Должники
I
Кристин так и не узнала всей правды о том, что произошло между Эрлендом и Симоном. Эрленд передал ей и Бьёргюльфу то, что Симон рассказал ему о своей поездке в Дюфрин, и добавил, что после этого объяснения у них со свояком вышла ссора и они расстались во вражде. «Более я об этом сказать не могу».
Эрленд был немного бледен, но лицо его было непреклонно и полно решимости. За годы их брака Кристин всего несколько раз видела у мужа такое выражение, и случалось это, когда речь заходила о предметах, о которых Эрленд не желал распространяться.
Кристин очень не любила, когда в ответ на ее расспросы у Эрленда на лице появлялось такое выражение. Бог свидетель, она всегда желала оставаться просто женщиной и предпочла бы не входить ни во что, кроме воспитания детей и домашнего хозяйства. Но ей всякий раз приходилось брать на себя такие заботы, какие она сама считала неженским делом, и Эрленд без колебания позволял ей нести это бремя. Но тогда ему совсем не к лицу высокомерно обрывать ее на полуслове, когда она хочет знать правду о поступках, которые он совершил, не посоветовавшись с ней, и которые касались их общего благополучия.
Весть о распре между Эрлендом и Симоном легла камнем на сердце Кристин. Рамборг была ее единственной сестрой. А когда Кристин думала о том, что больше ей не придется видеть Симона, она впервые стала понимать, как дорог ей этот человек и сколь многим она ему обязана: его верная дружба была самой надежной опорой во всех ее невзгодах.
К тому же Кристин понимала, что в поселке снова пойдут пересуды: «Ну вот, эти йорюндгордцы поссорились уже и с Симоном из Формо!» Симона и Рамборг любили и уважали все окрестные жители. А к ней самой, к ее супругу и сыновьям большинство соседей относилось с недоверием и неприязнью, это Кристин уразумела уже давно. А теперь они и вовсе останутся в полном одиночестве…
В первое же воскресенье, когда, поднявшись на церковный холм, Кристин увидела Симона, стоявшего поодаль с другими крестьянами, она чуть не провалилась сквозь землю от горя и стыда: Симон приветствовал Кристин и ее семейство кивком головы, но впервые за все это время не подошел к ним, не подал руки и не пустился с ними в разговоры.
Однако Рамборг подошла к сестре и взяла ее за руку:
– Нехорошо, сестра, что между нашими мужьями вышла размолвка, но нам с тобой нет нужды ссориться по этой причине.
Поднявшись на цыпочки, она поцеловала Кристин на глазах у всей толпы, собравшейся на церковном дворе. Но Кристин почувствовала – она сама не могла бы объяснить почему, – что Рамборг не слишком опечалена случившимся. Рамборг и прежде не любила Эрленда… Господь знает, не она ли восстановила против него своего супруга… с умыслом или неумышленно…
С того дня Рамборг, однако, всегда подходила к сестре, чтобы поздороваться с ней, когда они встречались у церкви. Ульвхильд громко спрашивала, почему тетка больше не приезжает к ним в гости, потом подбегала к Эрленду, ластилась к нему и к его старшим сыновьям. Арньерд молча стояла рядом с мачехой, подавая Кристин руку, она казалась смущенной. Но Симон и Эрленд с сыновьями старательно избегали друг друга.
Кристин очень тосковала и по детям Симона. Она привязалась к обеим девочкам. А когда Рамборг однажды взяла с собой в церковь Андреса, Кристин после службы поцеловала мальчика и не сдержала слез. Кристин горячо полюбила этого хрупкого, болезненного малыша; она ничего не могла с собой поделать: с тех пор как у нее не было своих малышей, для нее было утешением нянчить и баловать крошку-племянника из Формо, когда родители привозили его с собой в Йорюндгорд.
От Гэуте Кристин узнала немного подробней о том, что приключилось между свояками, так как сын передал ей, что́ было говорено Эрлендом и Симоном во время их ночной встречи близ хижины Гюдрюн Меховщицы. Чем больше Кристин раздумывала над случившимся, тем больше винила Эрленда. Вначале она рассердилась на Симона: неужели он до сих пор не разобрался в ее муже и не видит, что Эрленд не способен из низкого умысла обмануть и предать своего родича, хотя он и может совершить любое сумасбродство по легкомыслию и вспыльчивости? А потом, поняв, что он натворил, Эрленд держит себя точно дикий сорвавшийся с коновязи жеребенок, который безумеет от страха, когда видит волочащуюся за ним веревку.
Но и Эрленду пора бы понять, что люди иной раз вынуждены принимать меры, чтобы оградить себя от зла, какое он с таким редким постоянством причиняет другим. А ведь в этих случаях Эрленд уже не взвешивает ни слов своих, ни поступков. Ей самой довелось не раз испытать это в пору, когда душа ее была беззащитна, – как часто ей казалось, что он топчет ее сердце своими сумасбродными выходками. Так он утратил и дружбу своего родного брата: еще до того, как Гюннюльф ушел в монастырь, он отдалился от них, и Кристин понимала, что в этом повинен Эрленд, – слишком часто оскорблял он своего благочестивого и достойного брата, хотя, насколько ей было ведомо, никогда не видел от Гюннюльфа ничего, кроме добра. А теперь у него вышла ссора с Симоном, и, когда она захотела узнать, что же было причиной несогласия между ним и их единственным другом, Эрленд с надменным видом заявил, что не может ей это сказать…
Кристин чувствовала, что старшему сыну он объяснил больше, чем ей.
Она замечала, что Эрленд и Ноккве умолкают или явно переводят разговор на другую тему, стоит ей приблизиться к ним. Это случалось теперь довольно часто и задевало и тревожило ее.
Гэуте, Лавранс и Мюнан льнули к матери гораздо больше, чем Никулаус в какую бы то ни было пору своей жизни, и она говорила с ними куда чаще, чем с ним. И все-таки ей всегда казалось, что первенец как-то особенно дорог ее материнскому сердцу. А с тех пор как она переселилась в Йорюндгорд, в ней с новой силой ожили воспоминания о том времени, когда она носила под сердцем этого сына. По многим признакам она замечала, что жители Силя не забыли греха ее юности. Они словно бы считали, что она, дочь первого человека в округе, опозорила всю родную долину, растоптав свою девичью честь. Они не простили ей ни этого, ни того, что они с Эрлендом, покрыв Лавранса стыдом и позором, навлекли на него еще и насмешки, когда допустили, чтобы, выдавая замуж соблазненную дочь, он устроил ей такую пышную свадьбу, равной которой не сохранилось в памяти жителей долины.
Кристин не могла понять, знает ли Эрленд, что окрестные жители снова пережевывают старые слухи. Впрочем, если он даже и знал об этом, он и в ус не дул. Он считал ее земляков – всех без разбора – сермяжниками и деревенщиной и такое отношение к ним внушал и своим сыновьям. А ей душу палило огнем при мысли, что все эти люди, которые так любили ее, когда она звалась прекрасной дочерью Лавранса, сына Бьёргюльфа, и Розой Гюдбрансдала, теперь презирают Эрленда, сына Никулауса, и его жену и сурово осуждают их. Она не просила у них милости, не проливала слез, оттого что стала чужой среди них. Но сердце ее разрывалось. И ей чудилось, что даже горные кручи, обступившие долину и оберегавшие ее детство, теперь взирают на нее и ее жилище совсем по-иному: чернея скрытой угрозой, щетиня свои скалистые вершины в непреклонном желании уничтожить ее.
А в былые дни она пролила немало горьких слез… Узнав обо всем, Эрленд обошелся с ней не слишком терпеливо. Когда ему стало известно, что она уже несколько месяцев, таясь от всех, носит под своим трепещущим от горя и страха сердцем бремя – его ребенка, – он не привлек ее в свои объятья, не утешил словами любви и ласки. Он был раздосадован и смущен, поняв, что теперь выйдет наружу, как бесчестно он поступил по отношению к Лаврансу. Но ему не пришло в голову, что его жене будет куда тяжелее в тот день, когда ей придется с позором предстать перед ее гордым и любящим отцом.
