Крепостной художник — страница 3 из 8

В Подолии

Уроженец Новгородской губернии, Василий Тропинин попал еще в детстве в Санкт-Петербург; тут началась и протекла его ранняя юность. Ему никогда до сих пор не приходилось бывать на юге, и то, что он увидал на Украине, поразило его; лиственные леса, дубовые и буковые рощи, белые хаты, утонувшие в зелени садов, — всё ему чрезвычайно понравилось, когда он по вызову графа приехал в Подолию.

В деревне чувствовалось приближение вечера. Стало прохладнее. Засуетились куры. Залопотали о чём-то гуси и утки. С порывом ветра донеслись звуки песни. То дивчата и парубки возвращались с поля. Расторопная молодица Одарка, раньше всех управившаяся с панщиной, ловкая и стройная, в тёмной плахте, обхватившей бёдра, шла уже с ведрами от крыницы[7] домой.

Нагнув старую голову, вылез высокий дед из своей хаты. Приставив сухую ладонь к белым, щетиной торчащим бровям, поглядел в сторону леса и уселся на завалинке у хаты.

Хата у деда чистая, недавно выбеленная, поместилась на самом краю села, на пригорке. Отсюда видна вся деревня и церковь с тремя зелёными куполами; сейчас же за хатой начинается лес.

Солнце докатилось уже до верхушек деревьев, и дед поднялся, нетерпеливо поглядел на лесную дорожку и снова уселся на прежнее место, между кустами цветущей мальвы.

— Бувайте здоровы, дидуню! — раздалось над самым его ухом.

— Здоров був, чоловиче! — не оглядываясь, ответил дед.

— Який же вы, диду, гордий, — гостей не хочете приймать!

На этот раз дед обернулся и увидел темноволосого молодого человека в городском платье.

— А, Прокип, ти? Заходь, заходь. Прокоп остановился и отрывисто спросил:

— Горилка е?

— Иди до шинкаря и спитай… хиба ж у меня шинок[8]?

— Не обратайтесь[9], диду. Хочу лихо своё залить. Пече у середине всё. Душить. Миста соби не найду.

Дед смягчился.

— Для добрых людей и у мене е горилка. Только горилку так не слид пити, як ти пьешь, пьешь и сльозами обливаешь. Треба пити и приговаривати: «Чарка моя, чупурушечка, я тебе випью, моя душко, я тебе випью, та не вилью. Я з тобою, чарочка, погуляю, як билая рибочка по Дунаю» — от як треба пити!

И внезапно повеселевший, поднялся дед с завалинки белый, высокий и прямой, как бы готовый тотчас же пуститься в пляс с воображаемой чаркой.

Прокоп махнул рукой.

— Эй, диду, не знаете ви мого горя. Не знаете лютой моей злобы на пана…

— Що про пана говорить. Всих их в мешок, та в воду, — убеждённо сказал дед.

— Добре вам, диду Нечипоре, що жили ви всегда на селе, не вчилися, не знаете, що е друге життя…

— Молодой ти ще дуже, хлопче! Хочь и учений, а дурень. И тут е люди, що не знают иншего життя, а от таке всим сердцем ненавидять. А е и други… Ось, бачь, иде до мене еще один гость. Твоего ж пана крепостной, не из наших, з москалив. В Петербурзи на маляра учився, а зараз хто его зна, що з его вийшло: не то бухветчик, не то паньский прислужник. Тихий хлопец! Николи и слова поганого не почуешь вид його!

Прокоп узнал в подошедшем Василия Тропинина, поздоровался с ним.

— Це я бачу, що ви и знакомы. Побалакайте трохи, а я пийду до хати, бо дило е.

Тропинин до сих пор не сталкивался близко с Прокофием Данилевским. Знал только, что судьбы их схожи, что Данилевский учился в университете, кончил его с отличием, надеялся на волю… и остался крепостным лекарем графской семьи. Данилевский дичился дворни, избегал разговоров я постоянными отлучками вводил нередко графа в гнев.

Очутившись с глазу на глаз с ним, Тропинин молча глядел в затаившие злобную тоску тёмные глаза и чувствовал, как этот человек, за минуту до того совершенно чужой, становится близким, родным, как брат.

Спросил его тихо, как будто стесняясь:

— Зачем вы избегаете людей, которые понимают вас, которые могут сочувствовать вам?

— Что мне сказать вам, Тропинин? Что мне сказать вам, когда день и ночь гложет меня одна мысль, что один росчерк пера графа — и был бы я в Москве… Ведь никто в университете и мысли не допускал, что я останусь крепостным. За меня хлопотал университет. Ректор самолично писал графу. Он показывал мне это письмо. Почтенный старец просил за меня, унижался перед скотом, обещал какой угодно выкуп, только бы дали мне вольную. .

Тропинин сидел с низко опущенной головой. Данилевский вскочил с места, быстрыми шагами прошёлся по дорожке и неожиданно остановился.

— Знаешь, — продолжал он срывающимся голосом, переходя неожиданно на «ты». — Знаешь, что он ответил: «Я не для того учил своего человека, чтобы отпускать его на волю. Мне самому нужен лекарь, чтобы лечить меня и моих людей».

Устин

— Де ж, хлопцы, вы дида моего сховали? Высокий человек в гранатовом казакине и широких, болтавшихся, точно юбка, штанах, появился из лесу и остановился у дедовой хаты.

— Голубе мий, Устине! Иди, сину, иди. Ждав тебе не дождався.

Из распахнувшейся двери, быстрый и лёгкий, устремился дед навстречу новому гостю, приглашая всех в хату.

Стены хаты были чисто выбелены. Доливка[10] вымазана серой глиной, стол покрыт чистыми рушниками, а на нём баранина в глиняной миске, зелёный лук и галушки.

Дед готовился к приёму гостей.

— Ну, хлопцы, сидайте, а мы з Устином трохи поговоримо.

