Без нее стало трудно дышать. Я буквально рождался заново. И поскольку рождение всегда насильственно, я не искал доброты и не надеялся.
Внешние достижения нашего бытия достигаются неистовым насилием. Боль обращается в экстаз. Скользящий взгляд в наслаждение. Вызывающая глубина глаз и рта вела нас с Анной все дальше, отравляя властью творить наш собственный великолепный мир.
Она никогда ничего не высказывала. Терпеливо сносила медленную муку моего обожания. Иногда ее члены сплетались под невозможным углом, уступая моей фантазии. Стоически она терпела бремя моей тяжести. Почерневшего, женолюбивого, несвоевременного творца всего, что причиняет боль.
14
— Вероятно, в пятницу я должен буду уехать в Брюссель. — Мы с Ингрид потягивали предобеденный аперитив в гостиной для приемов.
— О, только не это! Зачем? Я надеялась, что мы сможем поехать в Хартли к отцу. Я надеялась на такие приятные, мирные выходные за городом. Я думала, что по крайней мере в воскресенье ты сумел бы подъехать. — Голос Ингрид звучал несколько встревоженно.