Академия художеств
Строгое и чинное здание Академии художеств горделиво застыло на набережной, как бы чванясь перед соседями своей величественностью и красотой. С противоположной стороны глядятся в Неву дворцы богатых вельмож, но здесь, на этом берегу, у Академии нет соперников. Вдоль линий расположились невзрачные мещанские домишки. За плацпарадом [3] протянулся Первый шляхетский корпус, занявший палаты Меньшикова, Петрова любимца. Но где же облупившемуся пёстрому фасаду старенького дворца тягаться с величавой красотой Академии? Всё предусмотрено, всё геометрически правильно в архитектурном квадрате с вписанным в него кругом двором.
Зато как неожиданно и чудесно, обогнув светлосерую чёткую громаду, очутиться в саду! Хорошо, должно быть, здесь летом, когда колышутся зелёные ветки деревьев, когда лиловатые и белые шапочки клевера с любопытством выглядывают из травы. Но и сейчас, зимой, тоже прекрасно. Там, где летом были дорожки и мальчики, играя в пятнашки, убегали вглубь чащи, легла сейчас ровная, пушистая пелена; показавшееся солнце разбрызгало по ней миллиарды самоцветов.
Площадка перед зданием Академии укатана и посыпана жёлтым песком и от неё отходит между чёрными стволами деревьев жёлтая широкая дорожка.
Где-то вдалеке, в глубине здания, задребезжал колокольчик, затем прозвенел ближе, совсем близко, и площадка, молчавшая за минуту до того, загудела, зажужжала в ответ. Наступила большая перемена. Чёрные ленты, потянувшиеся из открытой двери, разорвались, — и рассыпались по саду кучки шинелек с золотыми нашивками и сверкающими на солнце пуговицами.
Морозный воздух взбодрил засидевшихся в душных классах воспитанников, прогнал скуку, навеянную уроками.
Гувернёры занялись частными разговорами, отвернувшись от своих питомцев, и облегчённо вздохнули десятки сердец под мундирчиками из толстого чёрного сукна. Малыши забегали, завозились.
На краю площадки, у забора, отделяющего сад от 1-й линии, остановилась небольшая группа старших воспитанков — это уже взрослые молодые люди, им нет дела до ласпрёй и драк мелюзги, их волнуют иные вопросы.
Странно выделяется среди треуголок и форменных шинелей партикулярное платье и вязаная шапочка плотного сероглазого юноши — Василия Тропинина. Тропинин не состоит в числе воспитанников Академии художеств. Он крепостной, а устав Академии гласит, что можно принимать всех мальчиков, какого бы звания они ни были, «исключая одних крепостных, не имеющих от господ своих увольнения».
Тропинин — приватный ученик советника Щукина, но пользуется правом посещать художнические классы и мастерские Академии.
Не полагалось бы, казалось, крепостному проводить с воспитанниками рекреационные часы. Ну, да что поделаешь? Учатся вместе, хочется и погулять вместе, а главное — сам президент, граф Александр Сергеевич Строганов, смотрит сквозь пальцы на это попущение. Слишком много его собственных крепостных в Академии, чтобы кто-нибудь, кто поменьше рангом, осмелился указать на нарушение правил.
И Тропинину предоставлена возможность проводить часы досуга с товарищами, вслушиваться в их споры и разногласия; сам же он, молчаливый и застенчивый, редко решается сказать своё мнение.
Сейчас один из обычных споров — гипсу или натуре должно отдать предпочтение — волнует собравшихся.
— Нет уж, братцы, что ни говори, а без антика[4] никак нельзя. Где ещё, кроме древности, можно увидеть эти строгие, правильные тела, эту непревзойдённую доселе красоту?! Наше дело — только подражать, подражать, только копировать!..
Ну тебя к лешему! «Подражать, подражать»! — передразнивая говорившего, захрипел чей-то басок. — А по мне, — закончил он придушенным шепотком, оглядываясь деловито по сторонам, — только тогда художник станет настоящим художником, когда он оставит в покое олимпийских богов, то бишь всех Зевсом и Аполлонов, когда перестанет обезьянничать, когда обратится к предметам окружающим, близким его сердцу.
— Эк, куда хватил!
— Замолчи, богохульник!
— Нам далеко до совершенства древних! Мы все слышали «Рассуждение» почётного любителя Академии — Михаила Никитича Муравьёва, а всё же, что бы ни говорил сей почтенный муж, далеко Лосенкову до Рафаэля, Угрюмову — до Микель Анджело; и не станешь же ты сравнивать с Рембрандтом даже Левицкого, хотя и многих «остановил щастливой кистью цвет юности и гордость преходящих лет».