Взволнованный воспоминаниями, Данилевский молча сел за стол, закрыв лицо руками. Дед с Устином отошли в угол под образа. До слуха Тропинина долетали обрывки не совсем понятных речей, но он и не пытался проникать в смысл их. Он не мог оторвать глаз от незнакомца. Необычайно красив был этот рослый человек. Из-под чуть нахмуренных бровей сияли яркоголубые глаза. Где-то в глубине их притаилась грусть. Шелковистые волосы были нежны и мягки, как у ребёнка, но сдвинутые брови, резко очерченный нос и подбородок говорили об отваге, решимости, пожалуй даже жестокости. Он рассказывал деду что-то занятное, и художник с жадностью ловил все оттенки его подвижного лица, как вдруг взгляд его упал на руки Устина. Что-то заблестело у него в ладонях. Тропинин с удивлением заметил, как одна золотая монета, за ней другая, третья перекатились в пальцы деда.

— Чего, хлопче, ты на меня уставился? — круто повернулся к нему незнакомец.

— Та вин намалювати тебе хоче, — угадал дед.

— О це добре! — обрадовался гость. — Зроби малюнок и пошли мому другу, старому пану Волянскому из Карачинец, що убить мене, як скаженного [11] пса обещався.

Тропинин поглядел на деда, на Данилевского, как бы ища у них объяснения странных слов Устина, но по их лицам ничего нельзя было прочесть.

Тем временем на столе появилась и склянка с горилкою и мёд в кувшине. Дед оживился. Теперь говорил он, всё больше обращаясь к Устину.

— Лишний день прибавили на паныцину… Забрили в солдаты Грицька, сына вдовы Олеси… мается одинокая старая Акилина…

Сдвинув тёмные свои брови, Устин напряжённо слушал. Казалось, вот-вот выругается он крепким словом, хлопнет кулаком по столу и выскочит из хаты прямо на расправу с паном. Но он неожиданно заговорил медленно, тихо, как будто утомлённо. .

— Де ни пиду, де ни пойду, скризь бачу вбогих людей, бидакив работящих…[12] Ты що ж ничого не кажешь, Прокопе?

Устин положил руку на плечо Данилевского, но тот молчал; молчал и дед.

Тихонько встал дед, подошёл к скрыне[13], нагнулся, вытащил бандуру и так же тихо вернулся на своё место.

Медлительные и нежные раздались звуки бандуры.

Поднявшийся было Устин снова опустился на лавку.

Ой идуть дни за днями, часи за часами,

А я щастя не зазнаю. Горе мени з вами!

Нещастливый уродився, нещастливым сгину.

Меня мати породила в нещасну годину.

И сдаеться молодому — ничого журиться.

А прийдется молодому з туги утопиться.

Болить моя головонька, оченьками мружу,

Сам не знаю, не видаю, зачим же я тужу!

— Давай, диду, — и Устин взял из рук деда бандуру. И полились слова песни под аккомпанемент бандуры.

Песня Устина

Вбоги люди, вбоги люди,

Скризь вас люди бачу.

Як згадаю вашу муку,

Сам не раз заплачу.

Кажуть люди, що щасливый.

Я з того смиюся!

Куди пиду, подивлюся! —

Скризь богач пануе —

У роскошах превеликих

И днюе и ночуе.

Убогому нещасному тяжкая работа…

А ще гиршая неправда — тяжкая скорбота.

Устин замолчал. В хате стало совсем темно. Неожиданно быстро поднялся он с лавки и, бросив на ходу прощальное слово, скрылся за дверью.

* * *

Подолия еще была совсем польской стороной, когда граф Ираклий Иванович переехал в поместье, пожалованное ему покойной императрицей.

Ведь какой-нибудь десяток лет назад Подолия составляла часть Польши, и только с 1793 года, после так на «зываемого второго раздела, эта богатая и плодородная провинция отошла к России. Жива была еще в памяти шляхетства недавняя его вольность, и слишком тяжело было мириться с ненавистной властью. Кое-кто из панов бежал за границу, оставив на произвол судьбы родовые свои поместья. Другие открыто выражали неудовольствие новыми порядками.

Стремясь закрепить своё влияние во вновь присоединённом крае, правительство охотно конфисковало земли непокорных польских магнатов и щедрой рукой раздавало их русским дворянам. Но мало их еще было в крае, и они терялись в среде польских панов. Богатые наделы получили братья Морковы. Ираклий Иванович — ряд имений в Могилёвском уезде, а Аркадий Иванович за свои дипломатические заслуги стал, по милости императрицы, владельцем целого уездного городка Летичева.

Ираклий Иванович, как и другие русские помещики, встретил очень сдержанный приём со стороны высшего польского общества. Ближайшие соседи ответили на его посещение официальными визитами, но больше к себе не звали и к нему не ездили.

Пышно и весело жили окрестные паны. Пикники сменялись обедами, обеды — балами, но эта привольная жизнь шла мимо семьи графа Моркова.

Поневоле пришлось замкнуться в тесном кругу своих домочадцев и развлекаться обществом брата Аркадия Ивановича, изредка наезжавшего в свои поместья.

Население подвластных деревень было также чуждо графу. Он с трудом понимал говор своих хлопов, дивился незнакомым обычаям, нахмурив брови, слушал рассказы о гайдамацких восстаниях, о былой казацкой вольности. Не по сердцу Ираклию Ивановичу был свободолюбивый дух украинского народа, и невольно вспоминались спокойная и привычная симбирская вотчина или любимая подмосковная. Мелькала даже порой мысль оставить навсегда эти негостеприимно его встретившие места.

Но тучная чернозёмная почва давала громадные урожаи. Фруктовые деревья под тяжестью маслянистых груш, бархатных персиков и сизодымчатых слив сгибали до земли свои ветки. Каменные погреба наполнялись вином из собственных виноградников.

Чересчур соблазнителен был богатый этот край, и рачительный хозяин, Ираклий Иванович, преодолев первые колебания, принялся за устройство новых имений.

На первых порах пришлось графу вместе с семьёю поселиться в роще Шалфиевке, в тесном, неприспособленном доме.

Надо было подумать об устройстве усадьбы и церкви в деревне Кукавке, которую граф наметил своей резиденцией.

Не раз вздыхал Ираклий Иванович по распорядительном и честном помощнике. Его главный управитель, старый Тропинин, второй год уже покоился в земле.

