о на столе, но брать его в руки не стал, потому что ничего, кроме рассуждений о добровольной смерти, которая и есть истинное мужество, он припомнить из его «Писем Луцилию» не мог. Все вспоминалась история про раба, которого везли на казнь, а он сунул голову в спицы колеса телеги, чтобы умереть по своей воле. Потому что мы не вольны в своем рождении, но вольны в смерти. А в жизни?.. На этот счет у Сенеки был один рефрен: тебе не нравится жизнь — можешь вернуться туда, откуда пришел. А как-то переделать жизнь?.. Но ведь сам знаешь, что это не получается, сказал он себе. Не ты ее, а она тебя переделывает.
Он снова посмотрел на часы, прислушался и сообразил, что сын так и не встал. Он поднялся. Подойдя к двери Антона, еще раз постучал. Оттуда сонный, как он и ожидал, голос бормотнул:
— Сколько времени?
— Десять минут девятого.
— Что?! Что ж ты раньше не разбудил?! Теперь я из-за тебя опоздаю.
Открылась дверь и выскочил в одних трусах сын, взлохмаченный, длинноволосый, с крестиком на голой груди, стройный, мускулистый, так не похожий на ширококостного Илью. Выглядел он раздраженным и по дороге в ванную почти оттолкнул отца.
— Я же тебе пятнадцать минут назад кричал и стучал, как только сам проснулся, — пытался миром говорить Илья, оправдываясь. — Ты же мне ответил, что встаешь.
— Будто ты не знаешь, — донеслось из ванной комнаты, что я не сразу просыпаюсь? Все принципы ломаешь, думаешь приучить меня самого рано вставать, — накручивал себя Антон. — Теперь из-за тебя мне выговор будет! — и вдруг, хлопнув дверью, вышел из ванной. — Никуда я не пойду!
— Антон, ты еще успеешь, — вместо «не хами» сказал Илья. — Умывайся, одевайся, а я чайник поставлю. Он быстро закипит.
— Не надо мне твоего чая. Сам его пей! — сын двинулся в туалет, демонстративно не торопясь.
Илья униженно сказал вслед:
— Я все же чайник поставлю, — и пошел суетиться на кухню.
Он поставил чайник. Нарезал хлеб, достал масло, колбасу. Потом, сообразив, что времени у сына и впрямь в обрез, принялся делать ему бутерброды с колбасой. Потом пошел звать сына. Антон, уже в джинсах и свитере, ростом чуть выше Ильи, двинулся на кухню. Сквозь оставленную им открытую дверь Илья мог видеть комнату-логовище с незастеленной постелью и пепельницей, полной окурков, рядом с кроватью. Антон взялся за чайник:
— Опять налил почти полный! Только о себе и думаешь. Я же и так из-за тебя опаздываю! Сколько мы с мамой просим — полный не наливать! Ну и пей сам!
— Ты совсем обалдел?! — не выдержал характера Тимашев. — Ты как с отцом разговариваешь?
А ведь все время говорил себе, что только мягкостью и терпимостью можно Антона излечить от грубости. Сын, вместо ответа, не беря приготовленных отцом бутербродов, схватил кусок хлеба и принялся намазывать его маслом, не глядя на отца. Илья снова попытался набраться терпения:
— Я понимаю, что с престарелым отцом говорить, конечно не интересно, — никак не мог он найти верного тона, — но, может, дело не во мне? Я знаю ребят почти твоего возраста, которые слушают, что я говорю, и смею думать, не без пользы, — он подумал в этот момент о Пете. — И мне обидно, что мой собственный сын лишает себя этой возможности.
— Вот с ними и общайся, — отрезал Антон. — Сам где-то шляешься, пьянствуешь, а тут морали разводишь.
— Я ж не мораль, я просто побеседовать с тобой иногда хочу.
— А я не хочу. Все. Пока.
— Антон! — крикнула вдруг из своей комнаты Элка.
— Что?!
— Поди сюда!
— Я опаздываю.
— Ничего, зайди. Если надо, то и опоздаешь.
Характер у Элки был не в пример Илье, сам тон ее не допускал возражений. Илья понимал, что парню не хочется, что потом он, пожалуй, даже и огхамит, но ослушаться тоже не может Антон вошел.
— Закрой дверь! — опять приказала Элка.
Дверь закрылась. Из комнаты послышалось ворчанье Антона.
— Не смей грубить отцу! — услышал он затем властный и сердитый голос жены, щелчок зажженной спички, пых утренней сигареты. — Ты что себе позволяешь? Отец в тебе, маленькой свинье, души не чает!.. А ты?!
«Раньше надо было это говорить, — закусил губу от жалости к себе Илья. — А не посмеиваться над желанием мужа писать «никому не нужные статьи» вместо того, чтобы ночи напролет сидеть с гостями и слушать ее гитару и песни».
— Ах, свинья! — выкрикнул Антон. — Нам тогда не о чем говорить!
— Вернись, я еще не сказала то, что хотела сказать! Речь не о твоем самолюбии, а о душевном спокойствии отца. Он на службу ходит, статьи пишет, на учителей тебе зарабатывает. В техникум архитектурный тебя запихнул. Не забывай, что Лёня Гаврилов, который тебя туда тащил, — друг твоего отца.
Илья побледнел, затем почувствовал, что покраснел от сжавшего сердце чувства стыда за самооправдания и жалость к себе. Ушел к себе в комнату. Бедная Элка! Он вспомнил, что ему, Илье, она, напротив произносила речи в защиту сына: «У парня тяжелое время, затянувшийся переходный возраст! Будь снисходительнее. Ведь из вас двоих ты старше. Не забывай этого. Парень мучается, не знает, что ему с собой делать, не может найти себя. Нотациями тут не поможешь. Только терпением». Но терпения у нее было немного, она срывалась, кричала на Антона. И все равно каким-то образом находила с ним общий язык. Может, благодаря гитаре.
