с жадностью пожирают более образованных, а затем самих себя. Именно это и делал Сталин — приучал народ к злобе и ненависти к себе подобным» — «Тинте все же говорите, — приложил невольно Кузьмин палец к губам. — Да и откуда вы ждете нашествия варваров и падения Рима?» — «Жду ли? По-моему, оно уже было. Вы поездите по провинции: церкви, бывшие дворянские и купеческие дома стоят как после варварского нашествия. Никто не знает, что с ними делать. Как варвары в теремах жилища себе строили, так и здесь — в церквах склады, в особняках — конторы. Мы сейчас доживаем постварварскую римскую жизнь. А жизнь эта, признаться, была довольно пуста. Лучшие у нас дома, — постройка либо конца прошлого, либо начала нынешнего века. И в культуре то же самое. Питаемся крохами прошлого века. Доживаем, одним словом» — «Разве ваш любый Чаадаев не пророчил чего-то подобного еще в начале прошлого века? И вот — обошлось. Какой взлет был!» — «Чаадаев не совсем об этом писал, такого исторического опыта у него не было. Я хочу…» — «Ой, извините, моя остановка. Извините, ради Бога. Будете здесь — заходите, договорим». Они потискали друг другу руки, Тимашев проводил Кузьмина к переднему выходу, а Петя выскользнул с задней площадки.
Интересно было слушать их невидимкой, но хорошо все же, что Тимашев его не заметил. А Кузьмин увидел его только на подходе к дому, поздоровался, ему и в голову не пришло, что Петя ехал тем же трамваем, задал какие-то дежурные вопросы на вполне житейские темы: сказал чего-то о старухах-соседках, спросил, как себя чувствует бабушка, куда Петя собирается поступать и чем заниматься. Петя с важностью и некоторой иронией по отношению к гуманитариям ответил, что в МГУ на физфак, а цель — занятия астрофизикой. Он фанфоронил и только дома подумал, что произвел невыгодное впечатление. Петя не сказал тогда Лине, что видел Тимашева, чтоб не огорчать ее и чтоб не было потухших Лининых глаз, раздражения, окриков, диковатых движений. Это было одно из уже привычных для Пети исчезновений Тимашева: он не приходил тогда около двух недель и Лина психовала.
На этот раз никаких знакомых не встретилось. Дефилировали навстречу мимо трамвайных окон магазины, жилые дома-девятиэтажки из панельных бетонных блоков, стройки с грудами мокрого песка и непролазной грязью на подходах. Неслись сбоку, поднимаясь и опускаясь, сорванные ветром желтые и желтоватозеленые листья, сломанные мелкие веточки. Долго катился стекло в стекло какой-то набитый автобус. Вот и булочную миновал трамвай, вот и поворот, вдали виднелась недавно поставленная бензоколонка, стояла очередь машин на заправку. Петя стал протискиваться к выходу; трамвай был старый, он подергивался, взлязгивал, погромыхивал, его потряхивало, и пока Петя сделал несколько шагов к двери, ему дважды пришлось хвататься за поручни. Вот и его остановка.
Он соскочил довольно неуклюже, чуть не выронив свой набитый тетрадями и учебниками портфельчик. Каждый раз, когда возвращался он домой, стоило ему только сойти с трамвая, одна и та же мысль посещала его: что дня через два «сегодня», которое так переживаешь, пройдет, станет таким же далеким, как и сегодняшнее «позавчера», и что время — это единственное, что дано людям, казалось бы, на их усмотрение, а они тратят его попусту, ибо не понимают этой единственной, ничем не заменимой ценности, а потому не умеют использовать ее.
Петя повернул голову, не идет ли встречный трамвай, перешел линию и свернул на асфальтовую дорожку, с обеих сторон обсаженную кустами боярышника. Дорожка повела его к старой, добротной постройке еще тридцатых годов — пятиэтажному дому с высокими потолками и толстыми стенами. Ходили слухи, глухие и не очень внятные для благополучного юнца, что дом этот строили заключенные; во всяком случае, до того еще, как его оштукатурили, показывали Пете «большие ребята» кирпич, вделанный в угол дома, рядом с окном профессора Кротова; на кирпиче читались корявые буквы, процарапанные чем-то, видимо, еще до обжига: «кипич делаю заключеный в лагерь», — а снизу большими буквами: «ГОЛУБ»: то ли Голубев, то ли Голубь, а, может быть, и в самом деле хохол Голуб. Дом был профессорский, и никакого отношения профессора, в нем жившие, как Пете казалось, к лагерям и заключенным не имели. Но что-то было связывавшее дом с тридцатыми годами, неуловимое, как некая печать, стоявшая на доме и его пожилых обитателях. На прогулках и при встречах профессора разговаривали не о проблемах, а о сослуживцах и склоках на своих кафедрах. Среди них были всякие люди: и дурные и хорошие, и вроде бы ученые с именами, и откровенные приспособленцы, даже стукачи. Но всех их роднило одно: они доживали свой век в одиночестве, дети вырастали и, как правило, уезжали. Дом был крепостью, но крепостью, в которой ряды защитников редели.
И все же жильцы дома сохраняли значительность. Впереди Пети по дорожке неторопливой походкой шли двое мужчин в просторных плащах и мягких шляпах. Даже со спины было видно, что эти люди уже в летах и в чинах, они не шли, а прогуливались, совершали дневной моцион. Это о таких с подобострастным уважением говорил приходивший к Пете за уроками несколько лет назад, еще из старой школы одноклассник, Фима Бабеев, косой и прыщеватый мальчик: «Солидные люди тут живут. Не болтуны». Фима был из «простой семьи», его мать работала сторожихой в магазине, и ему было, с кем сравнивать.