Когда Ираклий Иванович получил из Петербурга от профессора Щукина письмо с советом вернуть из столицы Василия Тропинина, ему показалось, что помощник найден, сын заменит отца. Художнические знания молодого Тропинина будут весьма пригодны при устройстве нового барского гнезда, кстати он и кондитерскому делу учился, и можно будет ему поручить и заведование буфетом. Порой мелькало сомнение, найдёт ли он преданного, покорного слугу в юноше, оторванном насильно от любимого дела. Невольно мысль обращалась к другому крепостному, к лекарю Прокопию, вспоминался неприятный волчий взгляд исподлобья да странный, срывающийся голос.

Но задумываться над настроением своих крепостных и вообще ломать голову над каким бы то ни было вопросом было не в правилах графа.

Тропинин, не понимая, зачем так неожиданно вызвал его в деревню граф, ждал себе самого худшего. Однако скоро обнаружилось, что барин на него не только не гневается, но даже милостиво к нему расположен.

Привыкал понемногу Василий Андреевич к новой своей жизни.

Грустно было видеть, как в заботах и труде состарилась мать, как отцвела Дунюшка в монотонной жизни графининой девушки.

Вспоминая прошлое — годы учения, картины и музеи, профессоров и товарищей, он чувствовал себя богачом и счастливцем по сравнению с братьями и сестрами, даже не слыхавшими о той жизни, к которой прикоснулся он.

С утра до ночи занят Василий Андреевич. Он руководит постройкой церкви в Кукавке, пишет образа и хоругви, но приходится и красить кареты, исправлять колодцы, учить рисованию графских детей и… являться к обеду в белых перчатках — старшим лакеем. Но всё же иногда перепадает часок, когда можно, вот как сейчас, побыть одному.

Густая лесная поросль и каменистые скалы отделяют его от усадьбы. Можно ещё раз перечесть два десятка строк, набросанных торопливой рукой Саши Варнека. Собственноручная Сашина писулька опровергает ложную весть, — недавно только пришло сообщение, якобы Варнек внезапно умер на чужбине…

Нет, нет, он жив! Работает, счастлив, пишет большую картину. Кто знает, быть может, судьба снова столкнёт их когда-нибудь?!

Всё глубже, всё дальше, замечтавшись, уходит в лес Василий Андреевич. Тропинка, поднимающаяся в гору, круто вдруг оборвалась. Под горою с шумом и клокотом сбегает ручей. Противоположный берег порос высоким папоротником и кизиль-деревом.

Василий Андреевич остановился. Как не похожи эти дубовые, буковые чащи на молчаливые хвойные леса его родной Новгородской губернии!

Гористые дороги, бурливые серожёлтые речки, неожиданные источники свежей и вкусной воды — всё привлекает, очаровывает его.

Нравится ему и певучий говор здешних жителей, и цветистый убор женщин, широкоплечие, но сухощавые парубки с упругой походкой горцев, и старый дед Нечипор, напомнивший чем-то Рембрандтовского Яна Собесского.

«Выше натуры я ничего не знаю», — поучал его Варнек не раз. И «натура» теперь заменила Тропинину и Академию, и Эрмитаж, и профессора Щукина.

«Подолия стала моей Италией», — улыбнувшись подумал Василий Андреевич.

Побег Данилевского

Из-под горы неожиданно показалась девушка; небольшого роста, стройная, гибкая, она двигалась быстро, легко, казалось, едва задевая землю.

Заплетённые тугими косами тёмные волосы золотились на солнце, солнце золотило её щёки, и в глубине ореховых глаз, которые она застенчиво подняла, поравнявшись с Тропининым, дрожали красноватые огоньки.

По какому-то необъяснимому побуждению Василий Андреевич остановил её. Лицо её показалось знакомым: действительно, он видел её в хате деда Нечипора; зовут её Ганна.

Признав Василия Андреевича, Ганна рассказала взволнованно, что сгинул неизвестно куда лекарь Прокоп.

— Шукают всюду.

Всё дно реки истыкали баграми, весь лес обыскали, следов не нашли.

— Убежал, — подумал вслух Тропинин, и эта мысль неприятно кольнула его.

Убежал Данилевский, не примирился со евоею участью, не захотел мириться.

— Но куда, куда мог он убежать, кто же мог его укрыть? — взволнованно допытывал он девушку.

Но она молчала, отведя глаза в сторону.

За первой встречей с Ганной последовала вторая, за ней третья… Встречи становились всё чаще. Карие глаза всё доверчивее глядели в его глаза; и, когда однажды случайно Тропинин коснулся ладонью загорелых пальцев девушки, она не отвела своей руки…

Из глубин памяти вставал образ Машеньки. Но с прошлым всё было покончено.

Машенька — свободная девушка, а он крепостной слуга. Быть может, она уже и замужем за купцом из рядов или за консисторским чиновником.

Да и к чему таиться? Побледнел образ Машеньки, потускнел. Рядом с ним другая девушка, не воображаемая, не в мечтах… живая, настоящая и которая, кажется, любит его…

Пользуясь каждой свободной минуткой, потихоньку от всех пробирается Ганна в церковь, когда там работает Тропинин. Забившись в угол, не прерывая молчания, напряжённо следит она, как под кистью художника один за другим оживают холсты. Она водит его в хату своих родных, где старые иконы украинских «маляров» открывают ему новый мир своеобразного искусства.

Длинное высокое каменное здание с одним куполом посредине, с коллонадами по бокам — кукавская церковь — напоминает итальянский храм.

В библиотеке, оставшейся от прежних владельцев, Василий Андреевич отыскал коллекцию старых планов и снимков с сооружённой древности; целые ночи просиживал он за работой, изучая новое для него искусство — архитектуру.

Не один сосед-помещик позавидовал «русскому медведю», что его хлоп[14] — «на все руки мастер».

Крестьяне дивились, до чего святые на иконах схожи с «панскими дитями», и граф с удовольствием разглядывал портреты своих дочерей, увековеченные на образах кукавской церкви.

— Твоему Тропинину цены нет, — говаривал брату Аркадий Иванович; и граф, самодовольно улыбаясь, соглашался, что деньги, потраченные на учение Василия Андреевича, не пропали зря.

О таланте Тропинина заговорили соседи. Большие деньги предлагали «ясновельможному пану» за его крепостного художника.

Но граф ни за что не хотел продавать Тропинина.