— Ну что из этого? — отозвался тонкий рыжеволосый юноша Варнек. — Я присоединяюсь к Петру, — метнул он взгляд в сторону хрипловатого баска, — не древним гигантам должны мы подражать, а единственно натуре. Совершенной натуры я ничего найти не надеюсь!
Тропинин стоял возле Варнека. Он не вмешивался в разговор, но, видно было, принимал в нём живейшее участие; об этом свидетельствовали и необычайно заблестевшие глаза, и лихо вскудрявившиеся из-под круглой шапочки волосы, и выражение энтузиазма, что проступило на его спокойном и ласковом лице. С жадностью ловя каждое слово интересного и оживлённого спора, он переводил глаза то с медноволосой головы Варнека на красивое лицо Ореста Кипренского, то с Ореста на энергичного защитника «натуры».
Казалось, вот-вот он переборет застенчивость, зальётся алой краской и скажет своё мнение, но вдруг громкий задорный возглас прервал спорящих:
— Эй, мазуны, покуда вы лясы точите, я дело делаю! Глядите-ка сюда, новая Венера Медичейская открыта!
Весёлой гурьбой повернули к высокой лапчатой ели, из-за веток которой выглядывала женская снеговая головка. Подошли ближе. В изогнутой кокетливой позе древней богини красовалась хорошо всем знакомая курносенькая дочка эконома, Машенька Пахомова.
— Ай да Юрка, ай да молодец! И впрямь богиня!
— А я так знаю, для кого она поистине богиня и даже единственная!
Удачливый скульптор хитро подмигнул в сторону Тропинина, лицо которого пылало, как зарево.
— Вот так Васенька! Скромник! Притворщик!
— Чем не невеста? Хорошо бы честным пирком да за свадебку…
Кипренский весело рассмеялся и вдруг осекся, как бы вспомнив что-то.
Сразу потухло лицо Тропинина.
В одном из низеньких строений, примыкавших к саду, раскрылась форточка, и любопытная головка, привлечённая смехом и шутками, выглянула в сад.
— Вот и Марья Архиповна собственной персоной.
— Пожалуйте полюбоваться на свой портрет.
— Что ты, что ты?! — зашикали благоразумные.
Машенька и не собиралась выходить в сад. Она поднесла палец к губам, показывая глазами на приближающихся гувернёров. Скульптор ударил носком ноги в своё изваяние, и богини Машеньки как не бывало.
На её месте лежала бесформенная куча снега. Живая Машенька захлопнула форточку.
Одиноким и грустным казалось покинутое ею окно.
Совсем близко уже были гувернёры. За ними стройными парами шествовали воспитанники. Заливался колокольчик, и запоздавшие спорщики чинно и скромно поплелись последними парами.
В эрмитажной галерее
Васе казалось, что с того момента, как из круглой шинельной он впервые ступил на порог конференц-зала, прошли долгие годы, — такую громадную ощущал он в себе перемену. Растерянный, маленький, стоял он тогда посреди великолепного зала, ошеломлённый богатством и яркостью полотен, а вот теперь эти картины, одетые пышными золочёными рамами, стали «домашними», своими, и ведь многие из них — это только копии, написанные такими же, как он, робкими, неумелыми учениками.
Нет, академические залы не внушали ему прежнего благоговения. Всё уже известно, изучено до последней чёрточки. Жадно хотелось чего-то нового, еще невиданного.
И сейчас, сидя в библиотеке, уткнувшись в раскрытую большую книгу, Вася мысленно благодарил надзирателя Эрмитажной галереи, Лабенского, которому пришло на ум прислать в подарок Академии своё «Описание с гравировальными рисунками находящихся в оной галлерее картин». Перелистывая страницу за страницей, он улетал к давним временам, к великим, давно умершим художникам, к городам, в которых они жили, к музеям, где хранятся их произведения. «Какое это, должно быть, счастье побывать в далёких странах, ступить на почву Италии, родину Тициана, Рафаэля, Леонардо!» Он знал: Варнек получает заграничную поездку, Кипренский тоже. «А я, разве я хуже их?» И какое-то новое, никогда не испытанное, смутное, горькое чувство заползало в душу. Испуганно подумал: «Не зависть ли?»
Нет, он не завидует счастливым товарищам, он рад за них; но обида на несправедливость, что с рождения тяготеет над ним, — вот что болезненно зашевелилось в сердце.
