И что же? Ежегодная разлука приближалась, и мы как всегда с грустью думали об этом. Клетку втайне от Летучей Мыши возвратили пуделю. Когда мы садились к столу, она вспрыгивала на стену и ложилась, повернувшись к нам задом, но спускалась, когда подавали горячее, и ела вместе с нами — как всегда. Потом уходила в сторону свинарника и исчезала в сумерках. По ее появлению в четыре утра можно было проверять часы, и с первыми лучами солнца мы очень осторожно выбирались из постели. Короче, нам стало ясно: кошка верит в вечную неизменность мира, но может на миг усомниться в этом — если ее засунут в клетку.
Век Летучей Мыши длился еще целых восемь лет. Но пока длится мой, который по сравнению с кошачьим окажется короче, я вижу иногда ее тень, скользящую меж кактусами, — доброго серого божка, старательно охраняющего людей и деревья от тлей, зимних штормов и прочих напастей.
Садовник, разлученный с садом
Остров
Марию я уже упоминал, кроме нее были Бартоломео, сосна и трое малышей. Они жили на нашем испанском острове напротив меня в доме, принадлежавшем жене Хуана, брата Бартоломео. А в соседнем домишке жил со своим сыном их старший брат; спина его искривилась от тяжелой работы, а сын, если доживет до его лет, станет таким же кривобоким, как отец. Старший брат, напоминавший заскорузлый пенек, продал мне кусок земли: ему нужны были деньги для выходившей замуж дочери, и почти сразу — я лишь однажды видел их с сыном в деревне — оба пропали куда-то.
Словно, будучи частью своей земли, они не смогли уйти, но растворились в ней без следа. Землю эту давно не обрабатывали: она не давала дохода, и ее окружали такие же пустыри, клочки, отделенные друг от друга полуразрушенными каменными стенами. Участки принадлежали неведомым хозяевам, жившим надеждой на то, что земля когда-нибудь подорожает и принесет им деньги. Строить там не разрешалось, нас окружали заросшие ежевикой и чертополохом пустыри, рай для черепах и ящериц; иногда на них паслась одинокая лошадь или осел. Абрикосовые деревца, сливы и лимоны засыхали на корню, постепенно превращаясь в памятники самим, себе, и я не мог вмешаться в их судьбу. Жарким сухим летом запаса воды едва хватало, чтобы напоить свой собственный сад.
Я попал сюда впервые почти сорок лет назад. Дом, должно быть, когда-то принадлежал крестьянину-бедняку или поденщику, его пришлось полностью перестраивать. Он был белым — здесь все дома белые, и даже черепицу белят известкой, чтобы летом не нагревалась на солнце. Две вещи привлекли мое внимание сразу: вода и Мария. Вода — потому что отсутствовала, а Мария — потому что голос ее разносился повсюду. До гробовой доски запомню я россыпь звонких, высоких звуков, которыми она ухитрялась сзывать своих детей с другого края света. Она говорила на местном диалекте, варианте каталонского, который население острова совершенно искренне считает особым языком. Тут часто дул tramontana[2], время от времени — xalos[3], и ветра эти вместе с другими, носившими столь же чудесные имена, заставили жителей острова приспособить свой язык таким образом, чтобы легко было перекричать ветер; звуки его сделались тяжелыми, крепкими и звонкими — так звенят осколки черепицы, рассыпаясь по железной кровле. На этом старинном языке и читать было приятно, казалось, будто получаешь письма из Средневековья и речь в них идет о проблемах феодальных, к примеру — о получении разрешения на рытье собственного колодца (разрешение давалось при достаточной удаленности дома от ближайшего источника воды). Вода звалась здесь aigu, и имя это превращало ее в особое вещество, которое следовало расходовать бережно, соблюдая некие законы и обязательства.
Мир на островах поделен на соленый и пресный. Иногда, в погоне за приключениями, я отправлялся в дальний конец острова и оставлял автомобиль у разрушенной школы, торчавшей в гордом одиночестве у подножья крутой тропы, ведущей на гору Агаты. Подниматься трудно, камни срываются из-под ног и, словно banjir[4], катятся вниз. Зимою здесь становится опасно: бесконечные дожди превращают тропу в бурлящий водопад; зато летом карабкаешься по узкому, сухому руслу речки, превратившейся в дорогу. В доисторические времена островом владели неведомые завоеватели, оставившие по себе загадочные памятники — удивительные конструкции, сложенные из огромных, непонятно чем скрепленных каменных плит. Их сменили иберийцы, потом — финикийцы, римляне, арагонцы и каталонцы, а из Северной Африки и мусульманской Андалузии прибыли арабы (их здесь до сих пор называют маврами). Затем настала очередь голландцев, а тех сменили французы (моя деревня носит имя короля Людовика Святого), державшие на острове гарнизон. И наконец, англичане обнаружили, что остров расположен в стратегически важной точке, откуда легко контролировать половину Средиземного моря. Впрочем, дозорные задолго до появления англичан пристально глядели в море с верхних площадок сторожевых башен, выстроившихся вдоль берега, чтобы вовремя заметить вражеские корабли. Обнаружившие врага зажигали на вершине башни костер, и сигнал передавался по цепочке вдоль берега, чтобы все успели занять круговую оборону.