— Василий Андреевич никому не достанется, — был его всегдашний ответ.

После исчезновения Данилевского граф удвоил свои милости по отношению к Тропинину. Невольно закрадывалось опасение, чтобы другой крепостной не последовал примеру сбежавшего «вора». По понятиям графа, Данилевский был «вор»; он украл у хозяина ценную вещь — самого себя.

Тропинина приглашали нарасхват. Каждому хотелось полюбоваться собой на холсте и оставить потомству своё изображение. Граф не препятствовал художнику принимать заказы. Ему льстило сознание, что паны заискивают теперь перед ним.

— Василий Андреевич, собирайся-ка к пану Волянскому. Видимо, хочется хитрой польской лисе увековечить старую свою образину, — весело проговорил Ираклий Иванович, заходя в классную комнату, где Тропинин давал урок рисования графским детям. Графини Наталья, Варвара и Мария, склонившись над столом, усердно срисовывали стоявший перед ними бюст Аполлона. Старушка гувернантка, мадам Боцигетти, ловко и быстро шевеля спицами, сидела у края стола с неизменным вязанием. Василий Андреевич, склонившись над рисунком графини Варвары, исправлял кое-какие штрихи. При входе графа он быстро выпрямился и сделал несколько шагов в его сторону.

— Гляди-ка, как распинается старый лях в любезностях, а в своё время визита подобающего не сделал, как бы следовало благородному дворянину. Ну, ладно, езжай! Пусть чувствует, что у русского помещика и люди-то не такие, как у него, старого скряги.

Тропинин сделал было движение, чтобы выйти из комнаты, но графу охота была ещё побалагурить.

— Ты у меня, Василий Андреевич, в знаменитости вышел. О тебе да о Кармалюке, только о вас двух в губернии и говорят!

При упоминании о Кармалюке молодые графини насторожились. Почти легендарная личность страшного и странного разбойника занимала не только их девичье воображение. Одни называли его злодеем, другие — благодетелем; одни приводили примеры жестокости, другие рассказывали, как он бывает великодушен и добр.

Но, что бы ни говорили о Кармалюке, он был прежде всего неуловимый враг польских панов. Это одно возбуждало в графе нечто вроде симпатии к беглому холопу пана Пигловского.

— Не ограбил бы тебя Кармалюк, как прослышит, что ты с тугим кошельком поедешь от пана Волянского.

— Кармалюк от меня ничего не возьмёт, ваше сиятельство!

— Ты думаешь? — серьёзно спросил его граф. — Ты, что же, встречал его?

Не приходилось, а только слух о нём идёт среди народа, что от своего брата, крепостного человека, он ничего не берёт.

Конец разговора не понравился графу, он хотел что-то ещё сказать, но вошедший лакей напомнил, что посланный Волянского ждёт Тропинина.

У пана Волянского

Хорошенькая пани Розалия, молодая жена старого пана Волянского, слыла радушной хозяйкой. Она любила и умела принять гостей, и гости не переводились в доме. Соседи-помещики судачили, что, если бы не балы и приёмы, молодая женщина давно умерла бы с тоски в обществе угрюмого мужа. Зная скупой и крутой нрав пана Ромуальда, хвалили её за то, что сумела старого пана прибрать к своим ручкам.

По обыкновению, у Волянских собралось несколько человек: судья из Могилёва, миловидная вдовушка, подруга хозяйки дома, молодой шляхтич из соседнего имения и пан Янчевский из Деражни, прозванный за своё красноречие деражнинским Демосфеном.[15]

Сегодня пан Феликс в ударе. Он говорит, говорит без конца. Предвещает близкий поход на Россию императора Наполеона, предрекает гибель России.

— Великие победы императора Франции принесут и нашей отчизне свободу, вольность полякам, — закончил он, понизив голос, но тотчас же, увлёкшись, позабыв об осторожности, заговорил громко, торжественно. — Уже Волынь собирает деньги, посылает во Францию гонцов. Подолье тоже не спит… Я готов дать присягу перед алтарём, что и мы выгоним из нашего края засевших здесь русских медведей и будем снова свободными.

— Пан увлекается, — насмешливо перебила его пани Розалия, — всех русских пан собирается выгнать из края, а до сих пор мы не можем спать спокойно в наших постелях от страха перед нападением беглого хлопа…

Пан из Деражни закашлялся, вспыхнул.

— Напрасно пани Розалия конфузит шляхту в моём лице. И русская полиция не может справиться с Карма-люком. Он просто заколдован! Его не раз хватали, ковали в железо, а он цел и невредим из цепей уходит.

— То так понятно, — вставил молодой шляхтич, сосед по имению пана Волянского: — Кармалюку помогают все крестьяне в округе, — они извещают его об опасности, укрывают у себя. Проклятое хлопское отродье. Быть может, кто знает, новую резню готовит нам этот последний гайдамак.

— Пан преувеличивает опасность, — перебила его молодая вдова, — я слыхала, что Кармалюк просто жалеет бедняков. Он грабит богатых, чтобы отдать награбленное бедным.

— Такое предположение делает честь чистому сердцу пани, но, к сожалению, дело не так просто. И если б панство понимало, какую страшную угрозу несут с собой подобные Кармалюки, оно бы не стало ждать содействия русских, а взялось бы само за истребление этого волка.

— А говорят, что этот разбойник очень красив и любезен с дамами, — проронила пани Розалия, бросив кокетливый взгляд на пана Янчевского.

Молчаливо до сего налегавший на выставленные для гостей по приказанию пани Розалии мёд и вино, пан Ромуальд внезапно распалился.

— Я буду не я, Волянский из Карачинец, если не убью собственной рукой бешеного зверя. Довольно терпело благородное панство от хлопа!.

Появившийся в эту минуту лакей прервал излияния пана, что-то сказав ему тихо.

— А ну-ка зови, зови его сюда.

Вслед за лакеем вошёл Тропинин и остановился у двери.

Не глядя на него, пан Волянский продолжал, обращаясь к гостям:

— Мало того, что беглый хлоп разбойничает по дорогам, вот перед вами ещё один хлоп, который смеет в моём доме указывать мне..

— Я ничего не указываю пану, — отважился прервать его Тропинин. — Я прошу только отпустить меня домой, раз я не нужен пану. Три дня я живу здесь в бездействии, не приступая к работе, для которой был призван.

