– Только слышал, подробностей не знаю.
– Мы можем показать фотографии. Если хотите.
– Не хочу.
Следователь кивает.
– Я бы и сам не хотел смотреть. Вы можете, ничего. Скажите, вы кого-нибудь подозреваете? Ну, мог кто-нибудь сделать такое?
– Нет.
– Может быть, она с кем-то была в ссоре? С нынешним молодым человеком?
– Мы не общались десять лет. Не знаю, кто нынешний.
– Но десять лет назад она была вашей женой.
Была, да.
Не разговаривали, разошлись спокойно и тихо, он даже не знал, с кем она сейчас живет, но знал, что живет, хотя никогда не встречал в «Пятерочке» или возле рынка. И в парикмахерскую она не ходила, и в Сбербанк – будто ничем не жила, будто ничего не надо было. Но на окна ее родительской квартиры поглядывал, конечно. Там свет горел, угасал, вспыхивал. Иногда света не было несколько недель, думал тогда – наверное, уехала отдыхать к морю, которое так любила, на которое у него вечно не было денег. А пару лет назад перестал смотреть и на окна.
Только недавно, листая какой-то новостной паблик, увидел заголовок:
Известная в прошлом певица найдена мертвой в своей квартире, следствие рассматривает…
Дальше не стал читать, внутри что-то заныло – глухо и не по-настоящему, как давным-давно удаленный зуб. Сразу подумал, что позвонят ему, поэтому сразу включил компьютер и удалил все фотографии, на которых она позировала ему обнаженной.
Тигры
Зажигалка сломалась, но где-то были спички – кажется, во втором ящике. Она проверяет, шарит рукой вслепую: коробок, фольга для запекания, старый пластиковый половник, еще что-то. Она вытаскивает маленькую фигурку веселого тигра made in China, яркого, потому что не был на свету ни дня – так и отправился в ящик с рождения, с самого появления в доме, потому что она ужасно не любит такие вещи, все эти вазочки, рамочки, сувениры, что неизменно становятся видимыми к праздникам, а больше никогда. Наверное, тигренка тоже убрала, даже не посмотрев, не решилась выкинуть.
Она кладет его на стол перед собой и вспоминает – да, тогда был конец декабря и они возвращались из магазина в квартиру родителей, в которой те уже почти накрыли новогодний стол.
Несли с собой копченую колбасу в вакууме, черный хлеб, развесные конфеты и еще всякое, что забыли купить заранее, и вдруг ее друг вспомнил, что не купил никакого подарка, то есть ей купил, а вот про родителей не подумал, и это совсем плохо получится, когда они впервые все вместе собрались. Погоди, сказал он, я еще к киоскам подойду, посмотрю – и чудом увидел один, открытый еще, – и купил большой сладкий подарок, что наверняка понравится всем. Родители поулыбались, не обиделись. Они не хотели ничего такого – ни гелей для душа, ни чашек, ни бритвенных приборов. Стряхнули снег с обуви, что скоро растекся в коридоре грязной лужей, остался до первого января, и сели вчетвером слушать президента.
В подарок был вложен тигренок, на которого никто не обратил внимания. А конфеты вкусные, но родители ели только те, что с белой начинкой, уверяя, что эти-то самые хорошие. Так всегда отдавали, ничего не брали хорошего себе, потому что все знают – конфеты с белой начинкой едят в последнюю очередь, когда выходят хорошие. Потом она убрала фигурку от стыда в ящик, и после этого Нового года они были вместе несколько лет, а потом расстались.
И вот сейчас, вернувшись в квартиру родителей, она захотела сварить спагетти и долго-долго щелкала зажигалкой, пока не поняла, что газ, наверное, закончился, но где-то наверняка должны быть спички – и вдруг вспомнила, что вчера покупала в супермаркете кетчуп, а кругом сидели мягкие, и пластмассовые, и стеклянные тигры, и это значит, что она в последний раз слушала речь президента двенадцать лет назад.
Она варит спагетти, но отвлекается, опаздывает – они становятся разваренными, слишком мягкими; но с кетчупом из стеклянной бутылки есть можно, даже и не чувствуешь. Родители придут, скажут – как это, словно и не перед праздником, вон рыбки бы взяла. Это сейчас у них и красная нарезанная рыба появилась, и зелень, и хорошее сливочное масло. Раньше ничего похожего, но она не может вспомнить, в каком году что-то изменилось. Наверное, когда вернулась к родителям из Москвы и устроилась на работу. Папа пугал: восемь тысяч будут платить. Вначале и верно платили восемь. Потом стало свободнее, спокойнее, она уже не так часто открывала приложение Сбербанка, чтобы посмотреть сумму на карте, – приучила себя рассчитывать заранее, сколько остается.
Но родителей все нет, ей тридцать два года, и кетчуп разъедает рот.
Тогда она ставит тарелку в раковину и звонит Леше, хотя в последний раз разговаривали невероятно давно, когда она последние книги и вещи из его квартиры забирала. Он в чемодан сложил, поставил у двери аккуратно, ровно, а она думала: походить по квартире, собирая, заново плача, но он не дал, не хотел, чтобы снова. Так и разошлись, а теперь – сама не знает, отчего плачет. Двенадцать лет. Двенадцать лет.
– Да, – он говорит, – слушаю.