Поздоровавшись с учеными мужами и обогнав их, Петя свернул направо, во двор. Немного левее от дома стояло с полдюжины гаражей. А прямо перед домом давно еще насадили газон, а вокруг газона — клены и тополя; газон потом разделили надвое аллейкой, вдоль которой росли липы, в середине образовавшихся газонов разбили клумбы, а в восьми углах двух четырехугольников высадили кусты сирени. И вместо обычного городского газона получился в результате маленький парк, напоминавший Пете то, что он читал про сады и парки старинных, уже в прошлое ушедших дворянских усадеб. Правда, густота, мрачнова-тостъ и полумрак зелени бывали летом, сейчас деревья и кусты стояли скучные, с последними облетавшими листьями.
Хлопнула дверь ближайшего к углу подъезда, и из него, навстречу Пете, вышла женщина с бритым, как у мужчины, лицом, коренастая, крупнотелая, неопрятная, носившая гетры и грубые башмаки на толстой подошве, а также, даже в жару, свитер и короткий прорезиненный плащ. По внешнем виду ей было от тридцати до сорока лет. От отца, болтавшего как-то с Линой, он краем уха слышал, что каждое утро эта женщина ходит на почту, не доверяя общему почтовому ящику «Для писем», и лично передает в окошечко, иногда заказное, иногда простое письмо, послание, душевные излияния на сиреневой (кто-то умудрился увидеть!) бумаге, предназначенные любимому человеку, бывшему однокласснику, бывшему ее первому мужу, который давно снова женат и про нее слышать не хочет. Она нигде не работает и живет на мизерную пенсию по шизофрении. Живет в одной квартире с матерью и племянницей-сиротой, совершенно не обращая на них внимания. Либо пропадает на сутки, либо сидит, запершись в своей комнате, ни к телефону, ни к дверному звонку не подходя, будто ее и нету. Вся в своей мечте. Отец добавил, что видит в ней изуродованный природой образ «вечной женственности», то есть того, чего не хватает привлекательным, ярким женщинам, а у нее в избытке, да никому не нужно. Лина тогда помрачнела, а Петя уловил в рассказе только оттенок чего-то непоправимого, что порой в жизни бывает, и подумал, что с ним такого не должно случиться, что он всегда должен быть хозяином своему рассудку.
И лишь спустя год, глядя на эту бритую, как мужчина, женщину, он стал чувствовать исходившее от нее веяние судьбы: роковое напоминание, что есть жизненные превратности, не сопряженные даже с физическим насилием случайного разбойника (о таком тоже много в профессорском дворе говорилось), а заключенные внутри самого человека. Ведь никому в ее детстве (особенно родителям) и в голову придти не могло, что эта крупная, немного вяловатая, ухоженная и всем обеспеченная девочка «свихнется» и будет предоставлена своему сумасшествию, а сознательный ес путь окажется так короток.
Здоровался Петя со всеми жильцами дома, так был воспитан, хотя многих различал только по внешнему облику, не зная часто ни фамилий, ни имени-отчества. Однако с этой женщиной он не здоровался, то есть пытался здороваться, но она каждый раз вместо ответа так мрачно исподлобья смотрела на него, что Петя счел за благо свои попытки прекратить и теперь, когда сталкивался с ней, отводил глаза в сторону. Зато со старухами, профессорскими вдовами, Петя любил здороваться, любил, когда они его останавливали и задавали вопросы, отвечать обстоятельно, чувствуя, что им по сердцу его благонравие.
Старухи были одиноки, оставлены, хотя и законодательствовали во дворе. Профессорские невестки не уживались со свекровями, выезжали из дома, забрав мужей и детей, и из женского населения обитали здесь либо профессорские жены и вдовы, либо постаревшие профессорские дочки: старые девы или разведенные и бездетные грустные женщины.
Петя застал еще время, когда во дворе было веселее, когда многие, потом уехавшие, крутились во дворе, создавая шум и переполох, когда старшие ребята сами устроили волейбольную площадку во дворе, на нее же вытаскивали пинг-понговый стол и резались в настольный теннис днями напролет, когда были качели, была для малышей песочница, а недавно обженившиеся под деревьями играли в шахматы. Теперь волейбольное поле поросло густой травой и стало как бы частью правого газона. Петя помнил, как ребята постарше играли в индейцев, в «казаки-разбойники», помнил виденные им со стороны их стычки между собой и с ребятами из других дворов. Но их «подначки» и «приколы» сидевших у подъездов старух он внутренне осуждал, потому что старухи, просвечивавшие глазами-рентгенами приходивших во двор чужаков, казались ему стражами дома.
Старухи обычно сидели на лавочках под балконами (прячась от ветра, дождя и снега) и следили за редкими захожими незнакомыми людьми (двор был — непроходной), наблюдая и спрашивая «чужих», куда они идут. Подложив под зады толстые подстилки или плоские подушечки, старухи часами, беседовали о разной разности: о протекающей перед их глазами жизни, о событиях, произошедших в доме, о соседях, о том, что дают в ближайших магазинах, осуждали подростков и гоняли со двора мелковозрастную шпану. Но поскольку дом, их последнее прибежище и обиталище, доживал вместе