– Товарищи! – заявил я. – Комраден! Месье! We are… честные российские журналистен… Россия и Франция всегда были братьями по оружию! Френдшип! Мы вместе разгромили армаду Наполеона! Мы вместе сражались на фронтах Первой мировой войны, громя немецких захватчиков! А на фронтах Второй мировой войны мы сражались плечом к плечу. Эскадрилья Нормандия-Неман била фашистов в русском небе, а потом мы вместе освобождали славный город Париж! Все детство мы смотрели фильмы с Фанфаном Тюльпаном, и Бельмондо, и Луи де Фюнесом! Это наши любимые фильмы! Жандармы в Сен-Тропе прекрасны! Это тут рядом, ну вы знаете! А Марсельезу мы пели всей школой еще в шестом классе, только я слов не помню! Простите нас, братья, товарищи, месье! Мы честно не хотели снимать в вашем городе! Отпустите нас! У нас плачут жены и дети! Мы будем голодать, если вы нас не отпустите! Это конец карьеры, месье! Будьте милосердны к нашим страданиям, месье! Мы больше никогда не ступим ногой на вашу благословенную землю, месье! Вив, ля Франс! Френдшип!
Лицо мое было в слезах, я не мог дышать, пред глазами прыгали огненные шарики, еще немного – и я бы взлетел…
Меня маленько трясло. Да в общем и не маленько – пальцев я не чувствовал.
В отделении стоял мертвая тишина.
У дежурного офицера отвисла челюсть.
Жандарм смотрел на меня задумчиво. Кажется, он решал: вызвать врача или пристрелить опасного сумасшедшего? Потом он окинул взглядом Колю, которого Макс на всякий случай придерживал за плечо, и протянул мне три паспорта. Кивнул на арестованную камеру.
– Get out! – сказал жандарм и отвернулся.
Из участка мы выходили молча.
Отойдя подальше, Коля закинул камеру на плечо и прошептал:
– Гады… Буржуи… Но ты, братан, вообще!..
– Да, это было феерично, – согласился Макс. – Твой учитель истории должен пустить себе пулю в лоб.
– Да чё ты гонишь на него? – разозлился Коля. – Он все правильно сказал…
Друзья мои принялись обсуждать тонкости исторических фактов.
А мне было и так хорошо.
Как будто вынырнул из глубины, когда не хватает воздуха, – но на последних силах в лицо ударяет свежий ветер. Сил у меня не осталось, спина была мокрая от пота, но это было не важно.
Мы были спасены!
Жизнь стала яркой и удивительной, как будто я впервые открыл ее, сама по себе вот эта просто жизнь – как же она замечательна, как же она чудесна! Как же здорово жить! Спастись из лап полиции Монте-Карло – это как начать жить заново. Совсем другой вкус у каждой секунды.
Макс посмотрел на часы:
– Между прочим, автобус отправляется через 5 минут…
Мы побежали.
Впереди бежал Колька с грузом камеры и штатива, как полагается настоящему морпеху.
Мы принеслись, когда автобус выруливал со стоянки.
Запрыгнули – и я упал в кресло окончательно выпотрошенный. Но было легко и весело. И жутко радостно, что справились, что смогли. И теперь все получится, и все будет здорово! Мы снимем серию блестящих сюжетов! И наплевать, что это джинса. Все равно сюжеты будут интересными.
Не в деньгах счастье…
Автобус петлял по улицам Монако, выбираясь на шоссе.
Коля недобро прищурился и, держа камеру под мышкой, наставил объектив в окно:
– Макс, прикрой… Я им покажу, как запрещать снимать бедным российским журналистам… Буржуи проклятые!
Любовь у края империи
Городок наш давно стоял у края империй. Многие века переходил из рук в руки, пока не осел у старика Габсбурга в Австро-Венгрии. Но польский орел так упрямо вцепился в свое наследство когтями, что не выпускал его до нового рождения Польши.
Недолго бяло-червоный штандарт реял над Рыночной площадью. Не успело вырасти поколение, как смел его красный прапор. Но и тот взвился, чтобы скоро пасть. Флагшток захватил красный со свастикой.
С дымом войны улетело три года, и вернулся красный флаг – обожженный, простреленный, победный.
Львов свободный стал советским.
Теперь навсегда, как идея коммунизма – самая справедливая и правильная во всем мире.
Так казалось мне в детстве.
Дом наш польский архитектор сложил из австрийского кирпича. И так прочно, что стоял дом без изъянов лет уже сто. Точно никто не помнил. Может, и двести.
Двор с садиком, сизым древом грецкого ореха, кленом и каштаном окружали подковой три этажа, стянутые ремешками общих балконов. На балконы выходили окна и двери. Окна смотрелись друг в друга. Стекла дверей прикрывали железные полоски решеток. Двери редко запирались.
Белье сушилось на длинных веревках, перекинутых из конца в конец. Простыню прихватывали деревянной прищепкой и тянули в пропасть над двором. Колесико кронштейна визжало привычно, как ветер. Белые флаги сушились под солнцем и дождем, величаво шевеля телесами. Жены и мамы наши точно знали, чье белье в паутине веревок. Все жили на виду. Все знали о каждом всё – и дальше больше.
Маленький Вавилон нашего дома приютил тех, кого забросила судьба на край новой империи. Много, много их было.
Переселение народов прошлось по Львову волнами.
