Красный дождь — страница 9 из 26

(так они называли меня: Бартоломео не верил в существование Нидерландов, пока Клауф и Куман[38] не выправили ситуацию) проведет зиму среди северных снегов. К тому времени, как он вернется, жара превратит траву в сухие ломкие стебельки, а их убирать просто: кусок земли по ту сторону стены тоже принадлежит El Ingles, и он, Бартоломео, отправит их туда легким движеньем руки.

Осенью, перед моим отъездом, мы устраивали совещания под сенью гибискуса и бугенвиллии. Тема совещаний: деревья положено подрезать зимой и они должны быть подрезаны. Мария уверяла, что Бартоломео сделает все в лучшем виде, но сам он был полон ужасных сомнений, словно его попросили не подрезать деревья, а удалить мне слепую кишку. После его вмешательства сад походил на пациента, которому, чтобы поскорее очухаться от жуткой операции, остро необходимы любовь (вода) и забота.

Прошли годы, пока я начал понимать, насколько ужасна судьба сада во время моего отсутствия. Сад страдает без любящего садовника и мстит за свое одиночество. Существовало (и все еще существует) множество вещей, которых я пока не знаю. Я делал и продолжаю делать ужасные ошибки. К примеру, ни в коем случае нельзя было сажать олеандр рядом с молодой пальмой, потому что пальма растет быстро и отбирает у олеандра все больше и больше воды, даже с расстояния в три метра. Мои многолетние хлопоты о судьбе посаженного своими руками олеандра — чистое донкихотство. Каждый год я чувствую себя счастливым, когда благодаря моим заботам на крошечном кустике появляется несколько цветочков, и с завистью смотрю на соседский олеандр, вымахавший за то же время выше человеческого роста. Часть ответственности, несомненно, можно переложить на тех, к чьим советам я прислушивался. На нашем острове цветы гибискусов не желтеют никогда. Не надо было их слушать. Потому что, когда цветы красных гибискусов (становившиеся год от года все обильнее) начали желтеть — только в моем саду, — я понял, что, должно быть, поливал их недостаточно усердно. Раз, выкопав меж камней на южном берегу острова какое-то растение, я посадил его у себя в саду и только много позже узнал, что это эуфорбия. Они не любят, чтоб их трогали, сказали мне, но я не поверил. Я был очень аккуратен, я не повредил корней; листья у нее были красноватого оттенка. Знать бы заранее, что случится, я посадил бы ее в другом месте; но сперва все было хорошо, наступил октябрь, и я уехал в Японию. Возвратившись на следующий год, я нашел на месте эуфорбии скелет. И таким образом получил возможность рассмотреть, как она устроена. Над коротким стволом торчали вверх веточки, прямые, словно палочки штакетника; в профиль эта композиция была похожа скорее на график роста продукции успешной фирмы, чем на живое существо. Мне показалось, что она все-таки немного подросла, но позже я убедился в обратном. Ее ослепительно алый наряд осыпался. Пора было признать свое поражение, но сдаваться очень не хотелось, и я стал ежедневно поливать ее. Она на это вовсе не реагировала до начала сентября, когда на верхушках веточек вдруг появились крошечные зеленые точки, увеличивающиеся с каждой неделей. Я отыскал статью о ней в Encyclopedia de Menorca и обнаружил, разобравшись в каталонском тексте и цветных фотографиях, что красные листочки — ее весенний наряд, а желтые — летний. И что лето, по ее мнению, случается тогда, когда у нас наступает зима и я лишаюсь своего сада, так что эуфорбия расцветает (вместе с лилиями) непонятно для кого, разве что от полноты жизни и чтобы порадовать себя. Она быстро набрала рост и выглядит теперь рядом с соседними кустами, как американский баскетболист, окруженный пигмеями, но пересаживать ее уже поздно.

Кипарис, эуфорбия, красные и розовые гибискусы, сосны, в чьих ветвях гнездятся голуби и которые так чудесно шумят на ветру, mile-a-minute, облюбованная черными дроздами, пурпурная бугенвиллия, взбирающаяся по стене дома, — все они жили здесь до меня, все стали мне родными. Но самым поразительным в нашей семье оказался куст агавы. Я знал, что агава цветет раз в двадцать пять лет, а после погибает. Но одно дело — знать, и совсем другое — пережить. Этому растению вода не требуется, но, поливая сад, я устраивал коротенький дождик для серо-голубых колючих листьев, надеясь, что хуже от этого не будет. Помогло это или нет, не знаю, но в момент, когда у него (агава, несомненно, мужчина) безо всякого предупреждения началась неистовая, безумная эрекция, я был потрясен. Практически мгновенно гигантской башней взлетел вверх двухметровый фаллос — и тотчас покрылся белыми цветочками, до которых я не мог дотянуться. Честно говоря, это выглядело так, словно, совокупившись с самим собою, он породил эти цветы; я бегал поглядеть на него по нескольку раз в день и в конце концов стал чувствовать себя кем-то вроде акушерки. Двадцать пять лет он готовился к своему звездному часу, теперь его предназначение свершилось, он дал мне возможность увидеть это и мог спокойно умереть; так он и поступил. И ни одна сцена смерти в конце какой-нибудь оперы не производила на меня столь сильного впечатления. Все, что я рассказываю, должно показаться ботанику полной чушью; но я никому не позволю разрушить мои иллюзии.