Тропинин, куда ты пропал? Я с ног сбился в поисках, — зашептал над ухом знакомый голос. Вася оглянулся и увидел Варнека.
Ты что здесь делаешь? Гравюры с картин рассматриваешь? Слушай-ка, что я тебе скажу: мы их тотчас в натуре посмотрим!
Вася недоумевающе глядел на возбуждённое и весёлое лицо товарища.
— Ну да, живо собирайся! Степан Степанович нас с тобой да еще троих в Эрмитаж посылает списывать, какие нам понравятся, картины. Выбирайся-ка потихоньку отсюда.
Вася побежал за шапкой и верхним платьем в квартиру профессора Щукина, у которого жил. Когда он поравнялся с чинно поджидавшими его на набережной товарищами, в нём уже не осталось и следа недавнего гнетущего чувства. Столько свежести и бодрости было разлито в морозном воздухе! Нева отливала синерозовым перламутром. На Адмиралтейской стороне, едва касаясь гранитной скалы, повисло в воздухе медное изваяние Петра. Кажется, вот-вот взметнётся всадник и поскачет прямо навстречу ему по широкому мосту, [5] переброшенному через реку. Так приволен и красив был в это мгновение чудесный город, что всё грустное должно было испариться, рассеяться, исчезнуть.
На широкой площади, точно на гигантском блюде, поблёскивая золотом своих украшений, красовалось бело-фисташковое создание Расстрелли — Зимний дворец. Казалось, воздвигнутый единым взмахом творческой фантазии, он возник внезапно на пустой,[6] оголённой этой площади.
Как зачарованный глядел Вася на причудливое здание, набережную, Неву, не умея найти слов, чтобы сказать Варнеку, как чудесно шагать по морозному воздуху в розоватой петербургской мгле, что здесь, в этом городе он становится, он станет настоящим художником, он — бывший дворовый мальчишка графа Моркова. Что-то радостное, горячее разливалось в груди, наполняло её, но вдруг мелькнувшее секунду назад слово «дворовый мальчишка» всплыло в его сознании, злое, насмешливое, во всём своём грозном значении. «А кто же вы теперь, сударь Василий Андреевич, будущий известный художник?!»
Ведь ничего не изменилось в его судьбе оттого, что он оказал блестящие успехи в художестве, что он глубже чувствует прекрасное в природе и искусстве, что образованностью он ничем не отличается от любого графского сына. «Такой же холоп, как и был», барская вещь, которой в любую минуту хозяин может распорядиться по своему усмотрению, не спросив его, Васиного, желания. Вася зажмурился, замотал головой. Что-то забурлило, заклокотало в горле, вырвалось нечленораздельным звуком.
— Ты что мычишь, Тропинин? — Варнек удивлённо повернул голову в васину сторону. — Что с тобой, братец ты мой? Какая муха тебя укусила?
Всегда спокойное, приветливое лицо Тропинина исказилось в странной и злобной гримасе. Это было настолько удивительно, что Варнек подошёл ближе, тронул товарища за рукав. И Тропинин, робкий, застенчивый, неожиданно для самого себя, заговорил громко, смело, увлекаясь всё больше и всё повышая голос. Он говорил о своей участи, об участи дворового человека, не имеющего своей воли, живой вещи в руках господина.
Варнек изумлённо глядел на него. Робкий ученик Степана Семёновича, правда, способный, даровитый, но такой скромный, всегда остающийся в тени, вырос внезапно в его глазах. Перед ним был новый человек, способный глубоко и тонко чувствовать.
Тропинин, как бы пользуясь моментом нахлынувшей на него смелости, торопился высказать наблюдательному, умному Саше Варнеку то, что всё явственнее и мучительнее отравляет его душу.
«Да, ведь он «человек» графа Моркова», — пронеслось в голове Варнека. И горячее желание ободрить, утешить товарища овладело им.
— Не унывай, Тропинин! Люди с твоим талантом не погибают. Да, братец мой, это отмеченные люди!
Для большей убедительности Варнек взял его под руку.
— Вот я получаю заграничную поездку. Диковинно было б от неё отказаться! Я увижу произведения великих мастеров. Но они не дадут, не могут дать мне больше, чем даёт натура. Величественнее, прекраснее её ничего не найдёшь. А натуру наблюдать можно повсюду — нет надобности ездить для этого в чужие края. И, наконец, слушай…
Неожиданная мысль, пришедшая в голову, прервала поток его слов.
— Не всё же ты будешь крепостным! Барин твой… граф освободит тебя.
Вася грустно покачал головой.