Голос изменившийся, будто бы хриплым стал с тех пор, как слышала в последний раз.
– Привет.
– Неужели у тебя прежний номер?
Пожимает плечами, спохватывается.
– Не задумывалась. Ну да, прежний. А зачем нужно было менять?
– Понятно.
Он молчит. Нет, не хриплый, просто от разговоров отвыкший.
– А чего звонишь, случилось что-то?
Нет, ничего; и она рассказывает про игрушечного тигра, про конфеты с невкусной белой начинкой, про снег в капюшоне и на волосах, выкрашенных хной в медный, красивый медный со вспыхивающими искорками.
– Не помню такого, что я и в самом деле додумался такое покупать, ты чего? Я же всегда к твоим родителям нормально приезжал, с хорошими вещами из Москвы. С блендером там, кухонными весами дорогими… Ты чего говоришь?
– Ничего не говорю, а просто хотела сварить макароны, а спички закончились, и вот в ящике нашла…
– Ты путаешь. Ты точно что-то путаешь. Наверное, я тот подарок просто так купил, чтобы хоть сладкое на столе было.
– Можно подумать, что без этого не было бы.
– Не знаю. Не помню, как у твоих родителей с этим. Вроде как мама не особо увлекалась, все худела.
– Моя мама никогда больше пятидесяти килограммов не весила, зачем ей худеть?
Захотела заступиться, чтобы плохого не думал. И у нее тело в маму, сухое, стройное. Раньше радовалась, разглядывала себя в зеркалах.
– Хорошо, хорошо.
Звенят нетерпеливые нотки, знакомые такие.
– Но все же не понимаю, ты только это хотела рассказать? Больше ничего нового не появилось? Только игрушку нашла? Ты, кажется, детей хотела.
Она никого не хотела; возможно, только тогда, когда они с колбасой в вакуумной упаковке из магазина шли, но не осознавала, не говорила, просто подразумевала где-то внутри, что все еще будет, пускай и не очень скоро, но обязательно жизнь будет становиться большой, радостной, светлой, а для этого нужны дети, большие собаки, долгие прогулки.
– Ничего.
Он молчит, сочувствуя. И нечего меня жалеть: я сама для себя, я сама с собой. Сейчас вернутся родители, мы включим телевизор, приготовим торт по рецепту прабабушки (долго делали без яиц его, пока не поняли, что прабабушка не нарочно так записала, а от дефицита; но долго не могли привыкнуть к изменившемуся вкусу, точно уже и не прабабушкин пирог, новый, неродной), будем вспоминать разное.
– Ты тоже хотел детей.
Он по-настоящему хотел, много раз говорил. Она смеялась. Мол, мужчинам бы еще и рожать научиться, а так – пока сама не решит; надо стать кем-то, кем хотела. А кем хотела? Она и не помнит, все смазалось, растаяло, стало грязью в прихожей: в ее городе самый белый снег оборачивается грязью, с детства привыкла.
– Ну я просто хотела спросить, – она молчит недолго, потом решается, – как ты думаешь, что этот тигр держит – воздушный шарик? Но как они не подумали, что у него когти, что шарик лопнет? А? Почему? Мне это покоя не дает, знаешь. Весь вечер. Думаю, думаю, и макароны невкусные, а ведь так любила, и стемнело в три часа, почему темнеет так рано, где моя зима, кристальная и прозрачная, вьюжная и серебряная? Нигде? И в Москве не было, конечно, но здесь-то, на севере… Должна быть. И расстались-то из-за какой-то ерунды незначительной, а так подумаешь – и хорошо.
Кажется, родители идут.
Она научилась слышать, различать – мелодия домофона, стук-стук по бетону, плавное движение кабины лифта. В его шахте до сих пор лежат мамины ключи.
Леша не отвечает, и она слышит скрежет ключа в замке – возвращаются с улицы родители, отряхивают снежинки с воротников, ставят пакеты на тумбочку, и ничего, ничего-то нельзя им говорить про двенадцать лет.
Смотри, говорит мама, мы тебе игрушку купили.
Придем к тебе в октябре
Он вытирает салфетками шею под воротничком, а потом салфетки кончаются – и он перестает. Тогда на темно-синей рубашке – черную не нашел, все шкафы перерыл, все антресоли, у соседей спрашивал – проступают темные заметные пятна, а под мышками давно были. Никто не смотрит: сами обмахиваются сложенными листочками, какими-то конвертами, документами. И кругом ни деревца, ни ветерка – весной сажали березы, но засохли на корню, ничем не стали; маячат сгоревшими листьями, бесшумными мертвыми верхушками. А от ветра бы колыхались сухо, часто; но ветра нет, ничего не чувствует лицо, тело болит под неприятно липнущей некачественной синтетической тканью. Где и взял эту темно-синюю рубашку, с рынка вещевого принес?.. Не помнит, как выбирал. Может, Галя купила по давнишней привычке – все выбрать без человека, без примерки, без всего. И носи, и мучайся, и зашвыривай подальше, если совсем уж не понравится. Он и зашвырнул, только теперь достал.
Потом подходит она.
– Пап, держись, – говорит она, протягивает минеральную воду в бутылке, он не берет, потому что пить не хочется, хотя язык сухой, глупый и неповоротливый, а губы обметало. Он поднимает руку, трогает корочки, отдирает, снова прикасается – тогда на пальце остается красная капелька.