Красные блокноты Кристины — страница 6 из 30

В КРИЗИСНОМ ЦЕНТРЕ опять была та женщина с красивым дорогим блондом на голове – я знаю, разбираюсь в таком, когда не просто в парикмахерской эконом-класса за две тысячи сделано а реально в хорошем месте где предлагают кофе/чай черный/зеленый, где улыбаются – она звала нас по одному к себе в кабинет, ну не в кабинет, а в такую маленькую каморку в похожей мы храним тряпки и ИНВЕНТАРЬ на работе и спрашивала, ну, как у нас дела, в том плане что здесь у каждого своя психологическая травма и мы должны учиться ее проговаривать, чтобы стало легче.

А меня женщина спросила – здравствуйте, Кристина, удалось ли вам применить технику расписывания, а я сказала – да и отдала ей большой красный блокнот, в котором записаны эти все слова, но я не знаю, стало ли тише и легче.


14 ноября, воскресенье

Но я все время думаю лежа на нижнем ярусе в хостеле (в комнате кроме меня еще восемь девочек), что, наверное, не стоило в Москве оставаться, правильно мама говорила, но Вася говорил, что мы найдем работу, сразу оба найдем, а часто работодатель дает комнату на первое время и потом, тем более если семейная пара, тогда сразу смотрят и понимают, что серьезные, надежные люди, не сбегут, не накосячат. Да и потом вернуться было бы тяжело, потому что я уже увидела и большие красивые торговые центры, и широкие дороги, да и мама всем говорила дома, что я в Москве, поэтому приезжать было нельзя, никогда было нельзя.

И сейчас нельзя, даже когда невозможно будет находиться больше в хостеле – они оплачивают максимум две недели, потом надо самой, как-то снимать, что-то думать. Еще они сказали, что непременно будет звонить Вася и чтобы я сама решала, брать ли трубку, а только они не рекомендуют. И правильно, пускай подумает теперь над своим поведением.

Я все стараюсь вспомнить, пьян ли он был тогда – и теперь вспоминаю, что да, конечно, конечно очень пьян, по-другому и быть не может. Он же всегда пьяный злой, а тут еще я задерживалась, все время задерживалась, злила его.


15 ноября, понедельник

Вася встречает меня у работы, сам в черной куртке, сонный, незлой, спрашивает, почему я не отвечала, что тут с ума от беспокойства сошел, что всех расспрашивал, где я, звонил, а они молчок. Вот ты и нашлась, дура моя, говорит Вася, а я стою, и стыдно перед той женщиной с дорогим платиновым блондом: ведь она не вернула мне блокнот обратно; думала, значит, что мне больше нечего писать, а мне еще много всего осталось.

И я продолжаю.

Повесть

Она всегда поет. Всегда – и не ерунду какую-нибудь намурлыкивает, а настоящее: то, что мы слушали с пластинок на уроках музыки, и потом учительница писала на доске:

АРИЯ – ЭТО ПЕСНЯ В ОПЕРЕ.

И до сих пор только такое определение помню, хотя она как-то раз рассказывала, что это неправильно. Про структуру, про форму. Только все равно – песня. Потому что поется, больше нечему быть.

Я и слушаю, когда она поет, прислушиваюсь. Иногда стою у закрытых дверей ванной, когда она в душе, – там совсем не стесняется, голосит под плеск, который, как ей кажется, маскирует неточности и несовершенства (которых я не слышу), и вот тогда-то я выучил всех-всех ее композиторов – Моцарта, Римского-Корсакова и Дунаевского. Она мне про каждого говорила потом, но не запомнил. Она не пела никогда ту АРИЮ, что нам включала учительница музыки, но понимаю почему – она же для мужского голоса. В детстве даже не думал, что арии могут петься женскими голосами. Это она рассказала, что бывают даже не только арии, но и дуэты, и трио, и разные голоса в них звучат, в них что-то другое общее. А общее – кажется, мне только предстояло понять, но так и не понял, потому что кончилось слишком быстро.

В детстве она чему-то училась, ходила заниматься вокалом к преподавателю, но потом забросила, забыла: ее бывший не очень интересовался таким, а я один раз включил ролик, где одна женщина с темными волосами и ярко подведенными глазами что-то высокое и резкое выкрикивала, а внизу была подпись – Die Zauberflöte, спросил – знаешь, что такое? Она знала, рассказала. И это тоже была ария, не такая красивая, как я в детстве представлял. Кажется, она хотела петь такое, но я как представлю, что такое звучит дома, в нашей тихой однушке, где с одной стороны – старушка с кошками, которая и их шаги слышит, а с другой – не знаю кто. Их и не видно, но почему-то предполагается, что им точно не будет нравиться твой голос, это же обычные люди. Вот я обычный, совершенно обычный, поэтому и Die Zauberflöte так себе пришлась, сознаю. Ничего во мне не изменилось за пять лет жизни с ней.

И я все предлагал не самой дома петь, а пойти в вокальную, что ли, студию, найти педагога, а она отказывалась сначала, а потом согласилась. Я сам нашел на Поварской мужчину, что давал частные уроки и сидел все время в большом и красивом помещении, в собственном классе с роялем, настоящим роялем. Только в кино видел, честно. Она стала ездить к нему два раза в неделю, но мне все не пела, говорила, что еще плохо научилась.

