Краткая история пэйнтбола в Москве — страница 3 из 4

Несмотря на то, что Бисинский трудился в органе с таким обязывающим названием, он не то что не мог подняться до Базара с большой буквы, а вообще не умел этот самый базар фильтровать. Он ничего не понимал в поэзии и был специалистом в основном по молдавскому портвейну и русскому гештальту. Больше того, он даже не имел никакого понятия о том, кто такой Яков Кабарзин – стихи, напечатанные в альманахе «День Поэзии», были первым, что подвернулось под его дрожащую с похмелья руку.

Есть во всем этом какая-то грустная ирония. Напиши Бисинский хороший отзыв о стихах Кобзаря, он, возможно, стал бы частым посетителем «Русской Идеи» и получил бы хоть какое-то представление о действительной, а не высосанной у Шпенглера природе русского гештальта, которого он так и не смог постичь. Но он накатал один из своих обычных борзо-зловонных доносов в несуществующую инстанцию, из-за которых, говорят, завернутые в «Базар» продукты портились в два раза быстрее, чем обычно. Особенно Кобзаря возмутил следующий оборот: «а если этот козел и пидор обидится на мою ворчливую статью…»

– Кто козел? Кто пидор? – вскипел Кобзарь, схватил телефон и назначил стрелку – понятно, не Бисинскому, а владельцу банка, к которому по межбанковскому соглашению о разделе газет отошли все издания на буквы от «И» до «У». Было до такой степени непонятно, где искать и за что прихватывать самого Бисинского, что он был как бы неуловим и невидим.

– У вас там есть один обозреватель, – хрипло сказал он на стрелке бледному банкиру, – который не обозреватель, а оборзеватель. И он оборзел так, что мне кто-то за это ответит.

Выяснилось, что банкир просто не знает о существовании «Литературного Базара», но готов выдать всю редакцию, чтобы только успокоить Кобзаря.

– Я же не хотел брать букву «Л», – пожаловался он, – это Борька сбросил к «М» в нагрузку. А его разве переспоришь? Я, если хочешь знать, слово «литература» вообще терпеть не могу. Это такая же естественная монополия. Его, по уму если, надо написать через «д», потом приватизировать и разбить на два новых «литера» и «дура». Не, воздуху я им не дам, не бойся. Ты сам подумай – есть у них фоторубрика «Диалоги, диалоги.» В каждом номере, тридцать лет подряд. Всякие там Междуляжкисы, Лупояновы какие-то… Кто такие, никто не слышал. И все – диалоги, диалоги… Спрашивается – о чем столько лет пиздили-то? А они до сих пор пиздят – диалоги, диалоги…

Кобзарь мрачно слушал, засунув руки в карманы тяжелого пальто и морщась от обильного банкирского мата. До него начало доходить, что несчастный обозреватель вряд ли мог оскорбить его лично, потому что не был с ним знаком и имел дело только с его стихами – так что и «козел», и «пидор» были, видимо, обращены к тем мелким служебным демонам, которых, по словам Блока, уйма в распоряжении каждого художника.

– Ну что ж, – буркнул Кобзарь неожиданно для оправдывающегося банкира, – пусть демоны и разбираются.

Банкир опешил, а Кобзарь повернулся и в сопровождении свиты пошел к своему золотому «Ройсу». Никаких распоряжений относительно обозревателя сделано не было, но осторожный банкир лично проследил за тем, чтобы обозревателя как следует избили и выгнали с работы. Убить его он побоялся, потому что не мог предсказать, как изменится настроение Кобзаря.

Прошло два года. Однажды утром машина Кобзаря остановилась на Никольской у заведения под названием «Салон-имиджмахерская „Лада-Benz“, где работала его юная подруга. Кобзарь шагнул из машины на тротуар, и вдруг к нему кинулся ободранный маленький бомжик с велосипедным насосом в руках. Прежде, чем кто-либо успел что-то сообразить, он нажал на поршень, и Кобзаря с ног до головы обрызгало густым раствором желтой гуаши. Бомжик оказался тем самым обозревателем, решившим отомстить за погубленную карьеру.

Кобзарь благородно покачнулся, стер ладонью краску с лица (ее цвет напомнил ему о стакане яичного ликера, с которого все началось) и посмотрел на здание «Славянского Базара». Впервые он ощутил, до какой степени его утомило это грохочущее ничто, в которое он шагал каждое утро вместе с прожорливой ордой комсомольцев, воров, стрелков и экономистов. И тут произошло чудо – перед его мысленным взором вдруг открылся на секунду огромный, каких не бывает на земле, белый с золотом спортивный зал со свисающими с потолка золотыми кольцами – и там, в пустоте между ними, было какое-то невидимое присутствие, по сравнению с которым все славянские и не очень базары не имели ни ценности, ни цели, ни смысла. И, хотя охрана, пиная ногами безвольное тело обозревателя, кричала «Не считается!» и «Не катит!», он закрыл глаза и с силой, с наслаждением рухнул.

