Красные валеты. Как воспитывали чемпионов — страница 4 из 67

Неужели всего два года — и я лейтенант? Прощай, училищная одинаковость дней! Прощай, пресные занятия! Я буду свободен, независим, кроме службы, естественно.

Неужели та новая жизнь столь близка? Неужели сокровенные мечты станут плотью, не выдумкой?

Жибо стрев динпис гра!

Письмена девиза сплавляются в сознании во множество новых заманчиво-замечательных слов. В упор разглядываю их. Чист, прозрачен хмель желаний.

Непонимающе смотрю на линялую гимнастерку. А-а, Шубин… Смотрю на часы: всего двенадцать минут, как подошли к кассе. Удивительно: на ту жизнь в сознании понадобилось каких-то двенадцать минут, а чтобы прожить её, нужны годы. Как совместить это время, если оно измеряет одно и то же? Как в минуты умещаются года? Что за этой изменчивостью скорости времени?..

Шубин оборачивается и подмигивает. Браво, Шубин! Наш легион выстоял! К дьяволу бумажного Квинтилия Вара! Интендант макает перо в пузатую «непроливашку» и, наклонив голову, затейливо рисует буквы.

Шинель держу на руке — это нарушение формы одежды, но в шинели постыло. Шинель — это долгая зима, это беспросветность казарменных будней. Держу шинель на руке, будто от этого зависит, быть лету или нет.

Под гармошку срываются в визг пьяные женские голоса. Толпа похохатывает на бесстыжие байки. А гармошка заливистая, с колокольцами! Стучат костыли инвалидов. В толчее, у сходен, торгуют степными тюльпанами, семечками, домашними леденцами и ещё кое-чем… По берегу слоняются парни в довоенного фасона отцовских костюмах. С ревностью сравниваю клёши: нет, мои шире (Лопатин обожает слово «ширше — ну хлебом не корми)…

Жибо стрев динпис гра! Я готов к испытаниям, потерям и любым невзгодам. Жалеть себя — значит, обрезать путь в будущее. Это всё равно, что терять себя или отдавать во власть другому.

Отрекись от своего тела — служи духу, идее!

Да, я почитаю жизнь! Почитаю всякую: плохую, хорошую! И я уверен: лжёт проповедник, коли умирает, не сотворив из идей своего мира или служа идеям отцов и дедов!

Гвардии старший сержант отдает честь кассовому окошечку и отходит.

— Я уж засомневался, сразишь ли ты этого гоплита, — говорю я.


Власов Пётр Парфёнович (1905–1953), отец. Чрезвычайный и полномочный посол в Бирме. Полковник, кадровый разведчик Главного разведывательного Управления Советской Армии. В 1942–1945 гг. возглавлял опергруппу при Мао-Цзе-Дуне.

Мой отец юность отстучал молотком в паровозных котлах на Воронежском ремонтном заводе. До самой смерти отец помнил гул от ударов по котлу. Знал ли дед Парфен, что его сын, мой отец, станет представителем Коминтерна в Яньани под фамилией Владимиров и заставит считаться со своими волей и умом Председателя Мао? Да так считаться, что в больнице перед смертью отца будет прилежно навещать жена Председателя — Цзян Цин. Тому я был свидетель…

Юрий Власов

— Что за зверь?

— Гоплит — тяжёловооруженный воин. Из истории древнего Рима.

— Фашистам ноги перебили, а тут!.. Жúла он самая обыкновенная! Летами ушёл, а умом не дошёл, седой дурень. Вот и сидит за кассой, куражится от скуки.

— Слушай, Иван, билет ты добыл, но не принуждай возвращать должок. Не трогай Тамару.

Гвардии старший сержант размахивает билетом и мягчит губы в улыбке:

— Ласковая, поди.

Вздёрнув подбородок, сжав губы, смотрю вперёд. Ремень туго опоясывает талию: узка, и гибка она стволами мышц. Лязг подковок на сапогах мерещится малиновым звоном.

Все эти люди вокруг разменяли на житейские забавы главное — необходимость цели, постижение цели. Для меня самое существенное в жизни — знания. Как можно больше знать! И мир распахнется мне! Чеканю шаг. Не сутулиться! Не походить на усталость людей. Презираю заботы о благополучии.

Удел сильных — оберегать, продвигать жизнь. Я уже давно поставил беспощадность к себе в правило. Нет ничего унизительнее, чем жалость, обращённая на себя. Слабые устраивают свои жизни — и обретают старость в каждом дне…

Краем глаза не выпускаю из виду свой погон. В полоске алого сукна моя принадлежность к тому, что есть и будет испытанием мужественности. В каждом шаге чудится светлая справедливость сильных. Поджимаюсь мышцами. Упруг, быстр и ловок.

Раздвигаем на сходнях толпу. Похрустывает, шелестит подсолнечная шелуха. Кисло отдаёт тряпьем.

— Откуда таковские? — сипит снизу безногий.

Он сер от грязи и лохмотьев. Бывший солдат.

— Волгари, браток. Поди, шабры с тобой, — вдруг с каким-то оканьем в басок отвечает Шубин.

— Ей-ей, гусары!

И бабий голос:

— Подержаться бы… До войны только такие водились.

— А подержись, не откажу…

— Тот, сзади, чисто цветок…

— Почём молочишко? — Шубин поглаживает бидон за плечами рослой грудастой женщины.

— Эта тебя отоварит, браток…

— А мальчик… фасонистый … Ты целованный али нет?..

— Губы у него, глянь, Тось: ровно накрашенные…

— Я б его в баньке сама вымыла, до самых стопочек… Сколько тебе лет, парень?..