— Молчать, наглый хлоп!

Волянский схватил арапник, кем-то забытый на столике в углу.

Побледнев, не помня себя от впервые нахлынувшей на него ярости, Тропинин медленно произнёс:

— Я здесь не хлоп, а художник! Взволнованные гости вскочили с мест.

Пани Розалия из боязни, чтоб не случилось того, что русский вельможа почтёт для себя оскорблением, пыталась успокоить взбешённого мужа и вытащить из рук его арапник.

В водворившейся на миг тишине явственно послышался стук колёс и лошадиный топот. Пани Эрнестина, подруга хозяйки, чтоб отвлечь внимание Волянского, порхнула к окну и преувеличенно возбужённо воскликнула:

— До пана Ромуальда гость, интересный, молодой, в дорожном платье. Видно, что из далёкого края.

Не успел Волянский выпустить из рук арапник, который поспешно подхватила пани Розалия, как вошедший лакей доложил:

— Пан Войцеховский из Волыни желает видеть пана Волянского по важному делу.

При слове «Волынь» едва заметное движение прошло по гостиной.

— Прошу!

О Тропинине забыли; и он стоял еще у дверей, когда на пороге показался приезжий.

То был молодой красивый пан. Высокий и сильный, он производил впечатление энергичного и решительного человека.

Гость представился, приложился к ручке пани Розалии и, кланяясь всем, обвёл комнату быстрым и проницательным взглядом, на мгновение задержав его на фигуре Тропинина. Яркоголубые глаза его, блестевшие из-под чуть нахмуренных бровей, напомнили Василию Андреевичу кого-то знакомого, однако приезжего пана он видел впервые.

Внимание общества теперь всецело было приковано к гостю, и Василий Андреевич, пользуясь этим, стремительно шагнул вон из комнаты.

«Скорее домой, скорей обратно из этого волчьего гнезда. Во что бы то ни стало добыть лошадей! Надо найти старого Юхима, на руках у которого ключи от конюшни..»

Василий Андреевич бросился в людскую, но вместо Юхима, лакея, эконома и всех тех, кого он узнал за своё пребывание у Волянского, в людской толпилось около десятка неизвестных ему лиц. Он кинулся дальше в коридор, проходные комнаты, увешанные оружием и убранные коврами, в сени, но нигде никого не встретил.

«Куда же попрятались все дьяволовы слуги?» — подумал Тропинин выскакивая в сердцах на крыльцо.

Никого… Как будто бы весь дом вымер внезапно.

Хотел было броситься ещё дальше, во двор, к флигелям и конюшням, но остановился внезапно, обернулся к дому, где только что пережил такие унизительные минуты, взгляд упал на окно… Приковался к стеклу. . И в эту минуту Тропинин забыл и Юхима, и лошадей, и своё желание ехать скорее обратно в Кукавку.

Комната, где только что, полные собственного достоинства, беззаботно сидели благородные паны, была в это мгновение в полном беспорядке. Груды ковров валялись на полу, дорогие меха, вперемежку со старинными серебряными флягами, с кривыми турецкими саблями, свернулись в одну громадную кучу.

Около десятка каких-то людей копошились тут же, запихивая как попало все эти вещи в громадные мешки.

Приезжий пан, серьёзный и весёлый, спокойно стоял посреди комнаты, как будто бы отдавая приказания.

А пан Волянский… Василий Андреевич ещё ближе пригнулся к стеклу. Пан Волянский, привязанный ремнями, распластался на диване, как будто внезапно лишённый мускулов; неподвижно и покорно лежали огромные руки и ноги, и весь пан был точно неодушевлённый предмет, мясная туша, одетая в мужское платье, и только багровое лицо всё пуще напрягалось, синело, становилось страшнее и ещё багровее от контраста с белой тряпкой, воткнутой в рот, как пробка во флягу.

Точно кукла, брошенная случайно, не то лежала, не то сидела в кресле пани Розалия. Её еще за несколько минут до того розовое, оживлённое лицо казалось теперь серым, полинявшим, неживым. Пышно завитые волосы опали и влажными прядками прилипли ко лбу.

Из-под диванов, столов и кресел выглядывали обезумевшие от страха лица гостей, не пытавшихся сопротивляться, и только один Демосфен из Деражни, напрягая богатырские мышцы, ворочая белками, стремился сорвать с себя опутавшие его верёвки.

Василий Андреевич отодвинулся от окна. «Что это? Что?» — бормотал про себя. Мелькнула догадка: «Кармалюк?» Ясно и отчётливо сознание ответило: «Кармалюк».

Неожиданная встреча

Желая доставить удовольствие брату Аркадию Ивановичу, граф привёз к нему своего Тропинина, чтобы тот в сотый раз пересказал о приключении у пана Волянского.

Тепло и уютно в небольшой столовой. Зимнее солнце играет то на отполированной поверхности ореховой рамы, окаймляющей зелёную штофную обивку стены, то на гранёном хрустале графинов. Оба графа, попивая из старинных серебряных кубков темножёлтое бессарабское вино, не устают выспрашивать у Василия Андреевича все подробности нападения Кармалюка.

— Так ты говоришь, старый Волянский, что твой красный шар, чуть не лопнул? — И тучное тело Ираклия Ивановича трясётся от смеха, а на глазах выступают слёзы.

— Экой ты, братец, право, счастливец, что такое представление сподобился видеть! — не шутя завидует Тропинину сухощавый и подвижной Аркадий Иванович.

И Тропинин в сотый раз пересказывает, как лежал и как сидел тот или иной из гостей пана Волянского.

Быстро бежит время за чаркой вкусного вина. Спряталось уже солнце, и на бледносером фоне неба темнеют деревья парка, лениво подставляя порывам ветра свои оголённые сучья и ветки.

Ираклий Иванович выглянул в окно.

— Дело уже к ночи идёт, и не худо бы поторопиться в обратный путь, но не хочется выходить на сырость и холод.

— Делать, однако, нечего. Ираклий Иванович никогда надолго не оставляет свой дом.