Башни сохранились до сих пор, как и развалины крепости, построенной арабами в 1100 году на горе Агаты. Время от времени я взбираюсь туда, на трехсотметровую высоту, по тропе, вымощенной крупными булыжниками. Мне нравится воображать, что ее мостили римляне. На полпути к вершине, где я обычно останавливаюсь передохнуть, застрял остов автомобиля двадцатых или тридцатых годов. Сквозь него — я полагаю, что это «испано-суиза» — за прошедшие десятилетия проросло небольшое деревце. Зимние дожди покрыли его потеками ржавчины ярко-алого, как пролившаяся кровь, цвета. Все, что откручивается или отрывается, с него давно сняли, только руль беспомощно торчит вверх, словно символ утраченной надежды. Человек, которому пришла в голову идея подняться по тропе на машине, должен был обладать неправдоподобным упрямством, либо он был непотребно пьян, но добраться до вершины все-таки не смог и бросил автомобиль на полпути. Есть о чем подумать, пока карабкаешься вверх.
Наверху мне всегда становится жутко. Английских солдат, должно быть, сменили фермеры: несколько лет назад здесь еще бродили овцы, теперь и они исчезли. А останки дома выглядят не лучше раскуроченного автомобиля, брошенного на склоне.
Жуткое зрелище: дом, демонстрирующий всем свои внутренности. Вот здесь была кухня, следы сажи на разломанной печной трубе, пятно на стене там, где что-то висело — календарь? Или изображение святого? Место, заполненное отсутствием людей, насквозь продуваемое ветром. Смоковницы, искривленные ежедневной борьбой с северным ветром; засыпанный колодец. Еще одна загадка: отсюда виден весь остров, окруженный морем соленой воды, вкус ее мне хорошо знаком. Кому пришло в голову вырыть здесь колодец? И на какую глубину пришлось продолбить землю, чтобы добраться до пресного источника?
Тем, кто жили здесь, приходилось тратить по нескольку часов, чтобы доехать на ослике до ближайшей деревни. Невероятное одиночество, чудовищная бедность, зато — весь мир лежит у твоих ног. Вдали видны бухты, мыс Каваллерия с торчащим на самом краю маяком, сосновые рощи, луга и поля, далекие фермы, а у южного берега — застывшие на бескрайней, ослепительно синей равнине моря парусники.
Жаждущий думает только о воде. Я взял с собой слишком мало воды и теперь, сидя на краю мертвого колодца, вспоминаю строку из — не помню чьих — стихов: Je meurs de soif au bord de la fontain[5] — «Умру от жажды на краю фонтана». Фонтана я не завел, но колодец рядом с домом имеется. Пересохший колодец, права на который принадлежат мне и ближайшим соседям. Маклер начал с того, что привел меня к нему: в тех местах наличие колодца — важный аргумент в пользу покупки дома. Я заглянул в дыру: каменный туннель уходил в глубину, дно его тонуло в сумраке — но воды не было видно.
Колодец, хотя и считался моим, располагался рядом с соседским флигелем и был давно и безнадежно мертв. Чтобы вернуть его к жизни, нужно было, помимо денег, согласие остальных соседей, которые, само собой, имели право им пользоваться. Братья Хуан и Бартоломео согласие дали, но участвовать в расходах не пожелали. Водой их снабжал живший неподалеку крестьянин, владелец громадого pozo[6], соединенного с их баками трубами, проложенными под землей. С обеих сторон трубопровода открывались краны, засекалось время, и драгоценная влага (на основе почасовой оплаты) наполняла cisternas, служившие для сбора дождевой воды.
Я выходил из положения с помощью водовоза Бернардо и его мула. Мой подземный бак вмещал 4000 литров. Раз в неделю являлся Бернардо, бедняга мул тащил за нам 800-литровую бочку воды. Им приходилось сделать несколько рейсов, чтобы привезенной воды хватило на всю неделю для людей, деревьев и цветов. Бак закрывался тяжеленной железной крышкой, которую я едва мог приподнять. К кольцу на крышке кто-то давным-давно привязал синюю веревку: орудие пытки для человека с больной спиной. А я — коренной горожанин — сдуру добавил к саду, где уже росли кипарис и гранат, пару молоденьких пальм (которые очень быстро превратились в гигантские деревья). Короче, на руках у меня неожиданно оказалось целое семейство растений, требующих заботы. Света им хватало, но вода поступала только от Бернардо, и это был целый ритуал. С колоссальным трудом Бернардо поднимал крышку люка, и мы заглядывали в дыру, затянутую гигантской паутиной — поневоле задумаешься о пауках, попадающих в питьевую воду, странно, что я до сих пор не захворал. Мне запомнились: вечный страх остаться без воды, поднимающаяся крышка, звон железа — когда веревку отпускали и круг падал на место, колоссальное, наводящее жуть пространство под землей и поблескивающие на дне остатки воды, покрытой какой-то подозрительной пленкой.