— Так вот гляди же, скольких освобождает Строганов! И не только Строганов. Давеча мне канцелярист показывал заявление графа Румянцева, что он отпускает на волю своего «человека» «из уважения к его успехам в живописном художестве». Вот получишь на выставке медаль, в вознаграждение подарят тебе отпускную. Так-то, Васенька, друг, не падай духом, перемелется! — помянешь меня…
Варнек замолчал, и ничего не ответил Тропинин.
Так молча дошли до тяжёлой двери придворной конторы, где дают пропуска в Эрмитажную галерею.
Шагая по каменному гулкому коридору, Вася отстал немного от товарищей, охваченный мыслью о предстоящей выставке, о медали, о своём начатом холсте.
— Тропинин, — звонким шопотом окликнул его Кипренский, и Вася заторопился на его зов.
Наконец сданы академические удостоверения, проделаны все формальности, получены пропуска, и каждому предоставлено право избрать любое произведение по своему вкусу и списывать с него. Теперь можно обойти галерею, осмотреть её и наметить ту картину, над которой он будет работать.
Усмехаясь, глядит на него из рамы странная красавица Леонардо да Винчи, и не может оторвать Вася глаз от её загадочной улыбки, от покойно положенных одна на другую рук, от всего облика такой знакомой почему-то ему женщины.
Но надо двигаться, поглядеть и другие картины. Вот перед ним прекрасная фламандка — жена Рубенса. Полнотелая красавица в роскошном платье, лукаво, как хищный зверёк, выглядывает из-под полей своей бархатной шляпы. Эта нарядная дама не знала в жизни ни горя, ни сомнений… Вася проходит мимо.
Одна за другой мелькают картины, изумительные по мастерству, яркие, незабываемые, но ни на одной из них не может Вася остановить свой выбор, решает повернуть уже назад к Леонардо, как вдруг две руки, старческие, судорожно сжимающие одна другую, покрытые морщинками, неудержимо привлекают его к себе. Эти старческие руки говорят о долгой и скорбной жизни. С усилием отрывая глаза от рук, он видит — из тёмных лохмотьев выступает на свет измождённое лицо старика еврея. На бледном до странности лице лихорадочно горят глаза.
Из этого зала он никуда не уйдёт. Выбор сделан.
Долго еще стоит он перед картиной, всматриваясь в портрет голландского еврея, поглощённый одной мыслью — перенести на холст эти мелкие морщинки, высохшие руки, так поразившие его в первое мгновенье. Кажется, не в силах он оторваться от картины, а между тем уже смеркалось, неразличимы стали детали.
— Живее, судари, — раздался чей-то голос позади Тропинина. — Если замешкаемся и в натурный класс опоздаем, будет нам ужо от Степана Семёновича!
Торопились домой.
Вася отстал от товарищей. Те оживлённо и шумно беседовали, делясь своими впечатлениями, а он не хотел, не мог принять участия в общем разговоре, казалось, всё еще созерцал рембрандтовского старика.
Да, передать на холсте внутренний мир человека, страдания его и радости — вот величайшая задача художника, вот к чему надо стремиться в искусстве. «Передать натуру», — советует Варнек; да, да, конечно, но так, чтоб эта «натура» продолжала жить на картине, чтоб изображённые на ней люди заражали зрителя своими слезами, своим смехом…
Вася не додумал до конца своей мысли, как сердце застучало чётко, раздельно и, будто вдруг оторвавшись, полетело в пропасть.
За углом, прижавшись к стене Академии, притаилась закутанная в шаль женская фигурка. Вася узнал её — это была Машенька Пахомова. Из-под надвинувшегося на лоб платочка тёмные глаза выглядывали кого-то вдоль набережной.
«Кого-то она поджидает?» — мелькнул тревожный вопрос в голове.
Всё ближе к Академии Вася, вот-вот поравняется с Машенькой, но Машенька вздрогнула, оторвалась от стены и повернула бегом в темноту, в глубину линии.
В конференц-зале
Однообразные и радостные бегут дни за днями, полные захватывающей, интересной работы.
Вася то пропадает в Эрмитаже, копируя Ргмбрандта, то забывая про сон и еду, пишет для выставки ученика Винокурова.
В мастерской, в углу, стоят свёрнутые в трубочку законченные холсты. Здесь и старый еврей с морщинистыми руками, и гордая голова польского короля Яна Собеского, и выступающая из темноты, сверкающая, излучающая свет греческая богиня, мудрая Паллада — все копии Рембрандта, а на мольберте — «Мальчик с птичкой». В серых глазах маленького Винокурова — печаль и жалость к холодному тельцу, которое он тщетно пытается согреть своими пухлыми ребячьими руками. .