И когда младенец наконец появился на свет из ее утробы, Эрленд без особенной радости приветствовал своего законного первенца. В тот миг, когда она освободилась наконец от терзавших ее бесконечных мук, страха и сомнений, увидев, что их ужасный грех под пламенные молитвы священника принял образ прекрасного, совершенно здорового ребенка, ее сердце словно растворилось в умиленной благодарности, и даже пылкая, мятежная кровь преобразилась в белоснежное, сладкое и невинное молоко. «Ну что ж, авось с Божьей помощью станет похож на человека», – сказал Эрленд, когда она позвала его вместе с ней полюбоваться бесценным сокровищем, которое не в силах была выпустить из рук даже для того, чтобы дать служанкам обмыть и перепеленать ребенка. А ведь она знала и видела, что Эрленд любил детей, которых прижил с Элиной, дочерью Орма. Но когда Кристин принесла ему Ноккве и хотела положить ребенка на руки отца, Эрленд, брезгливо сморщив нос, спросил, что ему делать с этим детенышем, который протекает и сверху и снизу. И потом еще много лет Эрленд с неприязнью смотрел на Ноккве и никак по мог забыть, что ребенок появился на свет раньше положенного срока, хотя мальчик был таким красивым, послушным и умным, что другой отец на его месте только радовался бы, видя, какой у него растет сын и наследник.
А Ноккве с самых младенческих лет любил отца так, что приходилось только дивиться. Нежное детское личико словно озарялось солнцем, стоило отцу на минуту притянуть мальчика к себе и сказать ему несколько ласковых слов или если мальчику удавалось пройти по двору, держась за руку отца. Ноккве неотступно домогался отцовского расположения, а Эрленд всех остальных своих детей предпочитал старшему сыну. Вначале его любимцем был маленький Бьёргюльф; в ту пору, когда Эрленду случалось подниматься в оружейную, где хранилось все оружие и доспехи, которые не были в обычном употреблении в Хюсабю, он часто брал с собой наверх обоих сыновей. Отец болтал и шутил с Бьёргюльфом, а Ноккве тихонько сидел на каком-нибудь сундуке, блаженствуя оттого только, что ему позволено находиться подле отца.
Но время шло, и вскоре обнаружилось, что слабое зрение мешает Бьёргюльфу сопровождать отца в поездках наравне с другими сыновьями, и сам Бьёргюльф стал молчаливей и сдержанней с отцом, и тогда все переменилось. Отныне Эрленд как будто даже немного робел перед этим сыном. Кристин спрашивала себя иногда, не обвиняет ли в душе Бьёргюльф отца за то, что тот пустил по ветру их благосостояние и при своем падении увлек за собой в пропасть будущность сыновей, и уж не понял ли, не почувствовал ли это Эрленд. Во всяком случае, из всех сыновей Эрленда только один Бьёргюльф не смотрел на отца со слепой любовью и не испытывал безмерной гордости оттого только, что вправе был звать его отцом.
Однажды двое младших сыновей обратили внимание, что отец читает утром Псалтырь и сидит на хлебе и воде. Они спросили, почему он это делает, – день ведь сегодня не постный. Эрленд ответил, что замаливает свои грехи. Кристин знала, что эти посты были наложены на Эрленда еще тогда, когда он нарушил супружеские обеты, согрешив с Сюннивой, дочерью Улава, и что, во всяком случае, старшим сыновьям это известно. Ноккве и Гэуте как будто оставили без внимания слова отца, но, взглянув на Бьёргюльфа, Кристин увидела, что юноша, близоруко вглядываясь в стоящую перед ним чашу с едой, неприметно улыбается, – так, бывало, улыбался Гюннюльф, когда Эрленд ни с того ни с сего начинал вдруг хорохориться. Матери стало не по себе…
А теперь Эрленд повсюду таскал за собой Ноккве. И юноша, казалось, всеми корнями сердца прирос к отцу. Ноккве прислуживал Эрленду, как молодой оруженосец своему господину и повелителю: он никого не подпускал к отцовскому коню, содержал в порядке сбрую и оружие, пристегивал Эрленду шпоры и выносил ему шапку и плащ, когда отец уезжал со двора. За столом он сидел справа от Эрленда, наполнял ему кубок и нарезал мясо и хлеб. Эрленд иногда посмеивался над учтивостью и внимательностью Ноккве, однако они ему льстили, и мало-помалу он безраздельно завладевал старшим сыном.
Кристин видела, что Эрленд совсем забыл, какие усилия прилагала она к тому, чтобы вымолить хоть частицу отцовской любви для этого ребенка. И Ноккве забыл, как в свои младенческие и отроческие годы он чуть что бежал к матери, ища у нее совета и утешения во всех своих горестях. Он всегда был ласков с Кристин, даже и теперь, но она чувствовала, что чем старше он становится, тем больше отдаляется от матери и всех ее забот. У Ноккве не было ни малейшей склонности к тому, о чем ей приходилось думать денно и нощно. Он никогда не противился, если она поручала ему какую-нибудь работу. Но он был на диво неуклюж и нерасторопен, когда речь шла о том, что можно назвать крестьянским трудом, – он брался за дело нехотя и с ленцой и ничего не доводил до конца. Матери часто казалось, что он во многом напоминает своего умершего сводного брата Орма – даже внешним видом похож на него. Только Ноккве был крепок и здоров, ловок в танцах и играх, метко стрелял из лука и неплохо владел другими видами оружия, да к тому же был прекрасный наездник и отличный лыжник. Кристин как-то заговорила об этом с крестным отцом Ноккве, Ульвом, сыном Халдора. И тот сказал ей:
– Никто не потерял столько от неразумия Эрленда, сколько этот твой сын. Потому что во всей Норвегии не сыщешь в наши дни юноши, из которого мог бы выйти такой рыцарь и военачальник, как из Ноккве.
Но мать понимала, что Ноккве никогда не задумывается над тем, что отец погубил его будущность.
Меж тем в Норвегии опять настали смутные времена, и по поселкам в долине вновь поползли слухи, иногда похожие на истину, а иногда совсем неправдоподобные. Вельможи на юге и западе страны, а также в Опланде были очень недовольны правлением короля Магнуса: передавали, будто они даже открыто грозили взяться за оружие, поднять простонародье и принудить Магнуса, сына Эйрика, править согласно их воле и советам, в противном случае они-де изберут королем юного Йона, сына Хафтура, из Сюдрхейма, – его мать, фру Агнес, была дочерью блаженной памяти короля Хокона. О самом Йоне упоминали лишь мимоходом; по слухам, душой всего заговора был его брат Сигюрд, а правой рукой Сигюрда – Бьярне, сын Эрлинга, сына Видкюна; люди говорили, будто Сигюрд пообещал, что Йон, став королем, возьмет за себя одну из сестер Бьярне, потому что дочери Эрлинга из Гиске тоже вели свою родословную от норвежских королей. Рассказывали, будто Ивар, сын Огмюнда, когда-то вернейшая опора короля Магнуса, перешел теперь на сторону молодых вельмож, а с ним и многие другие знатнейшие и богатейшие в стране мужи, а сам Эрлинг, сын Видкюна, и епископ Бьёргвинский будто бы втайне поддерживают их.
Кристин пропускала эти толки мимо ушей; она с горечью думала, что они с Эрлендом стали теперь мелкой сошкой и дела государственные их не касаются. Однако минувшей осенью она все-таки при случае расспросила кое о чем Симона, сына Андреса, и ей было известно, что тот, в свою очередь, обсуждал это с Эрлендом. Но Кристин почувствовала, что Симон неохотно высказывается об этих делах – может быть, потому, что не одобряет участие братьев в опасных умыслах, – Гюрда, во всяком случае, в них втянули родичи его жены. А кроме того, Симон, должно быть, опасался, что эти разговоры будут неприятны Эрленду, который по рождению имел право занимать место среди мужей, решающих судьбу Норвежского королевства, пока несчастье не закрыло ему доступ в круг равных ему людей.