Когда лошади, спотыкаясь и скользя по обледенелой земле, въехали в лес, стало уже совсем темно. Ираклий Иванович, укутавшись в тёплую шубу, покачивался на мягких подушках кареты, а Тропинин, выряженный в ливрею выездного лакея, зябнул на козлах. Граф вспомнил об этом и, отодвинув занавеску, позвал:

— Садись-ка сюда ко мне, Василий Андреевич, а то застынешь.

— Ваше сиятельство… — смутился Тропинин.

— Ничего, братец, чужих ведь нет, не робей!

Усаживаясь в карету рядом с графом, Василий Андреевич приготовился снова рассказывать успевшую ему надоесть историю, но изрядное количество выпитого вина, покойная и удобная езда усыпили графа, и Василий Андреевич услыхал мерное посапывание Ираклия Ивановича, сопровождаемое тонким посвистом.

«Не худо бы было и мне вздремнуть», — успел только подумать Василий Андреевич, как карета от неожиданного толчка разом остановилась.

Кто-то настойчиво стучал с одной и другой стороны в дверцы экипажа.

Василий Андреевич оглянулся в окно и. . отшатнулся. Тёмные, хорошо знакомые глаза застыли в стекле. Изумление, укоризна, радость и испуг, сменяясь, мгновенно промелькнули в них.

«Прокоп!» — чуть было не вырвался крик у Тропинина, но злополучный доктор Московского университета не услыхал бы этого крика, так как он был уже на коне и мчался к лесу.

Однако кто-то ещё настойчивее продолжал стучать в противоположную дверцу.

— Ваше сиятельство, проснитесь! — осмелился разбудить графа Тропинин.

— А что, что тебе надобно? — Ираклий Иванович не понимал спросонок, что случилось.

Под нажимом чьей-то сильной руки дверца подалась, распахнулась, и на месте её выросла громадная фигура в красной свитке. В внезапно вытянувшейся руке заблестела сталь пистолета.

— Давай гроши! — не громко, но внушительно прозвучало в насторожившейся тишине. — Я — Кармалюк.

— Кармалюк? — пронзительно закричал Ираклий Иванович.

Чтобы Кармалюк, тот самый Кармалюк, которым час тому назад он чуть не восхищался, напал на него, — это казалось графу немыслимым, чудовищным, почти святотатственным. — Вот ты какой, Кармалюк!

Обида, изумление, негодование, тесня друг друга, душили графа.

Кармалюк, не меняя положения направленной руки, пристально вглядывался вглубь кареты.

— Оце ж й ти, хлопче, тут! — Кармалюк опустил руку.

Граф быстро взглянул на Тропинина «Не было ли здесь уговора, не предал ли его разбойнику крепостной?» — Но спокойствие и неподвижность Василия Андреевича рассеяли подозрения графа.

— Це, я бачу, твий крипак? да вин в повази у тебе, — продолжал Кармалюк, почти дружелюбно разглядывая графа, — с тобой рядком сидить. Оце мени по сердцю!

И Кармалюк неожиданно хлопнул по коленке Ираклия Ивановича.

— Бачишь, пане, не такий страшенный чорт, як его малюют. Дякуй[16] твоиму хлопу, вин тебе спас. Мени и грошей твоих не треба. Другий выкуп з тебе визьму. Нехай вин з мене малюнок зробить, як обещався! Дуже хочется соседних панив порадовати — подарок им от друга Кармалюка послати.

Граф пришёл в себя от внезапного потрясения. Мысль, что его художник напишет портрет страшного разбойника, показалась ему чрезвычайно забавной.

Ираклий Иванович развеселился.

— Ничего не имею против! Пусть пишет!

— Але не зараз, не середь лиса! Я до вас пойду! Будете Кармалюка гостем иметь.

Ираклий Иванович, дивясь на незваного гостя, восхищался его смелостью.

— И ты не боишься ехать ко мне в усадьбу, доверяешь мне?

— Ни, ни боюсь. С Кармалюком, пане, шутки погани. Коли станового покликать схочешь, не только тебе в живих, места, где дом твой стоить, и того не буде!

— Не пугай, не пугай, — захохотал вдруг Ираклий Иванович. — Граф Морков Измаил брал, Очаков брал, никого не боялся и теперь не боится, но и гостей своих не предаёт…

— Оце и добре, — оборвал его Кармалюк. — Нема чого дарма час тратить! Идымо, аде почекайте трошки![17] — И, соскочив с подножки, он бросился в темноту, крича что-то хлопотавшим у лошадей фигурам.

Тотчас же граф и Тропинин услыхали удаляющийся конский топот, тихое ржание и затихающие людские голоса.

Через час граф Морков в сопровождении разбойника Кармалюка и своего крепостного художника въезжал к себе в усадьбу.

Таинственный незнакомец

Четвёртый день Тропинин не показывается в классной комнате молодых графинь, четвёртый день по утрам Василий Андреевич направляется в охотничий домик на окраине парка. Там бывает ежедневно и граф.

Последнее время Ираклий Иванович великолепно настроен, шутит с домашними, рассказывает смешные истории и расхаживает по дому с таким видом, будто знает что-то необыкновенно занятное, чего, однако, никому не желает рассказать.

Девушки бегают из парка в дом и обратно. Приносят слухи, один нелепее другого. Графини всё же дознались, — в усадьбе поселился необыкновенно красивый молодой человек.

Почему пребывание этого гостя сохраняется в тайне, почему он не показывается ни за столом, ни в саду? Василий Андреевич на все расспросы, улыбаясь, отмалчивается, а граф, когда Варвара Ираклиевна решилась, наконец, спросить у отца о незнакомце, только руками замахал и, закашлявшись, вышел из комнаты.

Какая-то тайна нависла над домом, и навязчивая мысль о странном госте всё больше волнует старших графинь.

День прошел кое-как, в обычных занятиях. Поздно вечером, отослав девушку, убиравшую её на ночь, Наталья Ираклиевна подошла к открытому окну. Крупная и стройная, она стояла неподвижно, и только глаза её искали что-то в глубине парка. Сквозь деревья и кусты светил огонёк.

Однообразные, пустые, проходят дни. Уходит молодость в глуши, без встреч, без развлечений, а здесь близко кто-то…

— Натали, ты одна?

Возбуждённая, бледная, показалась на пороге сестра Варвара.