Всё меньше остаётся времени до открытия выставки, а еще не закончен костюм мальчика, не доделаны кое-какие детали, — а дни бегут, торопятся куда-то, догоняют друг друга, и, кажется Васе, не угнаться ему за ними, не закончить портрета, и он пишет всё больше, всё напряжённее.
Но, наконец, ученические работы сданы и, размещённые в выставочных залах, ждут в тишине приговоров и наград.
Только теперь, накануне решительного дня, Вася почувствовал, как велико было напряжение, в котором держала его работа. Он вышел на набережную и остановился поглядеть на Неву. Какая-то невыразимо приятная усталость разливалась по телу. Завтра официальное открытие выставки, торжественное собрание, быть может, решительный в его жизни день, но сейчас не хочется ни думать, ни мечтать…
В розоватой мгле сентябрьских сумерек, кажется Васе, весь город, насыщенный влагой, медленно опускается на дно гигантского моря. Вместе с городом тонет и Академия с её статуями и холстами, тонет и он, Вася.
— Тропинин! — внезапно вырос перед ним Варнек. Рыжие волосы, колеблемые воздухом, как огненные перья, развевались вокруг худого и бледного, в этот момент до крайности возбуждённого лица. — Поздравляю! Я рад за тебя от души!
— Что случилось? Отчего рад?
И в голове промелькнуло: утром на выставку ждали императрицу. Как крепостной, как недопущенный в ученики Академии, он не мог быть на приёме, но Варнек был…
Кровь отхлынула от сердца и горячо прилила к щекам.
— Говори!
Варнек продолжал задыхаясь:
— Императрица лорнировала зал и остановилась на твоём холсте… Потом подошла ближе. . Наш президент отрекомендовал тебя, случись тут же и Степан Семёнович. Императрица сказала ему что-то, он откланялся, ходуном заходил, как кукла заводная, а отвернулся — и лицо, неизвестно почему, кислое, недовольное.
Вася слушал, затаив дыхание.
— Сказывают, кто ближе стоял, что президент после отъезда гостей всё говорил о тебе: «Надо будет похлопотать за молодого человека, подействовать на упрямца Моркова, чтобы отпустил на волю Тропинина».
Широко раскрытыми глазами глядел Вася на Варнека, как бы не видя его.
— Саша, друг! — впервые так назвал Тропинин товарища, хотел что-то сказать, схватил Варнека за руку, сжал её крепко и, не говоря ни слова, почти бегом бросился в Академию.
Следом за ним побежал и Варнек, зорко оглядываясь по сторонам. Кажется, никто не видит его в этот поздний час, никто не поставит на вид такое вопиющее нарушение дисциплины.
Залы Академии кажутся Васе сейчас новыми, незнакомыми.
Шитые золотом, чёрные парадные мундиры; нарядные камзолы; малиновые, синие, зелёные военные формы всех видов и рангов, султаны, плюмажи… Всё это блестит, горит и пестрит среди белых статуй, всё это соперничает яркостью красок с украшающими стены картинами.
Вот проплыл весь увешанный орденами, круглый, точно вызолоченный шар на коротеньких ножках, какой-то обрюзглый вельможа, вслед за ним угодливым вьюном поспевает маленький чиновник в темнозелёном, с золотыми пуговицами, фраке.
У высокого цоколя, на котором покоится греческая богиня, остановился какой-то очень важный монах. С лицемерной подобострастностью слушают его несколько мундиров, а он, весь чёрный, в чёрном одеянии, в высоком клобуке, с глазами и бородой цвета угля, касаясь белых мраморных ног богини, кажется ещё чернее, ещё мрачнее.
Но вот медленно раскрывается тяжёлая дверь конференц-зала, и один за другим следуют туда господа министры — академики, чиновники, военные, профессора. Вот и президент, вице-президент, ректор, — все в парадных формах, камзолах и коротких панталонах, в чулках, при шпагах.
Граф Александр Сергеевич, как гостеприимный хозяин, приветствует новоприбывших.
Большой конференц-зал, кажется, не вместит всех посетителей, Вася глядит, как выплывает на кафедру конференц-секретарь, статский советник и кавалер, Александр Федорович Лабзин, как останавливается, оглядывает присутствующих, а через минуту льётся уже заученная речь:
— Долг мой, долг, приятный мыслям и сладкий сердцу, велит мне быть органом сего собрания, по цели своей достопочтенного, по членам, составляющим его, знаменательного. .