На похороны Кобзаря собралась вся Москва. Его открытый гроб целые сутки стоял на заваленной цветами сцене Колонного зала – только один раз, в перерыве, он на несколько минут вылез из него, чтобы перекусить и выпить стакан чаю. Люди в зале аплодировали стоя, и Кобзарь еле заметно улыбался в ответ из своего гроба, вспоминая о том, что пережил вчера на Никольской. Потом мимо по одному пошли люди, с которыми он вел дела – останавливаясь, они говорили ему несколько простых слов и шли дальше. По условиям конвенции Кобзарь не мог отвечать, но иногда он все же опускал на секунду ресницы, и проходивший мимо соратник понимал, что понят и услышан. Несколько раз от особенно теплых слов глаза Кобзаря начинали мокро блестеть, и все телекамеры поворачивались к его гробу. А когда мэр, надевший в тот вечер простую рубаху в крупный сине-красно-зеленый горошек, наизусть прочел собравшимся одно из лучших стихотворений покойного, по щеке Кобзаря впервые за много лет пробежала быстрая капля слезы. Они обменялись с мэром невидимой другим тихой улыбкой, и Кобзарь вдруг понял, что мэр, несомненно, тоже видел Гимнаста. И слезы, больше не останавливаясь, потекли по его щекам прямо на белый глазет.

Словом, это было запомнившееся всем торжество – омрачило его только известие о том, что обозреватель Бисинский утоплен неизвестными в бочке с коричневой нитрокраской. Кобзарь не хотел этого и был искренне расстроен.

Утро следующего дня застало его в аэропорту «Внуково». Он улетал прочь налегке, через Украину. В последний раз остановившись у входа, он оглядел машины, голубей, мусоров и таксистов, и шагнул внутрь здания аэропорта. В конце общего зала его слегка толкнул невысокий молодой человек, на кисти которого был вытатуирован обвитый змеей якорь и слово «acid». В руке он держал большую черную сумку, в которой от столкновения звякнуло какое-то тяжелое железо. Вместо того, чтобы извиниться, молодой человек поднял глаза на Кобзаря и спросил:

– Шо, деловой, шо ли?

В кармане Кобзаря теперь лежал настоящий «Глок-27» с пулями «холлоу поинт», который мог поставить (а если точнее, так сразу положить) нахала на довольно далекое место – куда-нибудь к противоположной стене зала. Но за последние сутки что-то в душе Кобзаря изменилось. Он смерил молодого человека взглядом, улыбнулся и вздохнул.

– Деловой? – переспросил он. – Типа того.

И толкнул ладонью прозрачную дверь с надписью «Бизнес-класс».

То, что происходило в Москве весь остаток лета, осень и первую половину зимы, лучше всего выражалось названием одной статьи о юбилее художника Сарьяна – «буйство красок». К концу декабря это буйство стало стихать, и постепенно наметились контуры будущего перемирия. Правила пэйнт-разбора, установленные при Кобзаре, чтили свято, и многим ярким фигурам российской жизни пришлось уехать на тихие райские острова, далеко от мокрых и мрачных московских проспектов, высоко над которыми крутятся видимые только третьему глазу банкира зеленые воронки финансовых мега-смерчей.

Окончательная стрелка по новому разделу всего и вся была назначена в том же ресторане «Русская Идея», где когда-то произошла историческая встреча большой восьмерки с Кобзарем во главе.

Встреча совпала с Новым годом, и в зале ресторана гремела музыка. Над головами собравшихся летали рулоны серпантина, с потолка сыпалось конфетти, и говорить приходилось громко, чтобы перекричать оркестр. Но встреча, в сущности, была чисто формальной, и все пятеро главных авторитетов чувствовали себя спокойно. На роль идейного Сосковца всего уголовного мира претендовал только один человек – крутой законник Паша Мерседес, которого звали так, понятное дело, не из-за его машины – он ездил только на сделанной по индивидуальному заказу «Феррари». Его полное имя по паспорту было Павел Гарсиевич Мерседес – он был сыном бежавшей от Франко беременной коммунистки, при рождении получил имя в честь Корчагина, а вырос в одесском детдоме, из-за чего повадками немного напоминал героев Бабеля.

– Кобзаря больше нет среди нас, – сказал он собравшимся, косясь на Деда-Мороза, ходившего по залу и предлагавшего сидящим за столами подарки из большого красного мешка.

– Но я обещаю вам, что та падла, которая его заказала, утонет в море краски. Вы знаете, что я могу это сделать.

– Да, Паша, ты многое можешь, – уважительно откликнулись за столом.

– Вы знаете, – продолжал Паша, окидывая собравшихся холодным взглядом, – что у Кобзаря был золотой «Ройс», какого не было ни у кого. Так я вам скажу, что мне это не завидно. Вы слышали про станцию «Мир»? Так она висит на этом небе только потому, что я отдаю в эту черную дыру половину всего, что имею с Москворецкого рынка.

– Да, Паша. У нас есть яхты и вертолеты, у некоторых даже самолеты, но такого понта, как у тебя, нет ни у кого, – высказал общую мысль Леня Аравийский, который вел большие дела с самим Саддамом и был в Москве проездом.

– А на те бабки, которые мне идут с Котельнической набережной, – продолжал Паша, – я держу три толстых журнала, которых кинул Жора Сорос, когда он понял, что для них главный не он, а пара местных достоевских. Я не имею с этого ни одной копейки, но зато с этих ребят мы каждый день становимся во много раз духовно круче.

– Есть такая буква, – согласился сухумский авторитет Бабуин.

– Но это не все. Все знают, что когда один лох из министерства обороны взял себе за привычку называться в газетах моим кликаном, мы с Асланом сделали так, что этого лоха убрали с должности. А это было нелегко, потому что его любил сам папа Боря, за которого он отвечал на стрелках…