— Наташа, я видела его! Только что мы встретились в парке.

— Ты была в парке одна?

Варвара Ираклиевна слишком взволнована, чтоб услышать зависть или укоризну в голосе сестры.

Она опустилась на стул рядом с Наташей и лепечет что-то о красоте незнакомца, о взгляде, которым они обменялись.

— Я хочу его видеть во что бы то ни стало. Мы увидимся…

— Ведь это неприлично, гадко… как ты смеешь? Я расскажу папа.

Варвара Ираклиевна глядит с изумлением на искажённое злобой лицо сестры и, очнувшись, выскальзывает тихо из комнаты.

* * *

Для Натальи и Варвары Ираклиевны потянулись монотонные, ещё более тоскливые дни. Не видно больше огонька в охотничьем домике. Стало известно: таинственный гость покинул усадьбу.

Жизнь вошла уже в свою колею, казалось, обитатели морковского дома позабыли о незнакомце, как вдруг Ираклий Иванович созвал всех своих домочадцев в белую гостиную.

Между двумя рядами выстроившихся по стенам атласных диванов, как бы в ожидании чего-то, застыл задрапированный куском цветной материи, вызолоченный тяжёлый мольберт. Врываясь в комнату сквозь тюль занавесей, солнце играло на вытканных золотом розах стенной обивки, на золоте рам и квадратиках дорогого паркета.

Граф махнул рукой, и Тропинин сдёрнул с мольберта ткань.

Он… он — тот неизвестный красавец, мысль о котором лишила сна и покоя Варвару Ираклиевну. Но кто же он? Почему так странно слились в этом лице отвага, решимость с задумчивостью и грустью?.. Почему он в подольском национальном костюме? Из-под открытого ворота красной свитки виднеется белая раскрытая сорочка. Польские шляхтичи так не одеваются, а русских вообще в крае нет.

— Кто же это, папа? — не могла больше сдержать себя Варвара Ираклиевна.

Граф приложил палец к губам и после секундного молчания произнёс торжественно:

— Кармалюк!

Словно брошенный камень, упало это слово в тишину гостиной, и тотчас же какое-то движение, смятение поднялось в комнате. Закрыв лицо руками, стремительно выбежала Варвара Ираклиевна, следом за ней, возмущённая поведением своей воспитанницы, бросилась мадам Боцигетти.

Взволнованно шушукались девочки, младшие дочери графа, и только Наталья Ираклиевна хранила молчание, загадочно и высокомерно улыбаясь. Озадаченнный граф повторял только:

— Ну и задали же мы им страху с тобой, Андреевич!

* * *

Поздно вечером Наталья Ираклиевна тихо зашла в комнату Вареньки. Теперь ей было жалко сестру. Влюбилась… в кого? в крепостного человека!

Варвара Ираклиевна, зарывшись в подушки, лежала на постели, вытянувшаяся, прямая. Наташа осторожно-уселась на краешек.

— Брось, Варенька, не думай, — никто ведь ничего не знает. А коли тебе так понравилось его лицо, выпроси у папа этот портрет, повесь у себя да любуйся, сколько тебе угодно.

Варвара Ираклиевна быстро поднялась и повернула к сестре своё заплаканное лицо.

— Да, да, ты великолепно придумала, я буду глядеть на него, буду воображать, что это не разбойник, а человек, равный мне, который мог бы быть моим женихом. . Но ведь какой волшебник наш Василий Андреевич! Благодаря ему я могу вообразить себя счастливой…

— Ну, и отлично. Ты проси у папа портрет, а я попрошу самого волшебника!

Мысль, что такое сокровище, как Тропинин, достанется сестре, показалась Варваре Ираклиевне нестерпимо досадной.

— Почему же тебе?

— Не может же он сразу двум принадлежать! Я старшая.

— Вот ещё чего захотела! Этому не бывать, не бывать!..

От гнева, от досады на сестру и её притязания Варвара Ираклиевна забыла о портрете, о своих мечтах и, слезах.

Вспомнили!

Как маятник, взад и вперёд, от стены к стене шагает граф по маленькому своему синему кабинету, который после смерти жены служит ему одновременно и спальней.

Назойливые обидные мысли осаждают Ираклия Ивановича, злобное раздражение всё сильнее овладевает им.

Полгода тому назад он писал в Москву, в Петербург, — и до сих пор никакого ответа.

Время опалы давно миновало.

После смерти императрицы он поторопился убраться подальше от царственных глаз, однако прошло уже одиннадцать лет, как с ведома сына удушен Павел…

Пора бы, казалось, вернуть бабкиных слуг, а между тем он, Ираклий Морков, очаковский герой, забытый всеми, прозябает в подольской деревушке.

На Россию надвинулась гроза. Несметные Наполеоновы полчища вторглись в пределы империи…

Чем дальше вглубь страны, по пятам отступающих наших войск, продвигается французская армия, тем наглее становятся польские паны. Они, уже не скрываясь, говорят о своей непримиримой ненависти к России, высылают неприятелю миллионы рублей золотом и, считая, что Наполеон предпринял, в сущности, польскую войну, вооружают мелкую шляхту и крестьян.

«Польша отторгнется от России». «Отчизна будет свободна». Шопот становится всё явственнее, превращается в уверенную, громкую речь.

В такую минуту вынужденное безделие становится постыдным, тягостным. Там, в столице, обсуждаются способы отражения неприятеля, формируются новые войска…

Через открытое окно в комнату заползает душная, пахучая темнота августовского вечера. От темноты и духоты становится ещё неуютнее, ещё тоскливее. Не позвать ли Василия Андреевича, чтобы как-нибудь в умиротворяющей беседе о хозяйственных делах скоротать время? Но что это? Как будто бы до слуха долетел колокольчик. Всё явственнее… ближе. . вот смолк неожиданно.

Взволнованный, полный предчувствий, граф распахнул дрерь в неосвещённый зал и остановился на пороге.

В глубине комнаты задрожал огонёк. Быстро приближался к нему камердинер со свечой.

Ваше сиятельство, фельдъегерь из Москвы.

Проси скорее!

Звякнули шпоры, тонкая стройная фигура склонилась перед графом, и изнеженные пальцы протянули пакет.

— Вспомнили!