Но Кристин догадывалась, что Эрленд обсуждает все новости со своими сыновьями. Однажды она услышала, как Ноккве сказал:
– Если эти вельможи, отец, добьются своего у короля Магнуса, неужто у них хватит низости не возбудить вновь ваше дело перед королем и не принудить его исправить учиненную вам несправедливость?
Эрленд только засмеялся в ответ, а сын продолжал настаивать:
– Вы первый указали им путь и напомнили, что у знатных норвежцев испокон веку не в обычае было тихо сидеть по своим углам и безропотно сносить королевское самоуправство. Вы лишились из-за этого своего родового имения и ленных прав, а те, кто замышлял вместе с вами, вышли сухими из воды – вам одному пришлось поплатиться за всех…
– Тем больше у них причин забыть обо мне, – смеясь, сказал Эрленд. – Вдобавок Хюсабю заложено архиепископству. Сдается мне, что господа члены совета не станут докучать просьбами бедняге-королю, который сидит без гроша, чтобы он выкупил мое поместье…
– Король Магнус – ваш родич, отец, как, впрочем, и Сигюрд, сын Хафтура, и большинство других именитых мужей совета, – пылко возразил Ноккве. – Они покроют себя вечным позором, если предадут благороднейшего из норвежцев, который с честью пронес свой щит до самых северных рубежей королевства, очистил Финнмарк и побережье Гандвикского моря от врагов Божьих и королевских… На них ляжет тогда пятно бесчестья…
Эрленд присвистнул:
– Сын мой… Одно я могу тебе сказать. Не знаю, чем кончится сговор сыновей Хафтура, но голову прозакладываю – они не осмелятся показать королю Магнусу обнаженный клинок норвежского меча. Сдается мне, там будет много шума и болтовни, но ни одного доброго выстрела. И уж конечно, эти господа не подумают лезть в петлю ради меня, потому что они хорошо меня знают, – им известно, что, не в пример иным, я не побоюсь булата…
«Родичи», – говоришь ты. Да, они тебе родня в четвертом колене, и Магнус, и сыновья Хафтура. Я помню их еще с той поры, когда служил при дворе короля Хокона. Хорошо, что родственница моя, фру Агнес, родилась дочерью короля, а то пришлось бы ей таскаться по пристаням и зарабатывать хлеб в поте лица, как простой рыбачке, разве что такая женщина, как твоя мать, по доброте и христианскому милосердию взяла бы ее к себе помогать на скотном дворе. Сколько раз, бывало, я утирал сопли этим сыновьям Хафтура, когда им надлежало явиться к деду, а они прибегали в королевские покои такими замарашками, словно только что вышли из материнской утробы.
Когда же мне случалось по доброму родственному обычаю вздуть их, чтобы научить правилам приличия, они орали точно поросята, которых режут. Уж не знаю, правду ли говорят, будто эти заморыши из Сюдрхейма стали под конец добрыми мужами. Но ждать от них, что они вспомнят родство и окажут тебе поддержку, все равно что искать утешения под хвостом у собаки…
Кристин сказала потом Эрленду:
– Ноккве еще так молод, дорогой мой супруг. Не кажется ли тебе неразумным вести с ним столь откровенные речи о подобных делах?
– Ты говоришь со мной медовым голосом, дорогая моя супруга, – улыбаясь, ответил Эрленд, – поэтому я тотчас смекнул, что это выговор. Но когда я был в возрасте Ноккве, мне уже пришлось впервые отправиться на север, в Варгёй… Кабы фру Ингебьёрг оказалась верна данному мне слову, – с жаром добавил он, – я послал бы к ней нынче Ноккве и Гэуте. В Дании нашлось бы дело для двух отважных молодцов, которые умеют владеть оружием и не побоятся пустить его в ход…
– Не думала я, когда рожала тебе этих двух сыновей, – с горечью заметила Кристин, – что им придется искать счастья в чужом краю.
– И я того не думал, – ответил Эрленд. – Но человек предполагает, а Бог располагает…
Нет, твердила Кристин самой себе, не в том только дело, что она до глубины души оскорбляется, когда Эрленд и его подросшие сыновья ведут себя так, словно их дела выше ее женского разумения. Беда в том, что она боится несдержанного языка Эрленда: он постоянно забывает, что их сыновья все еще только дети.
И кроме того, хоть они и были совсем еще зелеными юнцами – Никулаусу минуло семнадцать, Бьёргюльфу – шестнадцать, а Гэуте к осени должно было исполниться пятнадцать, – у всех троих появилась уже такая повадка в обращении с женщинами, которая держала мать в постоянной тревоге.
Собственно говоря, до сих пор еще ни разу не случилось ничего такого, за что она могла бы их попрекнуть. Они не увивались за женщинами, никогда не позволяли себе грубых или непристойных выражений и не любили, когда дворовые люди перекидывались забористыми шутками или приносили в усадьбу грязные сплетни. Но ведь и Эрленд тоже всегда был сдержан и благопристоен в своих речах – она не раз замечала, что его приводят в смущение разговоры, над которыми от души хохотали и ее отец, и Симон.
Но у Кристин было какое-то неосознанное чувство, что те двое потешались так, как потешаются над затеями простофили-дьявола бесхитростные крестьяне, а люди ученые, которым лучше ведомы коварные дьявольские ловушки, не одобряют подобных шуточек.
Эрленду ведь также нельзя было поставить в упрек, что он увивался за женщинами; только тот, кто его не знал, мог бы счесть его человеком безнравственным в том смысле, будто он преднамеренно и с умыслом совращает женщин и вовлекает их в грех. Кристин не таила от самой себя, что Эрленд добился от нее всего, чего хотел, не прибегая ни к каким ухищрениям, без обмана и насилия. Она была уверена, что и двух замужних женщин, с которыми он согрешил, Эрленд вовсе и не думал совращать. Но когда ветреные женщины встречали его игривым и возбуждающим смехом, Эрленд прямо на глазах в мгновение ока преображался в расшалившегося козленка – от него так и веяло безудержным затаенным легкомыслием.
Кристин со страхом замечала, что сыновья Эрленда походят в этом на своего отца; им никогда не приходило в голову наперед подумать, что скажут люди, а потом уже дать волю своей прихоти, зато после они принимали близко к сердцу то, что о них говорят. А когда женщины улыбались им и привечали их, они не смущались и не дичились, как большинство юношей в их возрасте, – они улыбались в ответ, болтали и вели себя так свободно и непринужденно, точно побывали при королевском дворе и научились там светскому обхождению.
Кристин опасалась, как бы они не попались в чьи-нибудь сети по своей доверчивости; ей казалось, что и владелицы больших поместий, и их дочери, и бедные служанки слишком свободно держат себя с красавцами-юношами. Но, как и все их сверстники, сыновья Кристин впадали в страшный гнев, если кто-нибудь поддразнивал их, намекая на ту или другую женщину. В этом особенно усердствовала Фрида, дочь Стюркора; несмотря на свой возраст, она еще не перебесилась – а ведь она была не намного моложе самой Кристин. Она прижила двух незаконных детей и сама толком не знала, кто отец второго. Но Кристин взяла бедного крошку на свое попечение и вообще всегда сквозь пальцы смотрела на прегрешения этой служанки, потому что та была в свое время преданной и любящей кормилицей Бьёргюльфа и Скюле; но все же Кристин очень досадовала, что старая дура вечно заводит с мальчиками разговоры о девушках.
Кристин часто думала теперь, что самое лучшее было бы пораньше женить сыновей. Но она понимала, что это нелегко: люди, дочери которых по крови и рождению могли считаться подходящими невестами для Ноккве и Бьёргюльфа, сочли бы, что ее сыновья недостаточно богаты. К тому же вражда короля, которую навлек на себя их отец, и приговор, тяготевший над ним, послужили бы помехой юношам, вздумай они искать счастья на службе у какого-нибудь знатного рыцаря. Кристин с горечью вспоминала о тех временах, когда Эрленд и Эрлинг, сын Видкюна, вели переговоры о браке Никулауса с одной из дочерей наместника.
