— Да будет благословенно имя хана, и да помрут и исчезнут ослушники его. — Он был высокого роста, как сам Узбек, так же сухощав и гибок в пояснице. Волосы его давно стали белыми, как его чалма. — Хан слишком долго задерживал красивую рабыню. Она вышла от него, как измятая роза... Весенняя ночь горячит кровь, а-а?
Узбек сидел на подушках, скрестив ноги, и, оперев подбородок о ладони, загадочно глядел на него снизу вверх. Он любил лесть. А кто её не любит? Но Узбек любил лесть тонкую, хоть бы и с наглецой. Этому шейху позволялось такое, о чём другие и помыслить-то боялись.
— Я огорчил Славицу. А до этого я сегодня огорчил жену. Я предупредил тебя. — Узбек наконец улыбнулся краем губ.
— Наверное, Аллах послал меня, чтобы теперь я огорчил тебя, — такой же сдержанной улыбкой ответил, усаживаясь, хорезмиец.
— Что мудрец наблюдал сегодня в улусе Джучи достойного внимания великого хана, его огорчения и забот?
— Повсюду только расцвет и благоденствие, о мудрейший, сокровище справедливости, творец разумного.
— А что ты наблюдал достойного твоего огорчения?
— Мосты через арыки обветшали, женщины и дети падают с них в воду. Сады превратились в свалки, в них обитают собаки, арыки занесло грязью и илом.
— Аллах действительно решил сегодня опечалить меня, заполнив голову моего друга мусором. Почему никто не скажет, что он хочет, так, чтобы его было видно и слышно?
— Никто не уверен, что великий хан, солнце вселенной, действительно хочет услышать.
— Моё ли дело размышлять об арыках? Каждый знает, их заилило потому, что весна. Ты видел, чтобы кто-нибудь пил из них воду? Даже из городского пруда не берут воду для питья. Её развозят в кувшинах водоносы из чистейшей реки Итиль[11]. Так что впустую пытаешься укусить меня. Впрочем, я, кажется, оправдываюсь? Смешно. — Узбек засмеялся. — В тебе говорят привычки тех мест, где арык — единственный водный источник.
— Великий царь, — миролюбиво улыбнулся шейх, — мы просто немного размялись, не так ли? Чтобы прогнать сонливость. Но боюсь тебя по-настоящему раздражать. Тебя с утра сегодня уже разгневала Баялунь?
— Она одна, из жён моего покойного отца, и у неё привычка всё время пытаться управлять мною. Имам разрешил мне на ней жениться, потому что мой отец не был мусульманином и его брак был преступен. Да, ей хотелось за меня, и она помогла мне занять престол... ну... там... деньгами... то есть подкуп... потом пришлось убить некоторых вельмож, в общем, это всё известно и скучно, не правда ли?
— Славные выше того, чтобы помнить такие вещи, — согласно прикрыл глаза шейх.
— Мы бранились сегодня из-за твоего города Ургенча. Там правил, ты знаешь, её брат, я убрал его и поручил управлять наместнику Кутлуг-Тимуру. Она порицала меня и упрекала: «Я добыла тебе царство, улаживаю все дела, а ты отставил моего брата!» Тогда Узбек повинился перед нею, и они примирились с Баялунь. Аллах, впрочем, лучше знает про это.
Лёгкий смех сквозь зубы, как и подобает мудрецам.
— Если Аллах пожелает что-либо, он говорит: будь! И это станет. Знаешь ли ты, в чём твоё действительное величие? Не в обширности владений твоих, не в могуществе власти, не в ослепительной роскоши, но в том, что ты дал народу своему истинную веру. Всё минёт и рассеется в пыли времени — это останется.
— Ты говоришь, всё минёт?
— Да, так.
— И величие моё забудется?
— Увы, царь!.. Но ты уже обессмертил своё имя для потомков, ты создатель нового народа в лоне мусульманского правоверия.
Недоверчивый взлёт бровей:
— Ты считаешь, мой народ обновился?
— Ещё нет. Это не сразу. Он слишком многочислен, и... у вас мало учёных и мало проповедников.
— Совсем нет.
— Признать это — отвага.
— Сказать это — отвага! — усмехнулся Узбек.
— Прямота собеседников — их обоюдная отвага, не так ли? — с прищуром ответил Номададдин.
— Пусть так. Продолжай.
— В битвах без устали и пощады вы приобрели огромные богатства. Но есть ценности, которые нельзя завоевать и нельзя отнять. Вы ими не обладаете.
— Назови, что есть такое, чем бы мы не обладали, что бы не могли взять себе.
— Взять, царь! — Хорезмиец поднял палец. — Взять! В этом всё дело. Я же говорю о том, чтобы создать, сотворить, научить этому других. Скажу больше, вы можете постепенно рассосаться среди побеждённых, раствориться, как соль в воде. Такая вероятность возможна. Такое уже бывало в истории.
— Пока крепок наш боевой дух, зычен боевой клич, могуч боевой напор, наш народ непобедим! — с жаром возразил Узбек-хан.
