Есть в моменте, а потом умрёт.
Я сижу и трогаю кота,
Он даёт мне почесать живот.
Если обступила темнота,
Если кажется, что смерть близка,
Делай просто: покорми кота,
Вынеси какашки из лотка.
Так устроен, в общем, белый свет.
Кот даёт тепло, глядит в окно.
Кот живёт пятнадцать, в среднем, лет.
Ладно, двадцать. Больше не дано.
Я не знаю, что там впереди,
Доживу ль до старости, но кот
Лапами мне топчет по груди,
Словно так он молоко найдёт.
Словно мы бессмысленно малы,
Словно неразумны и в любви
Ни хулы не знаем, ни хвалы,
Господи, прости, благослови.
Девочки
1. Яська – золотое яичко
Яську дед бил-бил – не разбил,
Баба била-била – не разбила,
Папка бил-бил – не разбил,
Словно Яська золотое яичко в себе хранила.
А мамка не била, мамочка гладила по голове,
Мама говорила, что будет всё хорошо.
Яська была золотое яичко, спрятанное в траве:
Кто-то увидел и бьёт, а кто-то мимо прошёл.
А когда хоронили маму, земля о крышку гроба стучала,
Яська нисколько не плакала, а только молчала,
А потом убежала всё начинать сначала.
Катится по миру Яська, золотое яичко,
Хиппушка да гитаристка, птиченька-невеличка,
Феньками звенит да поёт,
И никто её больше не бьёт.
А как замуж пошла, так плясали три дня,
Кто же Яську-птичку не хочет обнять?
А говорила мама, что будет ей кто-нибудь рад!
А говорила, что такое сокровище разглядят,
И возьмут на ручки, и отстранят от дел.
И он разглядел.
Бил он Яську, бил, – не разбил.
Бил он Яську, бил, – не разбил.
Яська, золотое яичко, лежит на пороге.
«Нет у меня сил, мама, для новой дороги,
Нет у меня сил, и нечего дать ему,
Любимому моему, суженому,
Чтобы было радостно, как вначале,
Чтобы не били и не кричали,
Почему меня нужно бить, я же добрая, мама, я ласковая,
Почему я вообще такая идиотская сказка?».
А он приходит и бьёт Яську, бьёт, да не разобьёт.
Бьёт ее, бьёт, да не разобьёт.
Он её убивает, а она живая.
Приходил участковый Пал Михалыч, вздыхал.
Яська чаем его поила.
Приходила соседка баб Люба, ругалась, чего, мол,
живёшь с постылым.
Яська так говорила:
«Баба Люба, да какой же он мне постылый, он же мне
начало, и конец, и мерило,
Вот я с ним поругалась, а вот помирилась,
Вот такую мне Боженька дал и ношу, и милость,
Чтобы я, Яська, золотое яичко, раскрылась,
И стала сокровище самое лучшее в мире».
И уходила баб Люба в свою квартиру,
И вздыхала, и качала она головою.
А Яська дверь за ней закроет, да воет, воет.
А из золотых яичек сокровища не получаются.
А выходит только обычная яичница,
И лежит Яська, словно яичко всмятку,
Только разметались волосы золотые
По красному полу, кровавому беспорядку,
Словно скорлупка осталась, а Яськи тут нет впервые.
И когда его уводили, он всё озирался,
Глазом дёргал, ломал испачканные пальцы,
Где же Яська-птичка, Яська-сокровище,
Ведь не может быть, чтобы это всё кровь вообще,
Ведь не может быть, чтобы Яськи не было.
И тогда он увидел небо.
А там солнышко, жёлтый круг – это Яська смеётся.
«Я, – говорит, – была золотое яичко,
а стала целое солнце,
И теперь сколько ни тянись, не дотянешься до меня,
Не сумеешь поцеловать, не сумеешь обнять,
Не сумеешь руку поднять.
Пусть тебе поперёк горла встанут мои непрожитые года,
А я теперь Яська-солнце, свободная навсегда!».
И тогда тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город.
2. Как тётка Любка к морю ходила
…а потом она говорила:
– так и жила.
мой-то пил, вот и я пила,
поколачивал, бывало, крепко, такая выпала доля,
ну и что, обычные же дела,
как у всех в нашей скорбной земной юдоли.
а теперь вот выдали два крыла.
и не в крыльях, конечно, дело,
а что стало так удивительно, невероятно, светло,
когда я шагнула из потрёпанного тела
и вышла через невымытое стекло
в наш весенний, размытый дворик,
и подумала вдруг,
что я никогда не видела море.