Правда, у Кристин на примете было в соседних долинах несколько подрастающих девушек, которые со временем могли бы стать подходящими невестами для ее сыновей; это были наследницы знатных и богатых семей, предки которых на протяжении многих поколений держались вдали от королевского двора и не выезжали из дому. Но Кристин не в силах была снести мысль, что они с Эрлендом могут получить отказ, если пошлют сватов к этим знатным крестьянам. Лучшим посредником в таком деле был бы Симон, сын Андреса, но по вине Эрленда они лишились и этой единственной поддержки.
Ей казалось, что ни один из ее сыновей не проявлял склонности к тому, чтобы посвятить себя служению Богу, – разве что Гэуте или Лавранс. Но Лавранс был еще слишком мал, а Гэуте был единственным из всех сыновей, от которого она видела настоящую помощь в хозяйстве.
В этот год сильные метели повредили изгороди в усадьбе, на поля намело сугробы, а ко дню праздника Святого Креста снегопад задержал полевые работы, так что людям пришлось трудиться не разгибая спины, чтобы наверстать потерянное время. Поэтому в один прекрасный день Кристин послала Ноккве и Бьёргюльфа сменить планки у ограды вокруг поля, расположенного близ проезжей дороги.
В полдень мать вышла из дому посмотреть, как справляются сыновья с этой непривычной для них работой. Бьёргюльф чинил изгородь у тропинки, ведущей к усадьбе, – мать постояла, поговорила с сыном и пошла дальше, к северной части поля. Тут она увидела Ноккве: перегнувшись через прясло, он разговаривал с женщиной, остановившей своего коня на обочине дороги, у самой ограды. Ноккве ласково поглаживал лошадь, потом положил руку на щиколотку всадницы, а потом как бы в рассеянности перевел руку чуть выше, под платье девушки.
Девушка первая заметила хозяйку усадьбы, она покраснела и что-то шепнула Ноккве. Тот быстро убрал руку – вид у него был смущенный. Девушка хотела продолжать путь, но Кристин окликнула ее и стала расспрашивать, как поживает ее родственница, хозяйка усадьбы Ульвсволд; девушка доводилась ей племянницей и недавно приехала к тетке погостить. Кристин сделала вид, будто ничего не заметила, и, когда девушка скрылась из виду, еще некоторое время говорила с Ноккве об ограде.
Вскоре Кристин пришлось провести две недели в Ульвсволде, потому что хозяйка усадьбы болела после тяжелых родов, а Кристин была ее ближайшей соседкой и к тому же слыла самой искусной лекаркой в округе. Ноккве часто приезжал к матери с разными поручениями, и тогда племянница хозяйки Эйвор, дочь Хокона, не упускала случая поболтать с ним наедине. Кристин это было совсем не по вкусу: девушка ей не нравилась, и вдобавок она вовсе не находила ее красивой, как это утверждало большинство мужчин. Поэтому Кристин очень обрадовалась, когда в один прекрасный день узнала, что девушка уехала домой, в Рэумсдал.
Она решила, что Ноккве, как видно, быстро забыл Эйвор, особенно когда услышала, что Фрида подтрунивает над ним, называя имя Осты, дочери Эудюна.
Однажды Кристин настаивала в пивоварне можжевеловый отвар и услышала, что Фрида опять принялась за свои любимые шуточки. Ноккве с отцом и Гэуте возились на заднем дворе около пивоварни: они мастерили лодку, собираясь отправиться на горное озеро, где водилась рыба, – Эрленд был довольно искусен в сооружении лодок. Насмешки Фриды выводили Ноккве из терпения, а тут еще Гэуте стал ей подпевать: Оста, мол, совсем недурная невеста…
– Вот и посватайся к ней, коли ты так считаешь, – сердито огрызнулся брат.
– Нет, я ее не возьму, – сказал Гэуте. – Люди говорят, что сосновый лес да рыжий волос приживаются на тощей земле… А тебе рыжие волосы, как видно, пришлись по вкусу…
– Нет, сын мой, к женщине эта пословица не относится, – смеясь, возразил Эрленд. – Рыжеволосые женщины часто бывают и белы телом, и дородны…
Фрида захохотала во всю глотку, а Кристин рассердилась; она считала, что такие легкомысленные речи совсем неуместны в присутствии юнцов. К тому же она не забыла, что у Сюннивы, дочери Улава, были рыжие волосы, хотя ее друзья и называли их золотыми.
– Скажи мне спасибо, – возразил тут Гэуте, – что я не ответил тебе по-другому: «Не посватаюсь, потому что боюсь греха». На Троицу ты всю ночь просидел с Остой на сеновале, когда мы танцевали на церковном холме; стало быть, она тебе приглянулась…
Ноккве хотел уже броситься на брата с кулаками, но в этот миг в дверях пивоварни показалась Кристин. Когда Гэуте ушел, мать спросила старшего сына:
– Что это Гэуте рассказывал здесь о тебе и об Осте, дочери Эудюна?
– Я думаю, матушка, вы и сами все слышали. – Ноккве вспыхнул и сердито нахмурил брови.
Кристин сказала с раздражением:
– Очень дурно, что вы взяли себе за обычай каждый праздник танцевать и толкаться по ночам среди слуг. Так не было принято у нас, когда я была молода…
– Вы сами рассказывали, матушка, что в годы вашего детства мой дед часто запевал во время танцев на церковном холме…
– То были другие песни и другие танцы, не такие бойкие, – возразила мать. – А мы, бывало, чинно и благопристойно сидели со своими родителями, а не прятались сам-друг по сеновалам…
У Ноккве уже готов был дерзкий ответ. Но в это мгновение Кристин взглянула на Эрленда. Искоса поглядывая на доску, которую он строгал, он улыбался с невыразимым лукавством. Кристин повернулась и ушла в пивоварню, обиженная и огорченная.
С тех пор у нее не выходило из головы то, что ей пришлось услышать. Оста, дочь Эудюна, могла считаться не такой уж дурной невестой. Хозяева Лоптсгорда были люди зажиточные, у них росли три дочери и не было ни одного сына, а Ингебьёрг, мать Осты, происходила из весьма почтенного рода.
Правда, Кристин никогда не думала, что им, хозяевам Йорюндгорда, придется звать сватом Эудюна, сына Турберга. Зимой с ним приключился удар, и люди говорили, что он навряд ли долго протянет… А девушка была славная, миловидная и, по слухам, работящая. Если Ноккве и впрямь полюбил девушку, не было причин противиться их браку. Придется только отложить свадьбу года на два – уж очень они оба молоды, и Ноккве и Оста, – но потом Кристин с радостью примет Осту в свой дом как невестку.
Но однажды в середине лета в Йорюндгорд явилась сестра отца Сульмюнда занять у Кристин какую-то мелочь по хозяйству. Женщины уже прощались у лестницы стабюра, как вдруг сестра священника сказала:
– Да, к слову молвить, слышали про Эйвор, дочь Хокона? Отец прогнал ее со двора, потому что она беременна, и ей пришлось снова вернуться в Ульвсволд.
Как раз в этот момент с чердака стабюра спускался Ноккве – он так и застыл на нижней ступеньке лестницы. Мать увидела выражение его лица и обмерла: вспыхнув до корней волос, юноша прошел мимо женщин по направлению к дому.
Однако мало-помалу из рассказа сплетницы Кристин уразумела, что несчастье случилось с Эйвор задолго до того, как она впервые приехала весной в их поселок. «Бедный мой несмышленыш, – облегченно вздохнув, подумала Кристин. – Теперь он, как видно, попросту стыдится, что девушка ему нравилась».
Спустя несколько дней Кристин заснула ночью в постели одна, потому что Эрленд отправился рыбачить на озеро. Она думала, что он взял с собой Ноккве и Гэуте. Но вдруг ее неожиданно разбудил голос старшего сына; обняв мать, мальчик прошептал ей на ухо, что ему необходимо с ней поговорить. И тут же с ногами забрался на край кровати.