Открылась дверь, вошел сын.
— Папа, прости меня. Я был не прав.
— Ну что ты милый. Я не сержусь. Просто расстроился.
Он притянул сына к себе и поцеловал в щеку. Тот вначале подставил лицо, а потом вдруг сам прижался к Илье и поцеловал его в ответ.
— Я больше не буду. У меня так бывает. Неизвестно с чего крыша вдруг едет. На меня и другие обижаются. Даже подружки. Ты уж не сердись на меня.
— Ничего, ничего, — говорил Илья.
— Ну, я побегу, ладно? А то я опаздываю…
— Конечно, конечно…
Сын выскочил, хлопнула входная дверь. Чувствуя себя не в силах смотреть Элке в глаза, через пару минут Илья вышел тоже, не заходя к ней в комнату.
Внизу у лифта около решетчатой двери в подвал, как всегда, стояло днище молочной коробки с остатками молока, из-за решетки светились кошачьи глаза, на полу в подъезде валялись скомканные пачки из-под сигарет, обрывки оберточной бумаги, пустые кульки и прочая шелуха, которую жильцы и случайные обитатели подъезда бросали там, где стояли, не утруждая себя десятью метрами до мусорных ящиков. Впрочем, уличные мусорные ящики были переполнены, давно не вывозились, рядом с каждым из них высилась куча мусора таких же размеров, как и ящик. В утреннем воздухе — пока не разъездились машины и не перебили все остальное гарью и выхлопными газами — запах помойки был силен и резок.
«Выбросить бы сюда себя самого, а сверху чтоб еще мусором засыпало. Большего не заслуживаю. Свинья! Это не Антон свинья, это я свинья! Подонок. Бедная Элка! Она же меня еще и защищает. Пытается наладить контакт отца с сыном. А я? Что меня несет к другим бабам?» — он даже не про Лину подумал, а про баб вообще — вроде Марьяны кисочек-девочек. «Из-за этого и чувство вины. Как побитая собака. Но почему? Ведь это тот самый стиль жизни, который Элке так импонирует в других мужиках: умница, гуляка, весельчак, вечно у кого любовницы-минутки. Да и ему она говорила: «Киски это ничего. Главное, чтоб ты не влюбился». Мудро. В чем же он виноват? Что влюбился в Лину? А Элкины шашни с Паладиным? Стоп! Из-за этого вчера чуть с ума не сошел, опять к Лине вернулся, а теперь так завиноватился, что забыл. Стихи-то Саше Паладину! Шутка ли? «В учености ни смысла, ни границ». Это она про него, про Илью. «Расскажет больше томный взмах ресниц». А это она про себя и к нему обращение. А дальше, хотя и под Хаяма, но прямо Сашин образ жизни: «Пей! Книга жизни кончится печально. Укрась вином мелькание страниц». Действительно, книга жизни… Книга Жизни… Почему бы ей и не защищать меня перед сыном?! У самой физиономия в пуху. К Паладину не уйти. Женат! Родительским достоянием, пар-тократическим особенно, не поразбрасываешься. Что ж мужа-то дотравливать! Все-таки дом содержит, — он почувствовал злость, безобразие и цинизм своих мыслей и спохватился. — Боже мой, какая тоска! куда идти, как жить?»
Пока же он перешел проезд и пошел вдоль большого красного дома. Он решил ни о чем не думать, купить периодику и почитать какую угодно дурь, лишь бы отвлечься. В киоске около арки он купил единственный там свежий журнал — «Химию и жизнь», сел в автобус у окна, раскрыл оглавление и даже присвистнул: «Надо позвонить поздравить. Сам-то он знает? Или по-пиратски напечатали, не предупредив? Наверно так, иначе сказал бы». Он открыл пятьдесят вторую страницу и принялся за чтение.
— Звери здесь все невидимые, кроме птичек, пташек-канареечек, черт их побери совсем!
Длинный малый с худым, темным лицом и злыми глазами сплюнул на траву, стараясь, чтоб плевок попал как можно дальше от его вытянутых ног Зашаталась травинка. Сидевший неподалеку на пеньке толстячок с пухлыми бледными щеками, передернулся от отвращения, но тут же постарался сделать вид, что будто он ничего и не заметил. Толстячок явно робел и не хотел ссориться со своим широкоплечим, могучего телосложения собеседником.
Было жарко, и солнце, проходя сквозь ветви окружавших их деревьев, яркими пятнами освещало траву. Пахло нагретой землей. От мелких луж, оставшихся после вчерашнего дождя, поднимался пар.
Толстяку было страшно и тоскливо. Положение, в котором он очутился, представлялось ему безвыходным. Никогда раньше не попадал он в такие истории, во всю свою жизнь не попадал, да и вообще не верил, что на их космической трассе что-либо может случиться. А ведь случилось, и все из-за пустячной, в сущности, неполадки, и вот вместо того, чтобы спешить домой с подарками и игрушками для жены и четырехлетнего сына, он приземлился на этой незнакомой планете… Да не в планете дело, планета ему понравилась, при этом и воздух оказался годен для дыхания, и когда он устранил неполадки, он выбрался наружу. Далеко отходить он не собирался, но, увидев на другом краю той же опушки, где приземлялся сам, чужую ракету, решил подойти поближе. По направлению от незнакомой ракеты тянулась просека недавно, видимо, поваленных деревьев. Он неспешно приблизился, а потом бежал все дальше и дальше в лес, прочь от опушки, потому что там самое опасное место, как втолковывал ему на ходу длинный малый в космическом комбинезоне, волоча за руку. И вот уже почти сутки, как они плутают в этом лесу.