Красное небо — страница 4 из 7

Правда, в хате на лавке стояло вдоль стены не менее десятка кувшинов с молоком. Я схватил один, поднял над головой и... За ним второй, третий...

Степа потом говорил, что они бухали, как бомбы. Он напугался даже, а вдруг кто услышит эти взрывы, хотел уже подавать сигнал тревоги.

Вот я и говорю: операция прошла вроде бы чисто и гладко. А на деле получилось черт те что! Насмешили всю деревню...

Назавтра на нас свалились сразу две неприятности. Во-первых, когда увидели Таню, она тут же бросила в глаза:

- Эй! Ну как - обсохло уже молоко на губах? Пошли еще горшки побъем...

- Молчи, подлиза немецкая! - не остался в долгу и я.

А Петрусь презрительно сплюнул и погрозил ей кулачком.

И причем здесь "молоко на губах", не понимаю. Сама всего на какой-то год старше меня. А если имела в виду что-нибудь другое, то вчера у Рудяка я даже и не попробовал молока. Это Петрусь успел слизнуть сливки с одной крынки.

И еще: откуда она знает, что это - наша работа? Рудяк и то не цепляется... Уж не слишком ли длинный у Степы язык? Я сам видел, пригнав овец с поля, как вечером того же дня Степа долго стоял с Таней возле ее калитки и старательно разглаживал ногой песок.

Вторая неприятность была гораздо большей. Нас собрал в гумне Сергей. До этого он никогда туда с нами не ходил. Не заговаривал всерьез и на улице. Ух, какой злой он был сейчас!

Но говорил сдержанно...

- Ладно... Уши драть вам не буду - не маленькие. А стоило бы! Этими дурацкими крынками вы сорвали нам более серьезные планы. Сегодня Рудяк нацепил замки, заколотил наглухо чердак. Да и сам насторожился... - Сергей примолк, потом стукнул кулаком по коленке: - Ах, свинтусы!.. Ну, что теперь поделаешь... Наверное, я и сам виноват не меньше - слишком понадеялся на Степу. Отныне без моего ведома ни шагу! Поняли?

- Поняли... - ответили мы шепотом.

- И вот еще. Я тогда немного разобрал, о чем Таня с немцем говорила. Мать у нее, оказывается, преподавала в Гродно немецкий язык, она и ее обучила. Сказала Шпайтелю, что нарочно удрала от матери из эшелона, чтоб остаться с немцами. Поняли, чем это пахнет?

Мы и глазами захлопали. Степа мычал и вертел головой, как будто у него все зубы повыдергивали. Вот так штучка эта Таня!

"Ну что, командир, иди, ухаживай за своей немкой!" - злорадствовал я. Хорошо все-таки, что я первым раскусил бабушкину внучку...

Тане не стало от нас житья. Мы с Петрусем улюлюкали и свистели ей вслед, и она целыми днями не показывалась из дому. Неожиданно стал захаживать к ней Филька Гляк, и это окончательно убедило нас: предательница...

Бабка Настуся захворала, и за молоком попробовала сунуться к нам Таня. Я выгнал ее из хаты, и, конечно, за это мама всыпала мне перцу.

За молоком снова начала приходить бабка. Невыносимо было слушать ее все об одном и том же, о Танечке, единственной внученьке. Мол, до сих пор все хорошо с ней было, а сейчас заболела, что ли? Плачет, бедная, по ночам, стонет, вскрикивает, бормочет что-то о самолетах, о пожаре... А однажды просила оттащить в сторону какие-то колеса, кого-то освободить из-под них...

III

Миновала осенняя распутица, подсохла, смерзлась острыми комьями грязь.

А немцев все еще нет в нашей деревне. Заезжали только несколько раз к старосте полицаи в черных мундирах с серыми воротниками и серыми обшлагами на рукавах. Помогали ему собирать налоги. Потом конвоировали в город подводы с провиантом, с привязанными к телегам коровами, и опять все замирало на несколько дней. Помощь эту выпросил в городе, наверное, Рудяк: дважды на обоз нападали окруженцы и награбленное отнимали.

А вот Шпайтель наведывался часто - то один, то с каким-то длинным белобрысым немцем. Таня просто не могла наговориться с ними, даже выбегала следом на улицу и все молола и молола языком. "Феномен! Дас ист феномен!" разводил от удивления руками белобрысый немец.

Немцы больше не выменивали продукты на спирт, а прямо заходили и требовали "яйко-курку". Заходя говорили "дозвиданье", а когда уходили "здравствуйтэ". Потом начали забирать яйца без спроса, ловко отыскивая в хлевах куриные гнезда. А как-то забрали у нас даже подкладени - болтуны. (Представляю, как они разбивали их на сковородку!) Позже, когда брать стало нечего, последних кур перестреляли из карабинов и автоматов и принялись за голубей.

В те первые холодные дни я простудился. Как мне хотелось вместе с хлопцами носиться по первому снегу, взметать ногами мягкую, как тополиный пух, порошу! А пришлось лежать с банками, компрессами-натираниями. Мать признала без врача - воспаление легких...

Когда подымалась температура, кудельное одеяло казалось раскаленным. Меня раскачивало, как на огромных волнах, я куда-то плыл, проваливался, тонул...

В дремоте-бреду виделись мне встревоженные лица матери, отца и брата. И будто бы не Петрусь иногда приближался ко мне, а такой же курносый, как и он, Миколка-паровоз. Я почему-то диктовал ему письмо на фронт отцу. Все путалось, временами мне казалось, что это я и есть Тиль Уленшпигель, и это мне нужно мстить за сожженного отца, это его пепел стучит в мое сердце...

