Может быть, некоторым читателям, которых пахарь-пропагандист Чернышевский называет «проницательными» и с которыми постоянно желчно воюет на протяжении всего текста «Что делать?», описание такого инцидента с чернильницей, то есть случая, происшествия, обычно неприятного характера, покажется излишним и даже назойливым навязыванием личного быта общественному делу, чем, безусловно, является писание романа. Но тут мне ничего не остается, как заимствовать объяснение у Достоевского из его предисловия — от автора — к роману «Братья Карамазовы»: «Разумеется, прозорливый читатель (Достоевский называет такого читателя «прозорливым», а Чернышевский «проницательным», что одно и то же) уже давно угадал, что я с самого начала к тому клонил (то есть в данном случае что черт и рабы чертовы меня не любят и мне стараются помешать, как Лютеру, или соблазнить, как Достоевского), и только досадовал на меня, зачем я даром трачу бесплодные слова и драгоценное время. На это отвечу уже в точности: тратил я бесплодные слова и драгоценное время, во-первых, из вежливости, а во-вторых, из хитрости: все-таки, дескать, заране в чем-то предупредил».
Он предупредил, и я хочу предупредить, что роман сатирический — как писать о России без сатиры? Это во-первых. А во-вторых, что роман, как следует из заголовка, уголовно-антропологический, потому что черт лишь там, где разбой. Антропологическая школа уголовного права в данном случае берет психиатрию на службу анализу преступлений и принимает во внимание наследственные и биологические причины патологических личностей. Я еще добавлю: для преступлений общественных — историческую наследственность и патологические черты общества.
8
25 октября (по старому стилю) 1917 года Ленин заявил: «Отныне наступает новая полоса в истории России, и данная третья русская революция должна в своем конечном итоге привести к победе социализма»[19]. Но о том не будем. В те же дни литератор Аверченко Аркадий Тимофеевич, состоявший, как известно, в частной переписке с Владимиром Ильичом, получил, среди прочих, послание, о котором Аркадий Тимофеевич рассказывает: «А вот еще одна записочка. Какая милая записочка, жизнерадостная! “Итак, друг Аркадий, — свершилось! Россия свободна! Пал мрачный гнет, и новая заря свободы и светозарного счастья для всех грядет уже. Боже, какая прекрасная жизнь впереди! Задыхаюсь от счастья. Вот теперь мы покажем, кто мы такие. Твой Володя”»[20].
Да... показали, — добавляет от себя Аркадий Тимофеевич. Но дело не в этом — я не о сути, я о стиле. А стиль — Чернышевского, смесь Тредьяковского, городского сумасшедшего русской словесности, с гоголевским Поприщиным. Того самого Тредьяковского, который требовал упразднить некоторые буквы из русского алфавита, «э», например, и «з», как не соответствующие российскому звучанию[21], и того самого Поприщина, который открыл, что Китай и Испания совершенно одна и та же земля, и луна ведь обыкновенно делается в Гамбурге.
Георгий Валентинович Плеханов, первый русский марксист, которого Ленин, несмотря на дальнейший разрыв, считал своим учителем, обнаружил стиль Поприщина даже в программных «Апрельских тезисах» своего ученика, в тезисах апреля 1917 года, заложивших основу первой «великой перестройки» страны и программы коммунистической партии. В социалистической газете «Единство» Плеханов опубликовал статью «О тезисах Ленина и о том, почему бред бывает подчас интересен»[22]: «Я сравниваю ленинские тезисы с речами ненормальных героев великих художников, Чехова и Гоголя, и в некотором роде наслаждаюсь ими. И думается, что тезисы эти написаны как раз при той обстановке, при которой набросал одну свою страницу Авксентий Иванович Поприщин. Обстановка эта характерна следующей пометкой: “Числа не помню. Месяца тоже не было. Было черт знает, что такое”».
Георгий Валентинович не учел, что бред способен материализоваться и даже приобретать число и месяц, становиться красной государственной датой. Бред может становиться материальным бытом, оставаясь при этом бредом. Самого Плеханова революционные народные массы искали, чтобы как раз в те самые числа расстрелять или заколоть штыком прямо на больничной койке, как были расстреляны и заколоты на больничной койке несколько министров Временного правительства[23]. Справедливости ради надо сказать, что Ленин устанавливает охрану, чтобы не дать убить своего обидчика. А позднее именем Плеханова были названы улицы и учебные заведения, и вообще имя его не замалчивалось, было достаточно известно интеллигентной образованной публике, да и более широким массам, что дало повод такому интеллигенту, как Остап Бендер, возмутиться, когда извозчик не мог найти улицу Плеханова. Помните: «Тоже мне извозчик — Плеханова не знает!».