Слушает Вася витиеватую, напыщенную речь конференц-секретаря, но внимание его привлекает другое. Сколько кругом разнообразных лиц, молодых и старых! Вот толстый, важный старик в сбившемся на сторону парике, опустив веки, тихонько посапывает; рядом с ним холеный кавалергард сосредоточенно рассматривает перстень на своём указательном пальце.
Вася глядит кругом, и кажется ему, что он пишет громадную картину, на которой запечатлены заплывшие жиром бары и беспечные щеголи, напыщенные господа и вьюны-чиновники, пристроившиеся к тёплому местечку.
А Лабзин продолжает с кафедры:
— Россия обыкла зреть себя и зрима быть наверху славы и торжества..
Но вот окончена речь. Министры, важные чиновники, академики, почётные любители, профессора и преподаватели удалились на совещание.
Вася знает: все участники собрания получат билетики — «литеры» и подадут их за достойнейших. . Количеством полученных билетиков решится судьба учеников.
Бледные и взволнованные, в ожидании приговоров бродят по залам воспитанники.
Тихо за широкой массивной дверью. Минуты тянутся долгие, томительные. Вася свернул в закругляющийся коридор.
Где-то там, в глубине коридора мелькнуло рядом с широкоскулым, добродушным лицом эконома Пахомова розовое личико Машеньки.
Когда в последний раз он, по приглашению Архипа Ивановича, проводил у них праздник, не выдержала душа, сказал ей то, чего бы, пожалуй, говорить не следовало о любви своей: о тяжести, что на сердце лежит.
А она с ангельской добротой пожалела и всё утешала: всё образуется, — мол, не печальтесь. Думает ли она о нём теперь? Волнуется ли?
Но вот заколебалась дверь… Медленно подались назад обе половинки, и молчаливая толпа хлынула в конференц-зал. Лабзин держит в руках ящики с литерами, распечатывает их, а президент объявляет имена удостоившихся.
— Варнек, Кипренский.
Долетают до Васиного слуха имена товарищей. Как в тумане, видит он, как Варнек низко кланяется министру и получает от него медаль.
— Тропинин, — явственно проносится по залу. Тяжело ступая, Вася делает несколько шагов и останавливается.
И он удостоен медали. Но ему незачем подходить ближе: медали крепостным не даются, и он имеет право только на одобрение.
Президент вызывает новых воспитанников, те подходят, кланяются, а Вася, сжимая руки, в которых нет ничего, счастливый и бледный отходит назад.
Профессор Щукин
Весь день профессор Щукин был в отвратительном настроении духа.
Проснувшись, он долго разглядывал себя в зеркале, и зеркало с хладнокровной откровенностью подтвердило: «да, брат, стареешь»..
Под глазами наметились морщины, в поредевшей шевелюре показалось серебро. «Сдаю, мальчишки обгоняют».
Он вспомнил работы своих учеников, вчерашнее торжество. «И рука уж не та, и глаз теряет прежнюю свою меткость».
Уроки в Академии шли тускло, вяло. Вернувшись домой в свой просторный кабинет, выходящий всеми тремя окнами на Неву, Степан Семёнович не почувствовал обычного успокоения. Покончив со службой, облачившись в широкий, мягкий халат, он мог бы приняться за работу «для себя», но большой письменный стол красного дерева на стройных точёных ножках, заваленный рисунками, эстампами, всевозможными штудиями, не манил его сегодня к себе.
Две зажжённые свечи под зелёным колпаком ровно и уютно освещали краешек стола, заботливой рукой очищенный от книг и лишних листов; небольшое креслице, крытое оливковым сафьяном, казалось, было приставлено к столу точно на то расстояние, которое было удобно для Степана Семёновича; но вместо того, чтобы усесться за стол, он развалисто и лениво подошёл к окну и приподнял зелёную бахромчатую портьеру. Мелкий дождь моросил безнадёжно. Низко нависло свинцовое небо. Нева, сжатая гранитными берегами, как птица железными прутьями клетки, волнуется, бесится; вздымая белые гребешки, наскакивают волны одна на другую. Глядя на сердитую реку, остановился в задумчивости Степан Семёнович. Робкий стук заставил его вздрогнуть.
— Кто там? Войдите!
В дверях показалось широкое щетинистое лицо эконома Архипа Ивановича Пахомова. Щукин с удивлением глядел на неожиданного посетителя.
— Степан Семёнович! Простите великодушно. К вашей милости прибегаю.
— Что надо?
— Будьте за отца родного, Степан Семёнович, не обессудьте старика, что осмеливаюсь вас беспокоить…
— В чём дело?