В середине пятидесятых родители мои в порыве души бросили Ленинград, чтобы с молодежным задором поднимать армейскую культуру театра на Западной Украине. За что получили квартирку, нарезанную из части панской гостиной. Где о своем рождении заявил я.
Новые горожане приезжали работать на заводах танковом, автобусном, радиоэлектронном. Нужны были руки, каких в сельской Галиции не водилось. Довоенный Львов выращивал профессоров философии, веселых бездельников «батяров», утонченных барышень, с какими в Варшаве прогуляться по Ерузалимским аллеям не стыдно, и научного фантаста Станислава Лема.
От них остались тени.
Раздел карты унес ветром польское население за отрезанную границу. Из прежних жителей остались упорно оседлые. Новые горожане ехали с дальних концов Союза осваивать западный край империи. На краю этом изготовился к прыжку, готовый выполнить любой приказ партии и правительства, передовой Прикарпатский военный округ. Петлицы артиллеристов, летчиков, танкистов то и дело мелькали в толпе.
Но в нашем доме мирных людей хватало.
На первом этаже, сразу над подвалами, где по старой памяти хранилась картошка на зиму и банки закруток, жила семья пана Михася – остаток польской роскоши. Корпел он сапожником в уличном ларьке, не признавал обращения «товарищ», наплодил трех детей: Кшисю, Стася и Ежика – и отчаянно ругал советскую власть польским матом, за что ему ничего не было.
Над ним располагалась квартира тети Марийки, с дочкой Ромцей и мужем, который успешно воровал дефицитные товары на продуктовом складе. Их соседями была семья тети Аллы, муж которой получил должность на телевизорном заводе и снабжал всех любителей радио транзисторами по сходной цене. Дальше шла квартира тети Светы, женщины тихой интеллигентности, у которой не было мужа, но был лоботряс сын Димка. Угловую квартиру занимали Абрамяны, переехавшие из Еревана, чтобы работать в советской торговле поближе к границе.
Наш третий этаж начинался квартирой тети Кати, муж которой, дядя Дозик, лесничил в Карпатах, а каждую весну поил всех березовым соком, не тем, что поила Родина в трехлитровых банках, а настоящим, от которого горло перехватывало, как от меда.
Дальше – квартира тети Цили и дяди Юзика. Их сын, ужасно талантливый математик Сёма, поехал на олимпиаду школьников в Европу и решил остаться во вражеском Израиле, умный мальчик. После чего у дяди Юзика вышли крупные неприятности на работе, так что на балконе он публично читал газеты «Правда» и «Коммунист Украины». А тетя Циля говорила, что Юзик может читать хоть «Капитал» Маркса, теперь им не видать Израиля, как своей задницы, не выпустят их в Землю обетованную, и внукам ей радоваться только на фотографиях.
Нашими соседями справа были тетя Лида и дядя Степа, работавший инженером на скучном заводе, где нечего было украсть, поэтому пил он отчаянно. Сын их Паша решил стать великим поэтом вроде Есенина и потому не учился в школе и был любимой маминой болячкой.
Соседями слева были тетя Люда, учившая детей русскому языку, и сын ее Пашка, который отчаянно получал двойки именно по этому языку. Видно, ребенок пошел в отца: неудавшегося шпиона КГБ, который должен был ехать на нелегалку в Чили, о чем знал весь дом, но что-то пошло не так, его выгнали из органов, он запил, бросил жену с ребенком и пропал…
А в дальнем крыле дома жила семья пана Богдана. Называть его «товарищ» не смел даже участковый. Жена его, Ганна, была женщиной тихой, белье со всем двором не сушила. Было у пана Богдана настоящее сокровище: единственная дочка Богдана – так назвал ее отец – была настоящей красавицей, только всегда ходила в серой и неприметной одежде. Квартире пана Богдана принадлежал конец балкона. Подойти к его двери было нельзя – пан приварил к ней глухую решетку, покрасил в зеленый цвет и всегда держал на замке.
Жили они как в клетке.
Все знали, что это неспроста.
Молодым хлопчиком пан Богдан бегал по Карпатам с трезубцем на немецкой пилотке и постреливал советских, пока его не поймали. Был он бойцом одного из отрядов бандеровцев. Сколько у него на руках крови, что натворил – об этом говорили много, но, скорее всего, неправду. Было б за что, так пана Богдана бы расстреляли. А так – дали десять лет лагерей.
Из Сибири он вернулся в середине шестидесятых постаревшим, замкнутым и молчаливым. Богдана родилась вскоре. Воспитывал он дочь в национальной строгости. Сам ходил в вышиванке и дочку заставлял. Говорили, что в комнате у него висит огромный портрет Кобзаря, стена в рушниках, на видном месте лежит Библия.
Кто знает, может, враки, – соседей он не пускал.
Разве только в окно подсмотрели…
Пан Богдан жил как хотел.
В католическую Пасху надевал чистую вышиванку и с корзиной писанок отправлялся в униатский костел. За ним шли жена и Богдана. Над чем мы потешались всем двором. На уроках нам твердо объяснили, что религия – это дурман для пионеров, а кто посмеет с родителями или по любопытству пойти на Пасху в храм, может забыть о комсомоле – а значит, и о высшем образовании. До родителей на парт– и профсобраниях доводилась информация, что отмечание религиозных праздников поставит крест на карьере и бесплатных путевках в санаторий.