— А что, наша Настя обоим подмахнёт. Чай, тоже безмужняя. Война на себе наших мужиков женила. Косточек не собрать. Где они, наши милые?..

— Да ладно тебе ныть! Опять завела. Ушла война, ушла, забудь…

Выдираемся из толпы. Шубин кивает назад:

— Та, с бидонами, высокого градуса! В теле. Такая коли все обороты включит…

У гвардии старшего сержанта тяжёлая, припадающая походка. «По сорок вёрст марша со станиной “максима” на горбу, — не раз объяснял он. — До мяса стирал ноги. С тех пор и не хочу, а валюсь с ноги на ногу».

Половодье: тот берег едва очерчен круглыми башенками нефтехранилищ. Почему я смотрю на влажный песок под ногами, потом на железнодорожный мост, на тот берег? Всю жизнь вот так: я вроде чучела рядом с женщиной, ровно связывает она меня, да так туго…

Стараюсь держаться поразвязнее. Расстёгиваю пуговицы стоячего воротничка. Голос Тамары тихий, несмелый, словно извиняется. Она отсчитывает деньги.

— А вы беспокоились! — выпаливаю я. — Есть билет.

— Как благодарить! — Тамара суетливо поднимает с песка узел, сумку. Она тоже в кирзовых, солдатских сапогах. Шубин перехватывает вещи:

— Пособим, Тома.

— Вы такие добрые!

— Для кого как, Тома. Для тебя — всегда.

— Да что ж сторонитесь? — обращается она ко мне. — Глаза красные? Я не трахомная, не бойтесь! У нас в селе есть трахомные, а я чистая. Вас как зовут?

— Иван Шубин.

— Пётр Шмелёв.

И тут я замечаю патруль. Околыш фуражки у офицера — черный.

— Иван, шухер! — шепчу я. — Патруль! Танкисты!

— Ты погодь, — гвардии старший сержант всовывает билет Тамаре в карманчик жакета на груди.

По-моему слишком глубоко и долго тонут его пальцы в карманчике.

— А ну, Петя, ноги в руки! Мы сейчас, Тома!

Я на всякий случай застегиваю воротник и надеваю шинель.

У гвардии старшего сержанта малиновый кант пехотинца, а эти, в патруле, танкисты — и мы добросовестно буравим толпу.

— Чёрт их принес! Гуляй с девкой в роще, а помни о тещё. — Шубин тоже на ходу надевает шинель, перепоясывается.

Мы затёсываемся в толпу у сходен. Заметут в комендатуру! Придраться всегда можно. Прав тот, у кого больше прав… Вива, мой старший сержант! Вовремя отступить — это уже зрелость командира! Теперь этот «бронетанковый клин» нам не опасен. Мы уже одеты по уставному, факт. У гвардии старшего сержанта отпускное предписание по форме, у меня — алюминиевый отпускной жетон с моим личным знаком «86», тоже факт, но в гарнизоне неугасимая вражда между пехотинцами и танкистами. На танцевальных площадках, в парках и летних кинотеатрах в дни увольнений — настоящие рукопашные. Нас, «кадетов», обычно не трогают.

— Аккуратная, укладистая, — мечтательно шепчет Шубин. — А с лица не воду пить.

— О ком ты?

— Да Томка. Вон она, слезиночка!

— Ты что же, вроде покупаешь её?

— Сама адресок спросила. Через месяц ей назад в техникум.

— И ты с ней? Ты?!..

— Ишь, пирожки с казённой начинкой. — Иван переключает внимание на патруль. — Глянь, тот с краю: злая рожа. Замели бы нас. Как пить дать, замели. Придрались бы…

Танкисты с красными патрульными повязками на руках бредут к летним купальням.

— Веришь, — говорит Шубин, — не выношу караульную службу. Своего же брата ловить? С какой стороны не подойди, а не пригоден я к этому.

— Что она, гулящая? — допытываюсь я и чувствую, как падает мой голос.

— Дурень ты, хоть и вымахал под два метра. Глянь: горько, пусто — много ли радостей? По шею в крови стояли. А годы-то, Петя! Как сдвинула война годы! Всем миром шагнули коли не в старость, но уж из молодых лет точно.

Над обрывом, затёкшим помоями, начинает жиденько выбивать такты оркестр. Это в ресторане “Триумф”. После училищного — слышать тошно. За нашим музыкальным взводом слава образцового во всём Приволжском военном округе. Как здорово он в обед сыграл марш лейб-гвардии Измайловского полка, «Пажеский» марш и звонкий марш «Гренадер»!

По традиции в праздничные дни мы обедаем под музыку. Оркестр устраивается в посудной, возле кухни. У каждой роты — своя столовая, и ещё в этот день каждому полагается пирожное. «Праздничная разблюдовка», — острят ребята.

* * *

Вдруг представляю, как вернусь с охоты, зайду на кухню с утками и как сбегутся официантки. Что утки!.. Как замечательно хороши курсантские погоны с золотом широкой окантовки! Уже в сентябре по выпуску буду целовать знамя училища в обмундировке курсанта!

Жибо стрев динпис гра!

Я ведь прочно знаю: старость это тогда, когда нет цели, нет смысла. Она может быть и в 18 лет. Сколько я видел таких старых с румянцем на щеках и гладкой кожей! Однако они уже помечены старостью. Она в них, она загоняет их в стойла тусклых, жалостливых дней!..

А как Кайзер управляет голосом! Затянет фальцетом — вроде подполковник Лосев, не отличишь! Правда, Лосевым его ни один воспитанник не зовёт. Для нас он — Жмурик.