Ленин, как известно, тоже был способен к жестокостям, но жестокости эти Ленину лично наслаждения не доставляли, как иным будущим коммунистическим люмпен-вождям, и личные обиды, не несшие прямую угрозу, прощались, хоть и не забывались. Может, для политического историка это второстепенно, но для литератора это важно при художественном анализе. Второстепенности очень важны у таких, казалось бы, разных на первый взгляд литераторов, как Чернышевский и Достоевский. Но так ли уж они разнятся, по крайней мере по стилю? Мне кажется, если бы Достоевский не обладал своим победоносным разящим талантом, он был бы Чернышевским, пусть и с противоположными идеями. Ибо стиль — общий. Свидетельство тому слюнявенькие места из «Братьев Карамазовых»: мальчики Илюша и Коля Красоткин и прочие. А иной раз и брат Алеша.
Достоевский в последнем своем романе «Братья Карамазовы», желая через «историю одной семьи» — название первой главы романа — показать историю века с его болями и надеждами, взял эпиграфом притчу о зерне: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода»[24]. Но путь зерна никогда не бывает историческим путем народа, а лишь той или иной личности. Путь народа — отступление, падение. Еще в большей степени, чем личность, народ соблазняется. В притче о сеятеле сказано: «...и когда сеял, случилось, что иное упало при дороге, и налетели птицы и поклевали то. Иное упало на каменистое место, где немного было земли, и скоро взошло, потому что земля была неглубока; когда же взошло солнце, увяло и, как не имело корня, засохло. Иное упало в терние, и терние выросло, и заглушило семя, и оно не дало плода. Кто имеет уши слышать, да слышит!»
Так говорит Христос. А я говорю вам: кто знает историю народов, а особо историю российского народа, тот поймет, о чем Христова притча.
9
Название романа, признаюсь, мной заимствовано. Титул иной раз бывает не менее важен, чем сюжет, проясняя и уточняя идеи. Гоголь писал критику-приятелю о «Мертвых душах»: «Никому не сказывай, в чем сюжет»[25]. Но сюжет — это событие или цепочка событий, в которых раскрывается характер персон, а титул — это девиз, краткое изречение, выражающее руководящую идею. Понятия «мертвые души» в русском языке до Гоголя не существовало: были ревизские души.
Гоголь титул выдумал, а Лев Толстой заимствовал у Прудона. Первоначально название романа «Война и мир», две части которого были напечатаны в журнале «Русский вестник» за 1865—1866 год, — «Tысяча восемьсот пятый год». Затем появилось совсем нелепое заглавие «Все хорошо, что хорошо кончается». Всемирно известное «Война и мир» заимствовано у Прудона, который издал книгу под таким названием в 1861 году. В русском переводе она появилась в 1868 году, но Толстой, безусловно, был знаком с подлинником и решился на заимствование после безуспешных поисков своего[26].
Кто такой Прудон, известно по крайней мере «проницательным», «прозорливым» читателям, а особо же магистрам и докторам от философии и прочей подобной публике. Это тот самый Прудон, написавший «Философию нищеты», с которым полемизировал сам Карл Маркс, переиначивший прудоновский заголовок в «Нищету философии». «Карл Маркс выступил с резкой критикой учения Прудона, разоблачив его мелкобуржуазную сущность и враждебность пролетарскому социализму»[27]. Этот тот самый Пьер-Жозеф Прудон, в газете которого La Voix du Peuple Герцен печатал свои статьи «О развитии революционных идей в России», «Письма из Франции и Италии» и прочие. Это тот самый Прудон, бельгийский философ-экстремист, который даже сидя в тюрьме, продолжал оттуда распространять свои опасные идеи социального мятежа.
Толстой заимствовал не только название романа «Война и мир», но и руководящую идею. Идея эта — прославление войны, делающей человека мужественным, возвышающей душу. Если бы войны не было, то ее выдумали бы поэты, — такова квинтэссенция Прудоновой идеи. Эта идеализация ужасного, трудно понимаемая и принимаемая человеком двадцатого века, вполне естественна не только для созерцательного экстаза таких мыслителей, как Ницше или Шопенгауэр, но и для выдумывающих поэтов с их эротическими грезами, романтизирующих войны, преступления и стихии.
Блоковский рыцарь грядущего, носитель того грозного христианства, которое не идет в мир через людские дела и руки, но проливается как стихия; Скрябин, сравнивающий Прометея с Люцифером-сатаной, — все это символы творящего начала. «Грех, моральное преступление теперь — убивать человека, — писал Скрябин, — а ведь были эпохи, в предшествуюших расах, когда убивать, напротив, было моральной добродетелью»