— Пришёл просить вашей милости за вашего ученика, за молодого человека Тропинина.
Щукин поднял брови вопросительно.
— Чудится мне, что дочка моя, Марья Архиповна… что сей молодой человек любезен сердцу моей Машеньки… Как же отцу не заботиться о счастье единственной дочери? А ведь Тропинин — человек графа Моркова… Уж очень душа моя лежит к молодому художнику. Скромен, что красная девица, не шелапут. И Машеньке за ним, как за каменной стеной. Мне бы, старику, умирать было покойно, если бы дело сладить!
Щукин нетерпеливо мял бахрому портьеры.
— Что ж, в сваты, Архип Иванович, выбираешь меня, что ли?
Старик в смущении заторопился.
— Намедни слышал я, что их сиятельство сказывали, что хлопочут за молодого человека; дескать, талантлив очень, многообещающий… Ведь ваш ученик, Степан Семёнович! Вы ему, что отец духовный… Напомнить бы хорошо президенту, чтобы не забыли, дел у них много, дел государственных…
Щукин махнул рукой:
— Ладно, обещаю! Что могу, — сделаю.
— Покорно благодарю, ваша милость. Старик закланялся уходя.
Захлопнулась дверь. Щукин большими шагами прошёлся по комнате.
«Талантливый мальчишка, нет слов». Закрыв глаза, он вспомнил выставочную работу Тропинина. Удивительная чёткость рисунка, сочность мазка, наблюдательность. .
Разговор с экономом подействовал раздражающе. Щукин ещё раз прошёлся по комнате, подошёл к столу. Нет, положительно он сегодня заниматься не будет.
Быстро одевшись, Степан Семёнович вышел на набережную. Ветер рвал платье. Дождь то затихал на мгновенье, то с новой силой начинал барабанить по стёклам и фонарям. Степан Семёнович уже пожалел, что вышел без необходимости в такую непогоду. Подумал было вернуться, остановился, оглянулся по сторонам и увидел выскользнувшего из дверей Академии небольшого человечка, мелкими шажками побежавшего вперёд по набережной. Щукин узнал профессора Алексея Егоровича. «Куда это его несёт нелёгкая?» — подумал он со злостью. Дождь, как бы из сочувствия раздражённому Степану Семёновичу, с особым усердием забарабанил по широким полям чёрной шляпы Егорова, — шляпа намокла, поля обвисли, образуя сзади желобок, по которому на спину резво сбегал ручеёк. Вид был комичный, и Щукин остановился с усмешкой, поджидая своего сослуживца.
— Куда это вы, Алексей Егорович, торопитесь?
— Туда же, куда и вы, Степан Семёнович: к нашему президенту, графу Александру Сергеевичу.
Щукин молчал удивлённо.
— Граф пригласил меня к себе. Между прочим, вероятно, речь зайдёт и о вашем ученике.
Щукин замедлил шаги, чувствуя, как гневный комок подступает к горлу. Об его ученике разговаривать будут и даже не считают нужным его пригласить, посоветоваться. «Хорошо-с!»
— Талантливый юноша оказался, да вот, бедняга, крепостной.
Щукин уже понимал, о ком идёт речь.
— Добрая душа наш граф Александр Сергеевич! Принял в молодом человеке живейшее участие. Вчера неоднократно повторял: «Жаль, что Тропинин принадлежит такому упрямцу, как Морков». Но ведь и на упрямую скотину, — прибавил он, нагибаясь к Щукину, — может быть управа. Ведь сама императрица Елизавета Алексеевна обратила внимание на юношу. Так-то, Степан Семёнович, — закончил он добродушно, — учи их, а они возьмут да хлеб и отобьют.
Щукин вдруг круто остановился.
— Знаете, надо ослами быть, чтоб в этакую погоду по графскому зову бежать киселя хлебать!
— Лошадей бы приказали, Степан Семёнович. За чем же дело стало? А по мне погодка недурна!
— Нет-с, слуга покорный. Я поворачиваю домой! Пожав плечами, поглядел Егоров вслед быстро удалявшейся фигуре Щукина.
«Белены, верно, объелся», — подумал он, спокойно продолжая путь.
Промокший до нитки, Степан Семёнович вернулся в свою квартиру в ещё большем раздражении, чем выходил из дома. «Вот подлая душа, этот Егоров! Наверное, знал, что я не зван к президенту, издевается! Хорошо же, — бросил он кому-то мысленную угрозу. — Без меня о моих учениках толковать! Поглядим-с! Придётся всё же считаться со Степаном Семёновичем».
