к говорили сами врачи, что она выжила, и не только выжила, но сохранила способность двигаться, говорить, рассуждать, хотя мозг уже не всегда ей подчинялся. «Гвозди бы делать из этих людей», — так, удивляясь и отчасти самооправдываясь, говорил дядя Илья Тимашев про бабушку.
Выйдя из дверей, Петя прошел асфальтовой дорожкой мимо физкультурного зала — краснокирпичного здания, построенного недавно и соединенного со школой внутренним переходом. Затем свернул на дорожку из гравия, чтобы через две калитки и задний дворик выйти к трамваю, так получалось скорее. В этот дворик выходили окна и крыльцо коммунальной квартиры для живших при школе учителей. В одной комнате уже много лет жила математичка, в другой — два года назад перебравшийся в Москву из Черновиц, Григорий Александрович Когрин, то есть Герц. Петя заходил к нему с Лизой несколько раз, и потому считал себя вправе, когда спешил, пройти через этот дворик. Герц приехал с женой, но родила она уже здесь, год назад. У крыльца стояла синяя коляска, подрагивало, а временами вздувалось на ветру детское белье, висевшее на веревках, протянутых меж столбами. Столбы огораживали маленькую детскую площадку: песочница доверху насыпана свежим песком, но в ней пока никто не играл. К ручке коляски привязана веревка, проведенная в открытую форточку (чтобы качать коляску, не выходя на улицу). Герц был рукодел и выдумщик.
— Что плетешься? — кто-то крепкой ладонью хлопнул Петю по плечу. — Я в физзал заходил, спортивный костюм там оставил, а у меня сегодня тренировка.
От неожиданности вздрогнув, Петя обернулся и увидел волчье лицо Желватова, его розовые губы с белым шрамиком, слюну между ними, собранную в плевок, широко и могуче развернутые плечи. Под школьной курткой у него была дешевая клетчатая ковбойка.
— Ишь, обставился и устроился, — сплюнув, Юрка кивнул на окна Герца. — Смышленый народец. День живет, два живет, а на третий — будто век здесь жил… Это мы по простоте все в дерьме да в помойке варазгаемся.
— Какой народец? — с неприятным чувством беззащитности и ущербности, что выдает этим вопросом свою сопричастность вышеупомянутому «народцу», еле решился спросить Петя.
— Будто не знаешь? — снова сплюнув в сторону коляски, ответил Желватов, при этом тоном отъединяя Петю от Когрина и присоединяя к себе, к своим. — Чего он тебя все время прикладывает?! А?.. Ты же литературу секешь не хуже его.
Но Петя такого разговора о Герце не поддержал, ничего не ответил, только плечами пожал, что, мол, поделаешь. И все равно, похоже было, что Юрка принял его молчание как знак солидарности с его словами, но солидарности трусоватой, из кустов.
— А ты чо, Петрилло, здесь всегда ходишь? — и только сейчас его гнусноватая ухмылка вдруг сказала Пете, что в этом извращении имени есть что-то непристойное, унизительное. К счастью, подумал он, в школе этого никто не заметил, иначе житья бы не было. Петю звали просто Петей. Он снова подумал, что от Желватова, несмотря на дружеское похлопывание по спине и дружелюбные слова, в любой момент можно ожидать любой подлянки, и не зря он его остерегается, не доверяет ему.
На крыльцо вышел невысокий старик в нижней голубой бумазейной рубашке и залатанных брюках, причем из помочей была застегнута только одна, вторая болталась, и поэтому с одного бока брюки немного съезжали. Крючковатый нос спускался к самому подбородку, седые волосы были такие же кучерявые, как у Герца, и так же шли ровной чертой над выпуклым лбом; седые брови были такие большие и густые, что походили на два островка высокой, теснорастущей травы, они нависали прямо на глаза, что придавало старику вдохновенный или, скорее, сумасшедший вид.
— А это что за хайло выползло? — Юрка подтолкнул Петю плечом. — Пошли, проходи давай по скорому, пока он не разорался. Подумаешь — гняздо поимели, деток вывели! А сами Христа нашего распяли. Шугануть бы их на куй отсюда. Да чтоб залетали, пархатые!
Петя сжался от этих слов, но они были так привычны и сказаны, как обычно такие слова говорились, «в воздух», что он не возразил, только еще раз оглянулся на старика и подумал, что, вероятно, к Герцу приехал из Черновиц его отец. Старик, кренясь под ветром, подошел к веревке, повесил на нее синие мокрые кальсоны. Потом вернулся и сел на крыльцо, не говоря ребятам ни слова.
Желватов шагнул в калитку, он шел враскачку, не спеша, расслабленной, «спортивной» походкой. Могучие плечи его слегка сутулились от привычки к боксерской стойке. Петя тоскливо шкандыбал сзади. Гуськом, по вытоптанной, с маленькими лужицами от вчерашнего ложля, тропинке они приблизились к трамвайной остановке. «Неужели Желватову в ту же сторону?» — с замиранием сердца подумал Петя.
— Ну ладно, Петрилло, будь! — ухмыляясь, будто прочитал Петины мысли, Юрка протянул ему руку. — Держи краба. Пойду портвешком освежусь. Ты, небось, откажешься?..