– Матушка… Я был сегодня ночью в Ульвсволде… Говорил с бедняжкой Эйвор… Я знал, что на нее клевещут… Я был так уверен, что эта сорока из Румюндгорда лжет, что не задумался бы пронести за Эйвор раскаленное железо…
Мать молчала, выжидая. Ноккве силился говорить спокойно, но голос его то и дело срывался от волнения:
– Эйвор ходила к заутрене в последний день Рождества… Она шла одна, а дорога от их усадьбы до церкви лежит через лес… И вот на нее напали двое… Было еще темно, она не знает, кто они, – должно быть, бродяги, скрывающиеся в горах. Под конец у нее, бедняжки, уже не было сил защищаться – она ведь такая нежная и хрупкая. И она никому не посмела рассказать о своем несчастье, а когда отец и мать дознались об этом, они накинулись на нее с бранью, избили, таскали за волосы и, наконец, прогнали из дома. Она так рыдала, матушка, когда рассказала мне всю историю, что камни в горах и те разжалобились бы.
Ноккве умолк и тяжело перевел дух.
Очень жаль, сказала Кристин сыну, что негодяям удалось скрыться. Но все же она не теряет надежды, что Божье правосудие настигнет их и они получат возмездие на плахе.
Тогда Ноккве стал рассказывать об отце Эйвор, о том, какой он богатый человек и какая у него знатная родня. Эйвор решила отослать ребенка на воспитание в какой-нибудь отдаленный поселок. Жена Гюдмюнда Дарре прижила незаконного ребенка со священником… Да и Сигрид, дочь Андреса, счастливо живет в Крюке со своим мужем и пользуется всеобщим уважением. Только бессердечный и несправедливый человек может осудить Эйвор за то, что она безвинно стала жертвой срама и бесчестья, а на самом деле она достойна быть супругой ревнивого к своей славе человека…
Кристин сочувствовала девушке, призывала проклятия на головы насильников, но в глубине души благодарила судьбу за то, что Ноккве не хватает еще трех лет до совершеннолетия. Однако вслух она только ласково сказала, что теперь Ноккве должен особенно остерегаться, не искать в поздние часы свидания с Эйвор у нее в стабюре, как он это сделал нынешней ночью, и не показываться в Ульвсволде, когда у него нет поручений к хозяевам усадьбы, чтобы не давать соседям лишнего повода чернить бедную девочку. Да-да, она прекрасно знает, что Ноккве умеет за себя постоять и не задумается проучить тех, кто посмеет усомниться в словах Эйвор, не поверив, что она безвинно попала в беду, но несчастной женщине все равно будет хуже, если люди станут чесать языки…
Три недели спустя приехал отец Эйвор, чтобы забрать дочь домой, где ее ждало обручение и брачный пир. Женихом был их сосед, молодой человек из хорошего крестьянского рода. Вначале родители обоих молодых людей противились этому браку, потому что вели тяжбу из-за каких-то спорных земельных участков. Зимой соседи пришли наконец к соглашению и решили обручить детей, но тут вдруг заупрямилась Эйвор: за это время она-де полюбила другого. Однако вскоре она поняла, что поздно надумала отвергать своего первого жениха. Тогда она приехала к тетке в Силь, надеясь, как видно, скрыть свое положение, так как во что бы то ни стало хотела выйти за своего нового избранника. Но когда Хиллебьерг из Ульвсволда поняла, как обстоит дело с племянницей, она без промедления отправила ее назад к родителям. Отец Эйвор пришел в ярость, несколько раз поколотил дочь, и она вновь сбежала сюда. Но теперь отцу удалось договориться с первым искателем руки Эйвор, и девушке ничего не оставалось, как пойти с ним под венец, хочет она того или нет.
Кристин видела, что Ноккве тяжело переживал случившееся. Долгое время он почти не разговаривал с окружающими – матери было так его жаль, что она едва осмеливалась смотреть в его сторону; стоило ему встретиться с ней глазами, как он заливался краской стыда, а у матери сжималось сердце.
Когда работники в Йорюндгорде принялись обсуждать происшествие с Эйвор, хозяйка резко приказала им замолчать: она, мол, не желает, чтобы в ее доме упоминали об этой грязной истории и бесстыдной женщине. Фрида не могла в себя прийти от изумления: сколько раз, бывало, она слышала, как Кристин с глубоким состраданием отзывалась о девушках, попавших в беду, и помогала им щедрой рукой – самой Фриде довелось дважды искать прибежища в великодушии своей хозяйки. Но в тех редких случаях, когда Кристин упоминала имя Эйвор, дочери Хокона, она называла ее самыми скверными словами, какие только одна женщина может сказать о другой.
Эрленд посмеялся, когда жена рассказала ему, как жестоко одурачили Ноккве; разговор произошел как-то вечером – Кристин села прясть на лужайке перед домом, а Эрленд подошел и растянулся рядом с ней на траве.
– Полно, никакой беды не случилось, – сказал отец. – Скорее наоборот, парень дешево заплатил за науку, что мужчине не следует верить женщинам…
– И это говоришь ты, – сказала жена; ее голос дрогнул от подавленного возмущения.
– Ну да… – улыбнулся Эрленд. – Помню, когда я познакомился с тобой, я думал: ты такая смиренница и скромница, что и кусочка сыра не надкусишь своими зубками… Мягкая, как шелк, кроткая, как горлица… Но ты ловко одурачила меня, Кристин…
– А тебе никогда не приходило на ум, что сталось бы со всеми нами, кабы я была смиренницей и скромницей? – спросила она.
– О да! – Эрленд взял ее за обе руки, так что ей пришлось прервать работу; лицо его просияло счастливой улыбкой. Он положил голову на колени жены. – Да, любимая моя, я и в самом деле не знал, какое безмерное счастье ниспослал мне Господь, когда свел нас с тобой, Кристин!
Но оттого что Кристин все время крепилась, чтобы не выказать раздражения против неизменной беспечности Эрленда, случалось, что гнев пересиливал ее, когда сыновья в чем-нибудь провинятся: она стала давать волю рукам и языку. Особенно доставалось Ивару и Скюле.
Они переживали сейчас самый трудный возраст – двенадцать лет, и были такими своевольниками и неслухами, что Кристин иногда с отчаянием думала: верно, ни одна мать в Норвегии еще не производила на свет таких головорезов. Как все ее сыновья, они были хороши собой: у обоих черные шелковистые кудрявые волосы, синие глаза под черными бровями, узкие лица с точеными чертами. Оба были очень рослыми для своих лет, но пока еще узкоплечи. И на их длинных, тощих руках и ногах, словно узелки на соломинке, выпирали суставы. Близнецы были так похожи друг на друга, что их различали только домочадцы, а в поселке их прозвали йорюндгордскими рубаками – отнюдь не в похвалу. Прозвище это первым в шутку придумал Симон, потому что Эрленд подарил обоим братьям по короткому мечу и мальчишки ни на минуту не расставались с ними, разве что когда ходили в церковь. Кристин был совсем не но душе этот подарок, а также то, что близнецы вечно возились с топорами, копьями и стрелами: она тряслась от страха, что с этими отчаянными мальчишками приключится несчастье. Но Эрленд решительно объявил, что они уже достаточно взрослые, чтобы приучаться владеть оружием.
Кристин была в вечном страхе за своих близнецов. Когда она не знала, где они находятся, она украдкой ломала руки и молила Деву Марию и святого Улава доставить их домой целыми и невредимыми. Близнецы пробирались в горы через ущелья и обрывы, по которым не ступала ничья нога; они разоряли орлиные гнезда и приносили за пазухой безобразных желтоглазых птенцов, они взбирались по гладким кручам к северу от горы Рост до того места, где Логен водопадами низвергается с уступа на уступ; однажды Ивар едва не убился насмерть, вылетев из седла и волочась за конем, когда вздумал объезжать неукрощенного жеребца, – одному Богу известно, как мальчишкам удалось его взнуздать. По собственному почину, из праздного любопытства, они пробрались в Тульстадский лес и нашли там землянку старухи-финки: от отца они научились нескольким словам на финском языке, и, когда они обратились с ними к хозяйке, старая колдунья обласкала, напоила и угостила их, и они наелись до отвала, хотя день был постный. А Кристин всегда строго следила за тем, чтобы в постные дни дети ели поменьше и главным образом ту пищу, которую не любили, – так она сама была с детства приучена родителями. На этот раз Эрленд тоже всерьез разгневался на сыновей, отобрал и сжег все лакомства, которые финка положила им в мешок на дорогу, и строго-настрого запретил ходить дальше опушки леса, в чаще которого жили финны. И все-таки его позабавило приключение близнецов; с этого времени он часто рассказывал Ивару и Скюле о своих походах на север, о том, что ему было известно о повадках и обычаях этих людей, и обучал сыновей словам на их безобразном и безбожном языке.