— Могу ли оспорить твои слова, царь? Ты прав, как всегда, всемилостивейший! Скажу о другом. Почти три века назад в Багдаде богословы торжественно обнародовали и подписали символ веры исламской[12], чтобы отличить можно было, кто неверующий. Человеку необходимо знать: Аллах един, Нет у него товарищей, не породил он никого и никем не порождён, нет равного ему, нет у него соправителей в царстве его. Он первый, который извечно был, и он последний, который никогда, не избудет. Он властен над всем и ни в чём не нуждается. Нет божества, кроме него, вечно живого, ни сон его не одолевает, ни дремота, он дарует пищу, но сам в ней не нуждается. Он один, но не чувствует себя одиноким, и нет у него друзей. Годы и время не старят его. Да и как они могут его изменить, когда он сам сотворил и годы, и время, и день, и ночь, и свет, и тьму, небо и землю, и всех родов тварей, что на ней, сушу и воды, и всё, что в них, и всякую вещь — живую, мёртвую и постоянную! Он единственный, и нет при нём ничего, он существует вне пространства, он создан посредством своей силы. Он создал престол, хотя он ему и не нужен, и он восседает на нём, как пожелает, но не для того, чтобы предаться покою, как существа человеческие. Он правит небом и землёю и правит тем, что на них есть, и тем, что живёт на суше и в воде, и нет правителя, кроме него, и нет иного защитника, кроме него. Он создаёт людей, делает их больными и исцеляет их, заставляет их умирать и дарует им жизнь. Но слабы его создания — ангелы, и посланники, и пророки, и все прочие твари. Он всемогущ своею силою и всеведущ знанием своим. Вечен он и непостижим. Он внимающий, который слушает, и он взирающий, который видит...
— Я мог бы напомнить тебе, о учёнейший Номададдин-ал-Хорезми, что я тоже правоверный и умею читать. Но я благодарю тебя, ты дал мне лишний раз насладиться этими великими и справедливейшими словами. Я понял, что ты хотел сказать. Но разве блеск Сарая и Самарканда не моею волей создан? Разве это не великодушие моего народа-воителя возрождать в пустыне и на развалинах новую, более совершенную жизнь?
— Верно, это по твоей благой воле делается. Но делается не твоим народом, а побеждёнными. Они обладают тем, что вырабатывается веками обучения, творчества, веками мирной, не кочевой, не воинственной жизни.
— Не упускаешь случая похвалить своих хорезмийцев?
— Наше царство стёрто из книги бытия навечно. Не опасаешься, что то же случится с твоим?
Глаза Узбек-хана вспыхнули:
— Никогда!
— На всё воля Аллаха. Я утомил тебя. Прощай.
Поклон до земли. Бесшумное удаление.
Проклятый шейх! Всё-таки добился своего, разжёг гнев и заронил смуту в сердце. Нет, мудрые бесстрастны. Надо овладеть собой. Как всегда, успокоит Коран, святая книга откровений и предсказаний[13].
Узбек пересел ближе к лампе, расстегнул тяжёлый переплёт. Сура Расторжение:
«Когда небо расторгнете я, когда звёзды рассеются, когда моря прольются, когда гробы откроются, тогда душа увидит, что сделала она прежде и что сделала после.
О, если бы ты знал, каков будет день суда! Да, о, если бы ты знал, каков будет день суда! В тот день ни одна душа не может ничего сделать для другой души: в тот день всё во власти Бога».
Как после недельного перехода в седле свело тело и внутри пересохло. Огненные молнии заплясали в черноте перед глазами. Что же это такое? Святая книга утишает гнев. Откуда же этот холод и пустота? Великому хану было неведомо, что это чувство называется страхом. Ведь он с рождения никогда не испытывал его.
Он медленно встал, хотел сделать омовение, но вдруг неожиданно для самого себя, повинуясь чьей-то чужой злой воле, сильно пнул треножник лампы, будто норовистого неука. Масло пролилось на жаровню, запылали ковры, языки пламени побежали по шёлковым занавесям. Закричали попугаи. За окном, испуганная сполохами, заревела нубийская верблюдица. Где-то далеко завизжали обезьяны, содержащиеся в клетках. Ворвалась стража, стала попонами давить огонь. Узбек стоял недвижно с недвижными глазами. Едкий дым пополз по дворцу.
Тое же лето благоуханна и нежна, как всегда, была весна на Афоне. Свежий полуденный ветер с моря и холодные потоки воздуха с горных вершин сохраняли прохладу. В ней спешили распуститься и цвесть деревья, кустарники и простые дикоцветы на солнечных местах. Ещё не было той тёплой истомы, когда напоят всё вокруг запахи млеющих трав, их сладчайшее увядание после острой боли косьбы. Гремела галька в ледяных ручьях, бегущих к морю. Ещё не было в них летней мутной полноты и пены. Ещё чисты и звонки оставались их голоса, как возвышенные певучие звуки греческой речи с её божественной долготой гласных и придыханий... Как же он теперь любил её после горлового прерывистого арабского речения! Как он любил теперешнюю уединённость своей особной келии под сенью чёрно-зелёных кедров после мучительного многоцветья, многолюдья, многоумия Александрии и Каира! Как он любил бедную простоту афонских киновий после мрамора мечетей, дворцов, духоты тамошних христианских храмов. Как он любил тишину здешних ночных туманов, наползающих из лесов, недвижность воздуха, не смеющего поколебать пламя свечи после жара ветров