Место, где он рос, опустело; может, оно и к лучшему, потому что bella sombra, которую пристроил в мой сад, собравшись переезжать, симпатичный хорватский граф Пауль, продвигает свои слоновьи ноги как раз в сторону этого свободного клочка земли. Пауль — из тех людей, которые кардинальным образом меняют свою жизнь раз в десять лет. Когда мы познакомились, он был хозяином ресторана в порту; потом десять лет фермерствовал в Богом забытой долине и каждый день с шести утра продавал на рынке малину. И наконец открыл в Лондоне букинистический магазин, торгующий старинными испанскими картами.

Тридцать лет назад, перебираясь в свою долину, он не захотел бросить bella sombra на произвол судьбы и посадил его в моем саду, между кипарисом и агавой. Будь я хоть немного предусмотрительнее, я бы догадался, что меня ждет. Рядом с рыбным рынком, на окраине городка, растет парочка bella sombra, шаг за шагом расширяющих свои владения и явно намереваясь распространиться на весь остров.

Это не преувеличение и не фигура речи. Корни bella sombra растут из середины ствола, расходятся в стороны, иногда высоко над землей, и вид у них устрашающий. Они похожи на деревянные слоновьи ноги, кора на них выглядит, в точности как кожа очень старого слона. Название дерева значит в переводе «прекрасная тень», под ним можно уютно устроиться с книгой, у него чудесные удлиненные листочки с острыми кончиками и собранные в длинные кисти цветы, немного клейкие на ощупь; но из множества вывернутых наружу пазух корней раз в сезон вырастают новые bella sombra, тонкие зеленые стволики, тянущиеся к свету, которые нужно сразу и безжалостно спилить, иначе ваш сад очень скоро превратится в непроходимые джунгли.

Тень приятна людям, но вредна миндальному дереву. По отношению к нему совершена несправедливость: миндаль рос здесь задолго до появления bella sombra. Нового соседа он воспринял как оккупанта и после вторжения продолжал цвести исключительно в знак протеста; раз мне пришлось лететь на остров в январе исключительно ради него. После чего миндаль расцвел в последний раз, чтобы вырастить и сбросить на землю последнюю порцию орехов в мягких скорлупках, похожих на куски фетра, который мастерски использовал в своих работах Йозеф Бойс; они лежали на земле, пока скорлупки не лопнули и я как рачительный хозяин не собрал их.

Ты возвратился, и жизнь меняется; теперь надо полоть, сгребать, мести, поливать, уничтожать, удобрять, убивать вредителей, пересаживать, договариваться, отпиливать, выбрасывать, исполнять обязанности акушерки и могильщика. В первые недели приходится уговаривать сад не обижаться на покинувшего его нерадивого хозяина; фикус пора пересадить в более просторный горшок, чтобы ему хватало Lebensraum[39]; приходится тащить черт-те откуда несколько крупных камней, чтобы, положив их друг на друга, подпереть один из стволов юкки, который пожелал улечься наземь, от чего белые башенки цветов по-дурацки изогнулись вбок. Умерших приходится грузить в автомобиль и везти в специально отведенное властями место — сжигать их запрещено, не стоит даже пытаться, ибо соседи сразу заметят и настучат; стоя на шаткой стремянке, подрезаешь лохи и разросшиеся дикие оливы, чтобы не застили свет остальным; очищаешь стволы пальм от вьюнков и колоний вредных насекомых, прячущихся под чешуйками (не позволяя закатывать истерики той части души, где таится вера в индуистскую реинкарнацию). И в результате, несомненно, становишься другим человеком. Сад — портрет твоей души, сказала как-то моя приятельница, и я испугался: неужели у меня в душе выросла парочка пальм?

На старой фотографии можно видеть, как они выглядели. Когда я их посадил, они доходили мне и моему другу Хьюго Клаусу до колена. Не помню точно, когда сделан снимок; но теперь они стали такими огромными, что смотрят на соседей по саду свысока, — могучие, прожорливые, требовательные близнецы. Не довольствуясь тем, что им положено, они добираются до самых глубоких водоносных пластов. Раз в год надо срезать нижние, подсыхающие ветки. Когда они были поменьше, это не составляло труда, но и тогда на ветвях, ближе к стволу, росли ряды острых, как кинжалы, выступов. Эти штуки я рассекал на части, чтобы тот, к кому попадут ветки из моего сада, не обрезался ненароком. Крупные ветви приходится разрезать на куски покороче, чтобы запихнуть в автомобиль. Мусорщики отказываются брать их, приходится вывозить обрезки самому, и, проезжая по дороге, ведущей к морю, я долго еще вижу сваленные в кучи, засыхающие там, где их бросили, жалкие, беспомощные ветви. Финиковые пальмы с каждым годом все выше возносят в небеса тонкие гладкие оранжевые стволы, увенчанные несъедобными плодами: из них вышло бы отличное оружие — крепкие, элегантные дубинки. Под ними мне раз попался выводок новорожденных крысят, похожих на микроскопических поросят. Держа гнездо в руках, я едва слышал их писк, словно он доносился издалека; до сих пор он иногда чуди