Переодевшись во всё сухое, он быстро прошёл в кабинет, бросился к столу, открыл один ящик, другой. Отыскал маленькую шкатулку, порылся в ней и, найдя длинную, узкую бумажку, на которой стояло: «Каменец-Подольской губернии, Могилёвского на Днестре уезда. Д. Шалфиевка», положил её перед собой на письменный стол.
Как будто боясь, что он упустит момент и не сделает задуманного, Степан Семёнович торопливо очинил перо, так же поспешно достал из бювара листочек бумаги, и замелькали бисерные строчки:
«Милостивый государь, граф Ираклий Иванович! Почитаю священнейшим своим долго донести вашему сиятельству, что..»
Щукин остановился, прочитал написанное, остался чем-то недоволен, перечеркнул, разорвал листок и снова начал:
«Сиятельнейший граф.
Милостивый государь!
В изъявление моего к особе Вашего сиятельства высокопочитания считаю священнейшим своим долгом донести Вам, что принадлежащий Вам дворовый человек Василий Тропинин, обучающийся художеству под моим руководством, оказал в оном искусстве отменные успехи. Выставленная им работа признана достойной золотой медали и обратила на себя милостивое внимание весьма высоких особ. Сие обстоятельство вызвало толки о желательности выкупить из крепостной зависимости молодого художника, дабы дать ему возможность развернуть пышно и широко богом данный талант.
Желая единственно, чтобы Ваше сиятельство приняло милостивое удостоверение моей нелицемерной преданности, почитаю своей обязанностью присовокупить, что особы, обратившие своё внимание на. Вашего человека, суть не токмо высокие, но высочайшие! В рассуждение сего полагаю, что ежели бы сии особы к Вам обратились с просьбой об отпуске на волю Вашего человека, оная просьба была бы равна приказанию, а посему, милостивый государь мой, беру на себя смелость посоветовать Вам, поелику Вы не пожелаете лишиться Вашего крепостного человека, прекратить его учение в академии, призвать немедля к себе. Промедление может повлечь для Вашего сиятельства нежелательные последствия.
Донеся о том Вашему сиятельству, имею счастие пребыть с глубочайшим высокопочитанием к особе Вашего сиятельства, всепокорнейший слуга.
С. Щукин».
Глубоко вздохнув, как бы почувствовав мгновенное облегчение от мучительного состояния, давившего его весь день, поднялся Степан Семёнович со своего кресла, сделал в раздумье несколько шагов по комнате, обернулся, поглядел на стол: под зелёным колпаком на яркой белизне бумаги блестели чёрные строчки. Судорога на мгновение перекосила лицо Щукина. Он быстро вернулся к столу, протянул сжатую руку как бы с намерением схватить и скомкать бумагу, но остановился. .
Пальцы сами собой расправились. Щукин быстро нагнулся к столу и, отыскав конверт, запечатал письмо.
Тропинин уезжает
Куда ни оглянешься, назад ли, вперёд, вправо или влево, — повсюду лежит снеговая пелена. Мелькнёт изредка чёрный силуэт дерева, случайно выросшего у дороги, или высокая кровля бревенчатой избы, и снова на многие вёрсты лишь один снеговой покров.
Резво бегут лошади, торопятся увезти Васю прочь от Санкт-Петербурга, в неизвестную белую даль.
Размеренно падают рыхлые хлопья снега. Сугробы, вставшие по берегам дороги, пухнут, растут. Кажется Васе, что поднимется высокая снеговая стена, наклонится над возком и, рассыпавшись, задавит его.
Неправду пишут в книгах о том, что люди умирают от горя. Теперь он знал, — в жизни этого не бывает: ведь он жив до сих пор!
Помнит, как Щукин позвал его к себе и подал молча запечатанный пакет. Вася читал свою судьбу. Коротко приказывал граф, бросив учение, вернуться в деревню. Как-то странно глядел на него Степан Семёнович. Безмерную жалость, казалось, испытывал он к ученику. Прощаясь, горячо благодарил Вася за указания, которые он будет помнить всю жизнь. Степан Семёнович жал ему руку и молчал.
Варнек всхлипывал, как ребёнок, и молил простить, что несбыточными мечтаниями обманул его.
Накануне отъезда, запыхавшись, прибежал старый Пахомов, обнял дрожащими руками и уколол щетиной небритого лица. Наутро выглянула из открытой форточки заплаканная Машенька и долго кивала ему вслед.
Кажется, что Академия, Петербург и Машенька — всё это было только во сне.