Эрленд вообще почти никогда не бранил сыновей, а если Кристин выходила из себя от необузданных выходок близнецов, старался обратить это в шутку. Дома, в усадьбе, они вечно что-нибудь портили, хотя, когда приходилось, умели приносить настоящую пользу в хозяйстве, – не в пример Ноккве, они были мастера на все руки. Но бывало, мать даст им какую-нибудь работу, а потом придет посмотреть, как они с ней справляются, и видит: инструмент валяется на земле, а мальчишки стоят возле отца, который показывает им, как мореходы вяжут узлы или еще какие-нибудь штуки в этом роде…
Когда Лавранс, сын Бьёргюльфа, ставил дегтем крест над дверью коровника или какого-нибудь другого строения, он зачастую окружал священное изображение каким-нибудь рисунком, обводил рамкой или проводил черточку над поперечиной креста. И вот однажды близнецы надумали вдруг целиться по этим старым рисункам из лука. Кристин была вне себя от гнева и горя, что дети ее ведут себя как нехристи, но Эрленд взял их под защиту: они еще слишком малы, чтобы вспоминать о святости креста каждый раз, как увидят его над дверями хлева или на спине коровы. Пусть мальчишки пойдут к кресту на церковном холме, преклонят перед ним колени, поцелуют святыню, прочтут по пять раз «Отче наш» и «Богородицу» – и нечего беспокоить из-за этого отца Сульмюнда. Но на сей раз Бьёргюльф и Ноккве взяли сторону матери, священник был приглашен в усадьбу, окропил стены святой водой и сурово отчитал юных грешников.
Близнецы подбрасывали в пищу быкам и козлам змеиные головы, чтобы разъярить их. Они дразнили Мюнана, что он все еще держится за материнскую юбку, и особенно часто ссорились с Гэуте. Вообще же сыновей Эрленда связывала глубокая братская любовь. Однако Гэуте иной раз поколачивал близнецов, когда их озорство и своеволие переходило все границы. Уговаривать их было как об стенку горохом, а стоило матери вспылить, они, напружившись всем телом, с пылающими щеками, бросали на нее исподлобья яростные взгляды. Кристин невольно вспоминала о том, что ей рассказывал Гюннюльф: как Эрленд однажды в детстве швырнул ножом в своего отца и потом не раз поднимал на него руку. Тогда она била близнецов, и била крепко, потому что ее терзал страх: чем кончат эти ее сыновья, если на них вовремя не наложить узду?
Единственный, кто пользовался каким-то влиянием на двух сорванцов, был Симон Дарре; близнецы любили мужа тетки, и, когда он спокойным, дружелюбным тоном вразумлял их, они тотчас унимались. Но мать не замечала, чтобы они скучали по Симону, с тех пор как перестали встречаться с ним. И она с горечью размышляла о том, как забывчиво детское сердце.
Однако в тайниках души Кристин сознавала, что гордится близнецами едва ли не больше, чем всеми остальными своими детьми. Кабы только удалось сломить их необузданность и непокорство! Ведь природа наделила их, пожалуй, еще щедрее, чем других братьев, качествами, необходимыми настоящим мужчинам. Они отличались завидным здоровьем и крепким телосложением, были бесстрашны, правдивы, щедры и великодушны по отношению к беднякам и не раз проявляли такую решимость и находчивость, какой трудно было ждать от мальчиков в их возрасте.
Однажды в разгар сенокоса Кристин допоздна задержалась в поварне, как вдруг в дверь вихрем ворвался Мюнан, крича, что в старом козьем хлеву пожар. Возле жилого дома не было никого из мужчин: кто ушел в кузню отбить косу, кто – на мост, к северу от усадьбы, где молодежь собиралась в летние вечера. Схватив ведра, хозяйка бросилась во двор, на бегу крича работницам, чтобы они следовали за ней.
Козий хлев представлял собой маленькое ветхое строение, крыша которого осела чуть ли не до земли; расположен он был в узком проходе, отделявшем передний двор от черного, прямо у боковой стены конюшни, а вокруг густо лепилось множество других строений. Кристин взбежала на галерею старой горницы, схватила топорик и пожарный багор, но, выскочив на двор и обогнув конюшню, не увидела никакого огня, а только густой дым, который валил из провала в крыше хлева. Вверху, на самом коньке сидел Ивар и рубил крышу, а Скюле с Лаврансом внутри хлева срывали деревянную обшивку потолка, бросали на пол и затаптывали пламя ногами. Тут появились Эрленд, Ульв и другие мужчины, бывшие в кузнице, – Мюнан успел уже сбегать за ними, – они в два счета покончили с пожаром. Но дело могло обернуться страшным несчастьем: вечер был тихий и душный, однако по временам налетали порывы южного ветра, и, разгорись огонь в хлеву, он неминуемо охватил бы все строения в северной части двора: конюшню, сеновалы и жилые постройки.
А случилось все это так: Ивар и Скюле возились на крыше конюшни – они поймали в силки ястреба и теперь решили повесить его под стрехой, – как вдруг почуяли запах гари и увидели дым, поднимавшийся снизу от крыши хлева. Они мигом спрыгнули на нее и принялись рубить тлеющий дерн топориками, которые у них всегда были при себе, а Лавранса и Мюнана, игравших тут же, во дворе, послали – одного за пожарными крюками, другого – позвать мать. К счастью, потолочные стропила и балки совсем прогнили, но так или иначе всем было ясно, что на сей раз близнецы спасли усадьбу своей матери, потому что не стали терять время, созывая на помощь взрослых, а немедля стали рубить горящую крышу.
Никто не мог понять, отчего приключился пожар. Как видно, виноват был Гэуте: незадолго до пожара он прошел мимо хлева в кухню с угольями и теперь вспомнил, что забыл прикрыть жаровню; должно быть, искра и упала на сухую как порох дерновую крышу.
Но поздно вечером, когда все обитатели усадьбы собрались вокруг Ульва, который решил до поздней ночи нести охрану на пожарище, а все домочадцы составили ему компанию и Кристин приказала подать на двор крепкого пива и меду, никто не вспоминал о том, как случился пожар, разговору только и было что о мужестве близнецов и Лавранса. У всех троих оказались сильные ожоги на руках и ногах – кожаные башмаки полопались от жара. Лаврансу было всего девять лет, у него ненадолго хватило терпения молча сносить боль, но вначале он горделивей всех прохаживался по двору с перевязанными руками, упиваясь похвалами домочадцев.
В эту ночь, когда супруги улеглись в постель, Эрленд крепко обнял жену:
– Кристин, моя Кристин… Не убивайся же так из-за сыновей, разве ты не видишь, любимая, какая закваска у них в крови? Ты вечно глядишь на них так, точно боишься, что их дорога лежит между плахой и виселицей. Тебе ли не радоваться теперь, после долгих лет, полных мук, забот и тревоги, когда, не зная отдыха, ты вынашивала, выкармливала и выхаживала своих сыновей? Но тогда ты не уставала рассказывать всем и каждому про маленьких пачкунов, а теперь, когда из них выросли красивые, умные молодцы, ты ходишь среди них точно глухонемая и едва отвечаешь, когда они заговаривают с тобой. Прости меня Боже, можно подумать, что ты стала их меньше любить, с тех пор как тебе нет нужды беспокоиться о них и красавцы-сыновья выросли тебе на радость и утешение…
Кристин не нашла в себе сил для ответа.
Но потом она долго лежала, не смыкая глаз. А когда начало рассветать, тихонько перешагнула через спящего мужа, прошла босиком через всю горницу к отверстию в стене и отворила отдушину.