понимаешь, никогда не видела море,
вообще никогда не видела море!
(господи, какие же мы смертные, хрупкие чуваки,
как наши души неприколочены и легки).
и вот она говорит:
– и тогда я вернулась в тело,
с печенью больной, с лиловыми синяками,
с селезёнкой разбитой, и встала с кровати,
на стульчик села,
и пошла своими ногами.
и так я шла, и мужика-то своего позабыла,
дни и ночи шла я, потрёпанная кобыла,
то ли живая, то ли уже неживая,
шла по трассам, по указателям, шла на юг,
ни о чём на свете больше не переживая,
шла и несла на ручках мечту свою.
и дошла я до самого синего моря,
и села у этого синего моря,
и заплакала я у синего моря.
а потом уже встала, оставила тело
и прямо на небушко улетела.
и вот она так говорит, говорит,
и белым светом горит,
и нет у ней больше ни синяков, ни обид,
только синее море за ней, только синее море,
и такое оно большое, доброе и немое,
и у него ни конца, ни края,
и никто как будто никогда на свете не умирает.
Варежки на резинке
когда они умирают,
они все становятся маленькими.
все эти битые-перебитые бабы в валенках,
все эти тётки со сломанными ребрами,
до конца остававшиеся слабыми, добрыми,
любившими своих алкоголиков.
когда они умирают – с синими следами на горле,
с переломанными костями, отбитыми почками,
они становятся маленькими любимыми дочками.
маленькими девочками, золотыми цветочками.
ходят они в варежках на резинке,
в цветастых косынках,
самые маленькие и любимые,
ходят по тёплому саду,
и Господь ведёт их за ручку,
и никогда он теперь их не бросит и будет рядом,
и погладит по голове, и даст конфету-шипучку.
«Кончается год, не уходит осень…»
Кончается год, не уходит осень, вцепилась худыми
пальцами в провода,
продавец сигарет прихлёбывает растворимый кофе
из пластикового стакана,
всей-то зимы – мандаринами пахнет, да
на ларьках появились «дождики», подорожала говядина
и бананы.
Кончается год, стоишь на остановке, ждёшь и думаешь —
ты один во всем мире,
в землю ушли все соки, побелели руки без солнца,
беспросветные облака,
ветер треплет объявление «сдаются комнаты» —
для тех, кто, как ты, по съёмным квартирам,
по гостям, по друзьям, потому что нет ничего своего —
только большая тоска.
Закури, кулаком прикрывая спичку, поищи на проезд
мелочёвку в кармане,
вот такой хреновый декабрь – по расплывшимся лужам
шлёпает дождь.
Застывай, каменей, пусть гранитом становятся мягкие
ткани,
и вот так затвердеешь, не сможешь обмякнуть, и, значит,
не упадёшь.
«Везёт меня, зайца, за кудыкину гору поезд «Казань – Москва»…»
Везёт меня, зайца, за кудыкину гору
Поезд «Казань – Москва», дышит сосед на верхней,
И самая чёрная полночь. Значит, нескоро
День насадит меня на солнечный вертел.
А пока я, заяц, гляжу на седые от снега деревни
С покосившимися домами, где люди живут придорожные.
Изгибаются, мокнут дымом отравленные деревья,
Застывают у них под корою соки подкожные.
А я что, я заяц, трусишка, серая шубка,
В тишине купе затаилась и пребываю,
И вздыхает поезд, на стыках кашляет шумно,
И выбегает за ним собака сторожевая.
В ноябре вода становится льдом, в зимнюю спячку
ложится леший,
Я гляжу, как от ёлок да от берёз за окном рябит.
Так бы и ехать, в такой тишине нигдешней
Хорошо не бежать, не бояться, а только любить.
«рождество наступает (хорошего вечера)…»
рождество наступает (хорошего вечера), всходит первая
звезда, раздаётся звон,
рождественская звезда – это дороги, расходящиеся
на семь сторон,
вот стоишь на перекрестке (ты меня слышишь?),
распахнут и оголён,
в жёлтых окнах квартир (слышишь ты, я тебя люблю)
женщины расставляют по столам компот, и кутью,
и двенадцать блюд.
Мы сегодня все помирились, и любим друг друга, это
такой закон,
и в ушах, в голове, в небесах нарастает звон,
(смерти нет, послушай меня) закуриваешь, и руки дрожат
твои,
спичка падает на асфальт, и кружатся снежинки, и
(говорю тебе – смерти нет,