А мне так хотелось послушать, что просил каждый день, умолял буквально, хотел увидеть прогресс, должен ведь во всем прогресс быть, иначе зачем? Может быть, она теперь будет лучше той женщины на видео, то есть она уже лучше, потому что не такая полная, наоборот – тоненькая, прозрачная, за то и полюбил, когда встретились в любительской актерской студии, я тогда толстый был, сам не любил себя, вот и пришел, чтобы хоть как-то. Это называлось борьбой с зажимами, блоками, но у меня не было никаких зажимов, просто хотелось выкинуть на помойку тело, грузное и больное.

Писал с работы – может быть, я вернусь и ты мне после ужина споешь?

Она смайлик в ответ присылала. И все на том. Смайлик один. Пять лет живем, а я так хотел, чтобы она пела, чтобы был прогресс.

И однажды я подумал – может быть, она одна поет, когда меня нет? Может быть, это немного нечестно, но только ничего плохого не хочу – только понять про чертов прогресс, может ли он быть или не может, любит ли она меня, раз присылает смайлики, что делает, когда поет, как дышит, поет ли что-то красивое, медленное или только громкие арии свои? И оставил включенным диктофон на столе, прикрыл тонкой тетрадкой.

Ночью стал слушать – а она не поет вовсе, а разговаривает со своим педагогом по вокалу, с мужчиной этим, целый день разговаривает: я только ее слышал, конечно, но понял, что с ним, больше не с кем, потому что они вечно о музыке что-то начинали, а потом продолжали о разном. И так говорили, что сердце заболело и оборвалось, стало биться часто-часто, а раньше я вовсе не чувствовал никакого сердца. Это почему – так? Почему со мной – так? И ведь раньше мы говорили по телефону часами, пусть не о музыке, ну не мог я говорить о музыке, но о другом, она тогда работала учительницей начальных классов и ездила к семи тридцати в какую-то невероятную даль, за Люберцами. Так я сказал ей: не езди никуда, только будь со мной, пой, читай, у нас будет вот такая квартира, маленькая, да, а потом – вот такая квартира, я все смогу. И она вначале упрямилась, продолжала ездить к детишкам, а потом, когда в очередной раз что-то не получилось, – просто расплакалась и не поехала. Все, я сказал, ясно же видно, что это не для тебя.

Теперь мужчина из класса с роялем – он, что ли, тебя ко всем врачам возил, когда тебе плохо было, приносил тебе кофе из кофейни прямо домой, когда тебе не хотелось варить самой, а хотелось какой-то другой, вкусный? Он ни черта не делал.

А ты с ним о таком – о том, какое ты мороженое любишь, говоришь. Блин, да ему совершенно, совершенно безразлично это, он не собирался и не собирается тебе его привозить, а я…

Сначала я хотел поехать на Поварскую, разнести там все, разбить рояль, а потом подумал – это же будет как в книжке, в повести, которую дала мне в одиннадцатом классе учительница литературы, не по программе, а мне одному, сказала, что это великая повесть и что мне очень понравится. Подержал у себя две недели из вежливости, а потом вернул, не открывая, – не так уж я любил повести, если так подумать. А потом случайно увидел кино, обычный советский фильм с Олегом Янковским – так вот это кино так же называлось. И я посмотрел фильм, и так страшно стало, и подумалось – а вдруг учительница оставляла мне что-то между страниц книжки, какую-то записку, что-то важное?

Потому что у нас вообще не было принято книжками обмениваться, и помню ее странное лицо в тот момент, когда я положил так и не прочитанную повесть на стол.

Поэтому я никуда не поехал, переждал ночь, а на следующий день ты нашла диктофон, очень кричала, потом собрала вещи и переехала к этому мужчине. Слышал потом, что у вас что-то не задалось, что ты вынуждена была вернуться в ту самую школу, откуда сбежала пять лет назад, но мне это уже было безразлично, совершенно, совершенно безразлично.

Семена

Он попросил ее остаться, когда она зашнуровывала кроссовки, чувствуя, как песчинки-чешуйки грязи остаются на руках (надо помыть руки, но ведь не здесь же; дома обычно тщательно следила за кроссовками, мыла над ведром: отдраивала подошвы, но тут, опьянев от нового города, тропинок, резко уводящих вниз, к Волге, окруженной яблоневыми садами и разномастными домиками, на крышах которых сидели кошки, не могла себя заставить сделать что-то привычное, рутинное. Захотела даже изменить прическу – не прямой пробор, а какой-то еще. Долго стояла перед зеркалом, примеряла; но ей ничего не шло, кроме прямого).

Она осталась, и они трогали друг друга перед выключенным телевизором, а потом, когда она вышла из его номера и пошла вниз к мужу, поминутно подносила раскрытую ладонь, проверяла: пахло ясеневыми семенами.

Известная в прошлом

– А вы разве не знаете, что случилось? – спрашивает у него следователь. Он сидит на деревянном стуле напротив, знает, что нужно быть откровенным и прямым, чтобы они ничего такого не подумали. Он ничего и не делал.