Петя замотал головой, что он не может, не хочет, не пойдет, и, пожав Пете руку, Юрка свернул направо, в сторону Коптевского рынка, к двухэтажным, продолговатым, вытянутым домикам барачного типа, окружавшим пивной павильон, где в розлив продавалось и вино. Казалось даже, что вначале именно этот павильон был выстроен, а дома уж потом к нему подстраивались, тянулись, как к некоему духовному центру, средоточию человеческой энергии этого мирка. Вот и Юрка как боксер и спортсмен вроде бы не должен был пить, но уже удержаться не мог, полагаясь на свое здоровье, на то, что он не чета остальным и с ним ничего не случится ни на ринге, ни в жизни, и на все уговоры и предостережения дружков смеялся и отвечал, сплевывая: «Это тебе нельзя, а мне можно. Молодо-зелено — гулять велено. Старость придет — веселье на ум не пойдет. А книги пусть Востриков читает, у него это сподручней выходит». Желватов был в состоянии «засадить стакана два бормотухи», самого дешевого красного вермута, который он называл также «краской», зажевать табаком, «чтоб не пахло», и отправиться на тренировку. Пете же было дико, что люди тратят силы и деньги, чтобы достать напиток, который дурманит им голову и делает их неспособными понимать что-либо. Боялся Петя общений с Желватовым, и, хотя можно было даже считать, что Юрка посочувствовал ему после нападок Герца, но так, что лучше бы он этого не делал, и Петя почувствовал себя спокойнее, когда остался на остановке один, без своего одноклассника.
Глава IIСтарухи
Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня…
Что тревожишь ты меня?
В дороге никаких особых происшествий не случилось с Петей. Трамвай был набит, все теснились, толкались, пихались, так что приходилось все время прилагать усилия, чтобы удержаться на ногах, но, наконец, уцепившись за поручень, Петя занял удобную позицию, позволявшую абстрагироваться от толкотни: на втором сиденье около окна. Правда, поразмышлять, как ему хотелось бы, он не смог, и единственное чувство, которое все же снизошло на него, было чувство полной прострации, когда глаз фиксирует происходящее, но душа в этом не участвует.
Вообще-то Петя любил, забившись на сиденье в угол к окну, сидеть так, чтоб не сталкиваться с соседями и знакомыми, постоянно ездившими этим же маршрутом, дабы не отвлекаться от своих мыслей. Он даже радовался, если в трамвае знакомые его не замечали. Потому что иной раз и неловко было объявиться, дать знать, что он кого-то видит. Как-то он наблюдал и слушал беседующих Кузьмина и Тимашева, ехавшего тогда мимо их дома, то есть мимо Лины. И слава Богу, что остался он незамеченным, иначе Тимашев бы смутился, да и Петя не представлял бы, как себя вести дальше, что сказать Лине. А беседа была занятной. Обсуждали они что-то имевшее вроде бы выход на проблему причинности и случайности. Петя знал, что в новейшей физике управляет закон теории вероятностей, что детерминизм там «не работает». Похожие ситуации не обеспечивают сходства результатов, ибо не обязательно, чтобы одно непременно следовало за другим: важны отклонения, составляющие, условия, позиция самого наблюдателя. Но в разговоре двух взрослых и умных довольно произвольно, как показалось Пете, сближались Древний Рим и современная жизнь в их общем отечестве.
Первым заговорил Борис Кузьмин: «В наши края?» — «Да нет, к себе, на свою Лягушкинскую. По делам ездил, сейчас мимо» — «Что так?» — «Сын ждет. Обещал ему книгу по Древнему Риму» — «Интересуется?» — «Да скорее я хочу, чтоб заинтересовался. Кое-что, надеюсь, станет ему ясно. Что уже в Риме были и цирки, и зрелища, и безделье, своего рода хипизм, и тоже как порождение имперского сознания. Пока парень не хочет этого понимать категорически. Думает, что нашел путь к свободе». Петя тогда первый раз сообразил, что у Тимашева могут быть какие-то свои проблемы, не связанные с Линой и их домом. Кузьмин мизинцем почесал свою шкиперскую бородку: «С дочками пока у меня хлопот меньше. До детей трудно доходит, мне кажется, самое главное, — что на свете существует одна причина, влекущая за собой всегда определенные следствия, — я имею в виду смерть и страх смерти. Когда человек подрастает, на этом его страхе начинают играть всевозможные персонажи: начиная от мелких и крупных тиранов и кончая обыкновенными хулиганами. Человек детерминирован этим страхом. Во все века и у всех народов. Хотя ваши любимые римские стоики этот страх по-своему преодолевали. Но именно от предощущения этого страха и бегут дети в хипизм. Так что Рим здесь не при чем». У Тимашева борода была длиннее, продолговатее, поэтому он за бороду хватался рукой: «Видите, я не ищу причину сегодняшних процессов в Древнем Риме, но аналогия не случайна. Она не мной придумана. В России прошлого века шло постоянное соотнесение российской империи с римской. Это и у Герцена, и у Чернышевского, и у Тютчева, даже Замятин в конце жизни, пытаясь осмыслить нашу революцию, писал роман об Аттиле — «Бич божий». А то, что вы говорите об игре всевозможных тиранов на страхе смерти, потому что хулиган — это потенциальный тиран, то этот страх входит в необходимость имперского образа жизни. Человек должен бояться правителя. При этом люди привыкают к крови и