Небо было затянуто серыми тучами, и в воздухе чувствовалась прохлада; далеко на юге, где горы, смыкаясь, закрывали долину, над плоскогорьями сеялся мелкий дождь. Хозяйка постояла у отдушины, глядя во двор; здесь, на чердаке стабюра, где они спали летом, всегда стояли нестерпимая жара и духота. Влажный ветерок дышал ей в лицо сильным, сладким запахом сена. Где-то в летней ночи чирикнули во сне какие-то пташки.
Кристин нашла огниво и зажгла огарок свечи. Она на цыпочках подошла к скамье, на которой спали Ивар и Скюле, и, посветив на них, тыльной стороной руки дотронулась до лиц мальчиков – у них, видно, легкая лихорадка. Мать тихонько прочла «Богородицу» и перекрестила сыновей. «Между плахой и виселицей…» И Эрленд способен этим шутить, когда сам был на волосок от плахи…
Лавранс жалобно стонал и бормотал во сне. Мать склонилась над двумя младшими сыновьями, которые спали на короткой скамье в ногах родительской кровати. Лавранс, красный и разгоряченный, метался по своему ложу, но не проснулся, когда мать пощупала его лоб.
Гэуте вытянулся в своей кровати, сцепив на затылке белые, как молоко, руки, по которым разметались его длинные льняные волосы. Одеяло он с себя сбросил. У Гэуте была такая горячая кровь, что он всегда спал нагишом; кожа у него была ослепительной белизны. Потому так резко выделялись загоревшее лицо, шея, кисти рук. Мать натянула на него одеяло чуть повыше пояса.
Она не могла сердиться на Гэуте – он был слишком похож на ее отца. Она почти не бранила его за то, что он едва не причинил им всем непоправимого несчастья. Она считала, что этот ее сын настолько умен и рассудителен, что сам извлечет из прошедшего урок и никогда его не забудет.
Ноккве и Бьёргюльф спали на второй из двух кроватей, находившихся на чердаке. Мать особенно долго стояла у постели двух старших сыновей. Черный пушок затенял их еще по-детски румяные и мягкие губы. Из-под одеяла торчала нога Ноккве – узкая, с красиво вырезанной ступней, крутым подъемом и не слишком чистая. А матери казалось, что еще совсем недавно эта мужская нога целиком умещалась в ее ладони и она прижимала ее к своей груди и к губам, по очереди целуя все крошечные пухлые пальчики, розовые и нежные, точно колокольчики цветущей черники.
Нет, она не ценит, как должно, благую долю, которую судил ей Господь. Иногда она вдруг вспоминала – и ее опаляло точно огнем – о том времени, когда она носила под сердцем Ноккве, и о тех чудовищных видениях, которые ее преследовали тогда; разрешившись от бремени, она почувствовала себя так, словно, пробудившись ото сна, в благословенном свете дня избавилась от ночных кошмаров, от страха, камнем навалившегося на грудь… А ведь другие женщины, пробудившись, лицезрели свое несчастье при дневном свете и убеждались, что оно во сто крат превосходит их самые жуткие видения. И теперь при виде какого-нибудь калеки или уродца у Кристин холодело сердце: она вспоминала свой собственный страх за еще не рожденное дитя. И тогда душа ее исполнялась пламенным смирением перед милосердием Господа и святого Улава, она спешила творить добро и, повторяя слова молитвы, старалась вызвать на глаза слезы истинного раскаяния. Но при этом она всегда ощущала в сердце нерастаявший ледок недовольства, и страстный порыв остывал, слезы, не пролившись, уходили куда-то в глубь ее души, как вода в сухую песчаную почву. Тогда она успокаивала себя: ну что ж, стало быть, она лишена дара благочестия, который когда-то надеялась унаследовать от отца. У нее ожесточенная, грешная душа, но, впрочем, она не хуже большинства других людей и, подобно этому большинству, как видно, должна претерпеть, чтобы огонь чистилища растопил и очистил ее душу.
Но иногда ее охватывало страстное желание стать иной. В особенности когда она любовалась семерыми красавцами-сыновьями, сидевшими за столом, или когда по утрам, в воскресные дни, она поднималась на церковный холм, а колокола благовестили, призывая к радости и миру Господню и впереди нее по склону холма шла стайка стройных, нарядно одетых юношей – ее сыновей. Она не знала ни одной другой женщины, которая, родив столько сыновей, ни разу не испытала, что значит потерять ребенка; и при этом все ее мальчики были хороши собой и здоровы, без единого телесного или душевного изъяна – только Бьёргюльф был слегка близорук. В такие минуты она желала забыть все свои обиды, преисполниться кротости и благодарности, бояться и любить Бога, по примеру своего отца, она вспоминала, как отец говорил: «Тому, кто смиренно памятует о собственных грехах и склоняется перед крестом Господним, нет нужды клонить голову под бременем преходящих горестей или несправедливости».
Кристин задула огонь, сняла нагар со свечи и спрятала ее на место, в углубление под верхней балкой. Она снова подошла к окну – на дворе уже совсем рассвело, но было серо и мертво; на низких крышах, которые хорошо видны были ей сверху, от дыхания ветерка слабо колыхалась увядшая, выжженная солнцем трава, а по ту сторону крыши жилого дома напротив легко шелестела листва берез.
Кристин бросила взгляд на свои руки, лежавшие на косяке окна. Они были шершавые и жесткие, загорели по самые локти, и на них выступали твердые, как дерево, желваки мускулов. Когда она была молода, дети высасывали из нее молоко и кровь, пока не пропал и след девической свежести и мягкости линий. А потом тяжелый труд ежедневно уносил частицу красоты, которая обличала в ней дочь, жену и мать мужей благородного происхождения: узкие белые пальцы, полные изящные руки, нежные краски лица, которое она заботливо защищала от солнца полотняной повязкой и протирала специально приготовленными снадобьями. Но теперь Кристин уже давно равнодушно относилась к тому, что под лучами палящего солнца ее взмокшее от тяжелой работы лицо покрывается загаром, словно у простой крестьянки.
Только волосы сохранила она от своей девичьей красоты. Они были все такие же роскошные и золотистые, хотя она редко улучала время, чтобы вымыть и расчесать их как следует. Вот и теперь она уже трое суток не расплетала толстой растрепанной косы, которая спускалась ей на спину.
Кристин перебросила косу на грудь и, распустив волосы, тряхнула ими – они и теперь окутывали ее, как плащом, и спускались ниже колен. Она нашла в шкатулке гребень и принялась осторожно расчесывать волнистые пряди, поеживаясь от утреннего холодка, проникавшего через окно, у которого она сидела в одной рубашке.
Приведя в порядок волосы и заплетя их в тугую тяжелую косу, она приободрилась, бережно взяла на руки Мюнана, положила его в супружескую кровать у самой стенки, а потом неслышно скользнула между ним и мужем. Прижав к себе своего младшенького, поудобней устроила его головку у себя на плече и погрузилась в сон…
В это утро Кристин проснулась позже всех; когда она открыла глаза, Эрленд с сыновьями давно уже встали.
– Да ты никак украдкой сосешь свою мать? – спросил Эрленд, обнаружив, что Мюнан спит рядом с матерью.
Малыш обиделся, выбежал на галерею, перебрался через перила и полез по резному выступу одной из балок, поддерживавших галерею: он решил доказать, что он взрослый мужчина.
– Прыгай! – крикнул со двора Ноккве; он на лету подхватил младшего брата, перевернул его вниз головой, а потом бросил Бьёргюльфу – и старшие братья стали перекидывать друг другу малыша, который хохотал и визжал одновременно.
Но когда на следующий день Мюнан стал хныкать, оттого что лопнувшая тетива хлестнула его по пальцам, близнецы схватили его, укутали в одеяло и отнесли на материнскую кровать; рот они ему заткнули куском жеваного хлеба, причем таким огромным, что малыш едва не задохнулся.
II
Домашний священник Эрленда в Хюсабю обучал трех его старших сыновей книжной премудрости. Все трое не отличались прилежанием, но были понятливы, а так как вдобавок их мать, которую в детстве тоже учили грамоте, следила, чтобы сыновья не ленились, они достигли весьма изрядных успехов.
