Красный лик — страница 7 из 83

Этого было достаточно. Была пущена соответствующая бумажка, и начальник гарнизона генерал Платов, где-то подцепивши революционной фразеологии, в официальной бумаге констатировал о нежелании кооперации нести жертвы на престол отечества, почему-де она и «покрывает себя позором».

— Позвольте, — возмущался председатель Закупсбыта, у которого я просил типографской краски для газеты, — почему — позором? Разве у нас не готово 30 000 полушубков? 100 000 пар варежек? А валенки? Мы рискнули и выписали из Англии медикаментов чуть не на миллион рублей. Они уже в устье Оби. Разве всё это не нужно армии? Разве наша типография Закупсбыта не работает на Осведверх?

Взволнованному кооператору, кабинет которого был украшен пенатами — портретами Брешко-Брешковской, Керенского и ещё кого-то, я обещал описать всю эту действительно возмутительную историю в газетах, за что и получил из-под полы краску. Другим путём типографской краски даже «правительственному» Русскому Бюро печати достать было нельзя.

Осведверх, имевший в Ново-Николаевске восемь независимых друг от друга представителей, начиная с англизированного, но вечно пьяного д-ра Кривоносова и до подпоручика Соколова, о котором речь будет ниже, имевший свою труппу, свой здоровенный мужской хор (ей Богу!), какую-то газету и проч., и проч., реквизнул в Ново-Николаевске всю краску, всю бумагу.

Во главе бумажного дела стоял недоброй памяти вышеупомянутый подпоручик Соколов, присланный для наблюдения за печатанием из Омска. Он накопил под собою до 8000 пудов бумаги, почти всю типографскую краску, и когда кругом всё выло от безбумажья — он всем хладнокровно показывал телеграмму из Омска:

— Держать трёхмесячный запас.

Он старался. Он держал шестимесячный запас, и я глубоко убеждён, что и теперь ещё красные газеты в Ново-Николаевске печатаются на его бумаге. По моим сведениям, там были ещё какие-то вагоны с бумагой.

Нам, Русскому Бюро печати, этот субъект не дал ни фунта ни краски, ни бумаги.

Лишь благодаря известной решительности управлявшего уездом М. М. Плохинского получил я какое-то небольшое количество бумаги для начала газеты.

Я намеренно взрезаю толщу русской действительности по одной линии своих действий, стараясь не разбрасываться в стороны. И теперь, год спустя, так ярко встаёт в памяти нелепая тина апатии, нерешительности, отсутствия предприимчивости…

Газета в Ново-Николаевске начала выходить под редакцией абсолютно глухого А. Н. Южакова, при хромом секретаре Ушакове… Только энергии заведовавшего Ново-Николаевским отделом Русского Бюро печати Я. Л. Белоблоцкого обязаны мы тем, что она не закрылась после первых же номеров из-за отсутствия бумаги. И кому только он не посылал циркулярных телеграмм!

Из Ново-Николаевска с последним пароходом проехал я с тою же целью в Томск. Это было изумительное путешествие, при чудесной тихой тёплой осенней погоде; зеленоватое небо, пески, стаи лебедей на песках. Вечером — закат, пылающий, багровый, струящийся в чёрной воде в глубоких берегах Оби, чеканящий на своём фоне чёрные лесистые угрюмые острова.

И в эту красоту могучей, сибирской таёжной природы ворвался всё же крик гражданской войны, крик боли.

Был день Покрова. К ночи уже подвалил пароход к крутому высокому берегу, осветив его прожектором. На берегу под звёздное небо уходило бледно-зелёное в электрическом свете дерево, пылал красный огонь костра, и симметрически расположились группы пёстро одетых крестьянских девушек. Ни дать ни взять — сцена из оперы. Они шутили, пересмеивались под страшный вопль матери, провожающей мобилизованного первенца — сына. Она лежала, распластавшись у самой воды, перемежая вопли с одним только:

— Только, Ванюшка, уж служить довелось — так служи. Не бегай!

Не знаю я, убежал этот Ванюшка или нет… А сколько убежало и не Ванюшек, а куда постарше и годами, и чином!

А в рубке 1-го класса всё шло своим чередом. Со мной ехала одна милая пара, супруги П. Буфет уже был на зиму закрыт, и Катерина Ивановна кормила нас на убой единственно по доброте своего сердца. Но был пунктик у этой совершенной женщины: страшно не любила она беженцев.

— Ну куда бежать, — говорила она, — и зачем? Разве так уже страшны большевики? Слава Богу, у нас в Томске мы уже нагляделись. А потом эти претензии: «Мы — беженцы». Скажите, пожалуйста!

И мне немного стыдно было за то глухое чувство злорадства, которое шевельнулось в душе, когда в декабре того же года я увидел её в Томске собирающей свои вещи для «эвакуации». Она была и не горда больше, и не авторитетна, увы.

На пароходе ехало ещё несколько профессоров Томского Технологического Института, а также один любопытный старик, архитектор, томский домовладелец Лялин. Страстный охотник, рыбак, возвращающийся с богатой добычей домой, он был одет в лохмотья с той элегантностью, с которой могут делать это только охотники. На мой вопрос, нет ли у него убитых лебедей, он ответил мне с шармом старого доброго времени:

— Мой друг! Я — охотник-эстет. Я не стреляю поэтому ни лебедей, ни диких коз.