Вздрагивает бумага в руках Ираклия Ивановича. С завтрашнего дня, с 7-го августа, граф Ираклий Морков — начальник московского ополчения!

— Прошу передохнуть с дороги. Не откажите откушать вместе с нами. Человек вас проводит. Я тотчас буду к вам.

Закрылась дверь за молодым офицером, и, неожиданно ослабевший, всем своим обмякшим грузным телом прислонился Ираклий Иванович к мраморной колонке, отчего зазвенели хрустальные подвески стоявшего на ней канделябра.

Наконец-то он, генерал в отставке, опальный вельможа, призван на защиту родины! Но что это с ним? Вместе с радостью он ощущает смятение. То, чего он желал горячо, испугало своею внезапностью.

Рано утром надо выезжать. Как же имущество, семья? На кого оставить? Кому поручить? Брат далеко, дети еще юны, не распорядительны… Ни друга ни помощника, — и осенила неожиданная мысль: «Тропинин!»

— Скорее позвать Тропинина!

Вошедший лакей заторопился, видя, как взволнован граф.

Не успел Ираклий Иванович опомниться от всего происшедшего, как запыхавшийся Василий Андреевич стоял перед ним.

Ираклий Иванович глубоко вобрал в себя воздух и молча, не без некоторой торжественности протянул Тропинину бумагу.

Когда глаза Василия Андреевича скользнули по последней строчке, граф начал с усилием:

— Василий Андреевич, только ты один… только тебе… зная твою отменную честность… доверяю тебе… всё.

С видимым трудом поднимая свое отяжелевшее тело, Ираклий Иванович подошёл к столу, открыл ящик и взял оттуда огромную связку ключей, передавая её Тропинину.

— Здесь всё моё достояние, его доверяю тебе. . Семью и имущество оставляю на твоё попечение. Надо увезти детей подальше от этих мест! Здесь оставаться небезопасно! Я сейчас пойду к семье и дорогому гостю, а ты зайди через часок, поговорим ужо поподробнее.

Тропинин, поклонившись, хотел выйти из комнаты.

— Погоди, погоди, Василий Андреевич, — остановил его граф, — подойди-ка сюда. — С затуманившимися глазами граф притянул к себе ошеломлённого Тропинина, поцеловал его в щёку. — Прости, голубчик, если что было не так, — и, растроганный, поторопился выйти из комнаты.

А Василий Андреевич, оставшись один, обессиленный, опустился в кресло. Свеча, принесённая лакеем, оплывая, гасла. Только небольшой круг алел на бархате соседнего кресла и блестел на паркете.

Большая связка ключей повисла на руке, отягчая её. Василий Андреевич, почувствовав неловкость, пошевелил пальцами, и ключи зазвенели жалобным, тонким звоном. Тропинин, встряхнув рукой, поднял всю связку к себе на колени. Вот тонкий с острым концом ключ — это от «бриллиантовой кладовой», — так называется маленькая каморка с окованной железом тяжёлой дверью. В ней хранятся все драгоценности графа. Граф водил его показывать свои сокровища. Золотые табакерки, усыпанные бриллиантами, украшенные портретами императрицы; пуговицы от кафтанов из рубинов, сапфиров, аметистов; пряжки башмаков; медальоны; цепи; золотые лорнеты; веера в золотой оправе с узорами из камней.

Граф провёл свою молодость при пышном дворе Екатерины и любил щегольнуть богатством нарядов.

А вот и женские украшения — фермуары, ожерелья, броши, кольца, массивный гребень с тремя огромными сверкающими камнями: изумрудом, рубином, бриллиантом; обруч — браслет с такими же камнями — и такой же перстень.

Василий Андреевич взял в руки другой ключ, короткий и толстый — это от меховой кладовой. Он вспоминает атласные нарядные шубы и шубки на куньем, собольем меху, розовую парчовую с горностаевой опушкой, бархатную пунцовую на чёрном беличьем хребтовом меху, малиновую бархатную, по ней травы золотые, на чернобуром лисьем меху…

Вот и ещё один ключ — от бельевой: дюжины сорочек тончайшего голландского полотна с кружевными манжетами, с кружевными воротниками, батистовые и голландские простыни.

Вот ещё ключ, от фарфоровой… Севрские, саксонские сервизы. Фигуры и украшения для стола…

Всё графское богатство повисло на его руке. И внезапно, отчётливо, как наяву, встал перед ним Кармалюк, когда, статный и красивый, небрежно и ловко перекатывал он червонцы в руки деда Нечипора. А вот рядом и другой Кармалюк — «пан из Волыни», спокойно и уверенно распоряжающийся ограблением пана Волянского. Да, Кармалюк знает цену золота, презирая его.

Сколько коров, свиней можно купить на графские бриллианты! Сколько деревень одеть ценою графских шуб и белья! И это всё, благосостояние нескольких сот человек, у него в руках…

Взволнованный поднялся с кресла Василий Андреевич, легонько тряхнул ключами. Здесь власть, могущество… свобода. Свеча вспыхнула ярче и внезапно погасла совсем.

Тропинин остался неподвижно стоять в темноте. И как тогда, когда впервые от Ганны узнал он о бегстве Данилевского и что-то болезненно кольнуло его, он и сейчас остро, мучительно ощутил, что взманившая его дерзкая мысль бессильна, как стремительно падающая, подстреленная птица. Он сознавал теперь ясно, что пойти против судьбы он не сможет, не посмеет. .

Василий Андреевич опомнился. Где-то за стеной слышались голоса, шаги. Дом жил, хоть и встревоженной, но всё же обычной своею жизнью. Василий Андреевич окончательно пришёл в себя.

Сейчас он увидит графа, выслушает распоряжения и, не обманув его доверия, терпеливо примет новые испытания.

— Миновали Летичев, Бердичев, проехали Киев, Нежин, Глухов… Кончалась Украина. Начиналась Россия.

Чуждо звучит здесь украинская речь, недружелюбно поглядывают на чумаков встречные, дивясь на чудной костюм и незнакомый говор.

В деревушке за Орлом мужики и бабы приняли громыхающий тяжёлый поезд за вражескую артиллерию; вооружившись вилами и рогатинами, приготовились к встрече «француза».

Часть четвертая