Примерно через неделю мне стало легче, но вставать еще было нельзя кружилась от слабости голова. Читать, правда, мог, и я уже в который раз доставал из-под сенника и перечитывал книги о подвигах Миколки-паровоза и Тиля. Я так тосковал по школе и книгам, что сами собой запоминались наизусть целые страницы.

Петрусь наведывался почти каждый день, и время проходило немного быстрее. Мы подолгу разговаривали с ним о довоенной жизни, о том, как все будет после войны. С ним можно было говорить сколько угодно и о чем угодно.

А Степа заходил раза два. Повертится в хате - "Ну, что? Ну, как ты?" словно не находит себе места. Скучно ему было с нами.

- С Филькой подрался... Из-за Тани... - сказал однажды Петрусь, как только за Степой хлопнула дверь. - А Филька обрез таскает с собой... Во-от такой! - развел руки в стороны Петрусь. - И патроны к нему есть... Грозится: "Я вам покажу!" Стреляли из обреза за гумном...

- Что - и тебе давал пальнуть?

- Давал... - виновато шмыгнул носом Петрусь.

Черт знает что происходит, пока я валяюсь в постели! И что надо этому Глячку? Почему он подбивает клинья к Петрусю?

- Ты ничего не выболтал ему? Он выспрашивал у тебя о наших делах?

- Не-е-ет... - протянул Петрусь. - Я дурачка разыгрываю, вроде не понимаю ничего...

- Ты ясно ответь - спрашивал?

- Нет. Предлагал и мне сделать обрез... И патронов дать. Он, знаешь, как свой сделал? Сунул ствол в воду и стрельнул - как ножом отрезало!

- Врет он... Я слышал, если так сделать - ствол разорвет... А что он просил взамен у тебя?

- Он не просил... Он говорил: "Давай наделаем обрезов! У меня есть еще одна винтовка! А сколько у вас?"

- А ты что?

- А что я? Ничего... Нет, говорю, у нас оружия. Запрещено - немцы убьют, если найдут. Это тебе, говорю, хорошо: батька полицейский, у немцев служит...

Было ясно, только понимал ли это Петрусь, что Гляк о чем-то догадывается, что-то подозревает. И не по его ли заданию Филька полез с дружбой к Петрусю?

Последние дни своего заточения я просидел у окна, завернув платком шею и закутавшись в отцовскую суконную свитку. Сукно было домотканое, старое, оно выгорело на солнце, вылиняло под дождями и сейчас пресно и вкусно пахло черствым хлебом. Я с наслаждением вдыхал этот чудесный запах и все смотрел на улицу.

И лучше бы я еще несколько дней пролежал, чем увидеть такое...

Степа и Таня, вдвоем, тащили на салазках сырые ольховые дрова - длинные стволики-палки. Свежие срезы на них краснели, будто их смочили кровью.

Таня была в чиненном-перечиненном бабкином кожушке, теплом, в черно-серую клетку, платке. Длинные концы платка перекрещивались на груди, как пулеметные ленты, и на спине были завязаны узлом. На ногах у нее были те же ботинки, в которых она пришла из Гродно. Они здорово "просили каши" и сейчас хватали холодный снег.

"Поморозит ноги..." - подумал я. И тут же обругал себя: ну и что? Не было печали - жалеть эту "немку"! Я должен ненавидеть ее, как ненавижу сейчас Степу... Предателя Степу... Ишь, гребет рядом с ней своими длинными ходулями снег. Рот до ушей... Весело, видите, ему! Улыбается!..

"Скажу Сергею... Обязательно скажу!" - твердо решил я.

Но другое событие вынудило меня забыть на время обо всем.

Послышался натужный рев моторов. Из переулка, откуда начиналась дорога на Слуцк, въехало в деревню несколько огромных пестро раскрашенных тупорылых машин с натянутым брезентом над кузовами. Впереди колонны медленно раскачивалась и подпрыгивала на ухабах, еще хорошо не присыпанных снегом, легковая черная машина. Она была красивая и блестящая и намного роскошнее той, что привозила Рудяка. У одного грузовика верх был не брезентовый, а, видимо, из жести, и над ним торчали антенны. Еще за двумя прицеплены были котлы на колесах - походные кухни.

Я видел из окна, как машины остановились у мостика через канаву, напротив хаты Рудяка. Из них посыпались немцы, начали толкать друг друга, пританцовывать - греться. Из легковой машины никто не выходил, а из кабины первого грузовика выскочил офицер и скорым шагом направился к старосте.

Но Рудяк уже сам, без шапки, трусцой бежал навстречу. Послушал немного, что ему говорил офицер, и побежал к легковой машине. Открылась дверца, и Рудяк сразу отвесил поклон. Начальство в машине, наверное, было большое, ибо Рудяк все время порывался кланяться.

Наконец послышался протяжный крик-команда. Солдаты бросились к грузовикам...

И все время, пока грохотали мимо дома в сторону школы машины, у нас дрожали стены, дребезжала в кухонном шкафчике посуда, звенели стекла.

- Видал?! Одевайся быстрее! - забежал, тяжело дыша, Петрусь.

Он шмыгал красным простуженным носиком, тер под ним рукавом и все отбрасывал с глаз облезлую желто-коричневую шапку из хорька. Потом протянул мне рукава ватника, он служил ему вместо пальто, - подвернуть.