Так вот, этот самый эстет в продолжение нескольких часов ругательски ругал адмирала Колчака за те порки, которые якобы он «приказывал» проводить повсеместно. Мне даже никак догадаться не удалось, откуда у этого старца такая мысль, но он дебатировал её страстно и необыкновенно долго, не признавая никаких аргументов и всё относя на счёт Верховного.

Или, может быть, это просто атавизм, отрыжка от старого времени — как доброе, так и злое приписывать одному человеку, как делает это весь наш народ, демонстрируя этим воочию свою монархичность, единоначалие?

И в таких густых сиреневых провинциальных тонах оказался весь Томск.

Я не скажу, чтобы к этому я не был готов. Наблюдения над газетами из далёкого Омска в течение трёх месяцев, как я приехал из армии, уже раньше говорили это. Если в Ново-Николаевске, в этом бьющем ключом «Новгороде Сибирском», и трудно было издали подметить эти отличия от Омска, именно вследствие его близости и географически, да и идейно (кооперация Сибири и Омск — родные братья), то интеллигентски провинциальный Томск, эти «Сибирские Афины», отчётливо позволял угадывать своё лицо. Загромождённый своей интеллигенцией, интеллигенцией пришлой, — туда, например, был эвакуирован Пермский университет — Томск не оживился. Наоборот. До последних дней декабря 1919 года обильно питавшийся, имевший и дрова, и квартиры, и электрическое освещение, он был, пожалуй, единственным по своей сонности городом, никакой «поддержки» оказать и не могущим.

Иркутск — тот был живее.

В расселении беженцев из Урала и Поволжья по Великой Сибирской магистрали, несомненно, можно было усмотреть некий закон. Всё государственно-мыслящее осаживалось в Омске, в порядке постепенности прибытия. Вот почему бразды правления и в правительстве, и в общественности приняли по преимуществу Казань, Самара, чуть Пермь. Всё спекулятивно, торгово-мыслящее предпочитало Ново-Николаевск. Солидные, тихие люди тянули на Томск, в тайгу, а всё будирующее, протестующее и семитически-страстное скапливалось или в Иркутске с оттенком политическим, либо в Харбине — с нюансом спекулятивным.

Иркутск уже в июле-августе месяцах 1919 года имел физиономию, хранившую следы обречённости страсти власти. Известна история с социалистическим земством, отказавшимся почтить вставанием память погибших в гражданской войне. Издававшийся весьма интенсивно там журнал «Еврейская Жизнь», дававший массу весьма любопытного материала, группировал вокруг себя значительное количество еврейской интеллигенции, которой, конечно, чужда была национальная, живая струя подлинного Омска и которая, наоборот, чрезвычайно чутко прислушивалась, как бы не была затронута её национальность.

Ведь в этом Иркутске «молодому сановнику», по выражению блестящего фельетона талантливого В. А. Жардецкого, — Т. В. Бутову был предложен вопрос:

— А известно ли ему, что РБП (Русское Бюро Печати) в Омске печатаются погромные афиши, и т. д.?

Речь шла об афише «Ленин и Троцкий», изображённых в виде пары неких владык с красноармейской звездой на короне. Ничего зверского в этой афише не было, и она имела (да и теперь имеет, в смысле длительности действия) большой успех.

Т. В. Бутову пришлось дипломатически ответить, что он «разберётся».

Разобраться ему не пришлось, хотя в октябре месяце от читинского раввина подоспел другой запрос:

— Известно ли и т. д., что на упомянутой афише изображён щит Давида?

Хотя шестиконечного щита там не было, а была красноармейская звезда с пятью углами — это ничему не помогло; могли, видите ли, смешать.

Но кроме того, в Иркутске был знаменитый Яковлев, который был «всеми любим», губернатор из губернаторов, администратор на редкость.

В самом деле. Приезжает эвакуированное РБП в Иркутск с директорами А. И. Коробовым и, horrible dictum[12], Н. В. Устряловым.

Яковлев для Бюро предлагает помещение — в Слюдянке (юг Байкала)! 18-го ноября 1919 года — годовщина диктатуры. В этот день приходит телеграмма о падении Омска 14-го, а Яковлев служит в присутствии войск и народа благодарственный молебен на площади.

Приказ покойного адмирала об августовском отступлении нашей армии, сменившимся затем стовёрстным наступлением до реки Тобола, особо широко распространяется по всей Иркутской губернии недатированным, как раз во время всеобщих известий о наступлении, смешивая, путая, срывая известия правительства.

Одним словом, достаточно сказать, что этот участник «колчаковщины», помощник адмирала, богомольный социалист сидит теперь в редакции харбинской газеты «Вперёд» и зовётся тов. Дуниным!

Ясно, что при таком различии городов, при фактическом наличии уделов, при отсутствии какой-либо влиятельной, хорошо тиражирующейся прессы — необходимо было создать сеть органов печати, объединённых между собою общей редакцией, чтобы попытаться проникнуть к самим массам сквозь эту стену нечистоплотности, предательства, провокации, а пуще всего — глупости и косности.