В тот год, когда Бьёргюльфу и Никулаусу пришлось вместе с отцом Эйливом жить в монастыре на Тэутре, оба отрока, как выражался священник, с большим рвением сосали груди Госпожи Науки. Наставником их был глубокий старец-монах, который всю свою жизнь с усердием пчелы по крупице собирал знания из книг, латинских и норвежских, какие попадались ему в руки. Отец Эйлив сам был большой охотник до книжной науки, но за годы, проведенные в Хюсабю, ему редко представлялся случай удовлетворить свое пристрастие к ученым занятиям. Соседство достопочтенного брата Аслака было для него все равно что тучное горное пастбище для изголодавшегося стада. И оба мальчика, которые в монастыре ни на шаг не отходили от своего домашнего священника, раскрыв рот следили за ученой беседой своих наставников. Обрадованные этим, брат Аслак и отец Эйлив решили насытить две юные души сладчайшим медом книжных сокровищ монастыря, которые брат Аслак сам приумножил бесчисленными списками и извлечениями из наиболее интересных книг. И вскоре мальчики достигли таких успехов, что монаху почти не приходилось обращаться к ним на норвежском языке, а когда за ними приехали родители, Ноккве и Бьёргюльф уже бойко и довольно правильно отвечали своему учителю по-латыни.
Братья старались и в дальнейшем поддерживать эти познания. В Йорюндгорде было много книг; пять принадлежали еще Лаврансу, из них две при разделе наследства достались Рамборг, но она никогда не стремилась учиться читать, да и Симон был не настолько силен в грамоте, чтобы получать удовольствие от чтения, хотя вообще-то умел разбирать писаное и даже в случае надобности мог составить письмо. Три книги были собственностью родителей Эрленда, и он подарил их Кристин вскоре после свадьбы, да еще одну книгу она получила в дар от Гюннюльфа, сына Никулауса; он специально для своей невестки заказал составить книгу, переписав в нее Житие и чудеса святого Улава, Жития некоторых других святых, а также рукопись, содержащую жизнеописание брата Эдвина, сына Рикарда, которую францисканцы из Осло послали папе, чтобы монах был причислен к лику святых. Наконец, еще одну книгу – молитвенник – отец Эйлив подарил Ноккве при расставании. В ту пору Ноккве много читал вслух своему брату. Он читал бегло и очень красиво, чуть нараспев, как учил его брат Аслак; особенно ему нравились сочинения на латинском языке: его собственный молитвенник и одна из книг, принадлежавших Лаврансу, сыну Бьёргюльфа. Но больше всего дорожил он огромной, весьма искусно переписанной книгой, которая передавалась в роду от отца к сыну и, по преданию, принадлежала когда-то их знаменитому родичу, епископу Никулаусу, сыну Арне.
Кристин очень хотела, чтобы и ее меньшие сыновья также усвоили начатки знаний, какие подобают людям высокого происхождения. Но осуществить это оказалось делом нелегким: отец Эйрик был слишком стар, а отец Сульмюнд разбирал только те книги, которыми пользовался при богослужении; да к тому же он сам не понимал многое из того, что было в них написано. Правда, Лавранс иной раз вечером подсаживался к Ноккве и просил старшего брата показать ему буквы на восковой дощечке, но трое других братьев не изъявляли ни малейшей охоты учиться грамоте. Однажды Кристин взяла норвежскую книгу и попросила Гэуте, чтобы он показал ей, много ли у него сохранилось в памяти из того, чему его обучал в детстве отец Эйлив, но Гэуте, кое-как разобрав три слова, запнулся на первом же знаке, который заменял несколько букв разом, и со смехом отбросил книгу, заявив, что эту премудрость ему никогда не осилить.
Однако именно по этой причине как-то вечером в разгар лета в Йорюндгорд явился отец Сульмюнд и попросил Никулауса отправиться с ним в Румюндгорд. Иноземный рыцарь, возвращающийся из Нидароса с празднества Святого Улава, остановился на ночлег в его усадьбе, но ни сам пришелец, ни его слуги ни слова не знают по-норвежски; проводник, который привел их в Румюндгорд, с трудом разбирает отдельные слова из их речи, отец Эйрик хворает; не согласится ли Ноккве пойти к чужеземцу и поговорить с ним по-латыни?
Ноккве как будто не очень понравилось, что его приглашают толмачом, но он не подал виду и последовал за священником. Домой он вернулся поздно, возбужденный и изрядно пьяный: чужеземный рыцарь угостил его заморским вином; он щедрой рукой наливал и священнику, и дьякону, и Ноккве. Зовут чужеземца не то Алланд, не то Алларт из Бекелара, он уроженец Фландрии и совершает паломничество к святыням северных стран. Рыцарь обошелся с Ноккве очень приветливо, беседа шла без сучка без задоринки… И тут Ноккве сообщил самое главное: из здешних краев рыцарь направляется в Осло, а потом к святым местам в Данию и Германию, и он высказал желание, чтобы Никулаус сопровождал его и служил ему толмачом хотя бы на то время, что он путешествует по Норвегии. К слову сказать, господин Алларт утверждает, что, если юноша поедет с ним по белу свету, рыцарь устроит его судьбу; по уверениям господина Алларта, в той стране, откуда он родом, золотые шпоры и шейные цепочки, тугие кошели и великолепные доспехи попросту валяются на земле и ждут, чтобы явился такой человек, как юный Никулаус, сын Эрленда, и подобрал их. Ноккве ответил рыцарю, что он еще несовершеннолетний и должен испросить согласия отца, но господин Алларт все-таки принудил Ноккве взять подарок, поручившись, что юношу это ни к чему не обязывает; подарок был полукороткий шелковый камзол сливового цвета с серебряными колокольчиками на проймах.
Эрленд выслушал сына, почти не перебивая, с какой-то необычной настороженностью в лице. Когда Ноккве закончил свой рассказ, отец попросил Гэуте принести ларец с письменными принадлежностями и тотчас сел составлять грамоту на латинском языке – Бьёргюльфу пришлось ему помогать, потому что Ноккве едва ворочал языком и отец приказал ему лечь спать. В грамоте стояло, что Эрленд просит рыцаря после ранней обедни пожаловать к нему в усадьбу, где они сообща обсудят предложение господина Алларта взять к себе на службу оруженосцем юношу благородного происхождения, Никулауса, сына Эрленда. Далее Эрленд просил у рыцаря извинения за то, что возвращает подарок, дабы он хранил его у себя до тех пор, пока Никулаус – если он с соизволения отца поступит к нему в услужение – не примет присягу по обычаю, заведенному среди рыцарей христианских стран.
Эрленд капнул воском пониже текста грамоты и небрежно приложил к нему малую печатку – ту, что была вытиснена у него на кольце. Потом позвал мальчика-слугу и отослал его в Румюндгорд с письмом и шелковым камзолом.
– Супруг мой… Неужто ты намерен отпустить своего сына в чужие страны с неведомым нам пришельцем? – дрожа, спросила Кристин.
– Посмотрим… – Эрленд усмехнулся странной усмешкой. – Думается мне, что это маловероятно, – добавил он, видя, как она взволнована. И, снова усмехнувшись, потрепал жену по щеке.
По просьбе Эрленда Кристин усыпала пол в верхней горнице цветами и ветвями можжевельника, разложила на скамье самые нарядные подушки, а на столе, покрытом полотняной скатертью, расставила угощение в изящных блюдах и напитки в редкостных, оправленных в серебро рогах, сохранившихся в усадьбе после Лавранса. Эрленд тщательно побрился, завил волосы и надел широкий черный кафтан из иноземного сукна, отделанный богатой вышивкой. Он встретил гостя у ворот усадьбы, и, когда они оба проходили через двор, Кристин невольно подумала, что ее супруг куда более схож с одним из латинских рыцарей, о которых рассказывают легенды, чем жирный светловолосый иноземец в роскошном пестром наряде из бархата и атласа. Кристин поджидала мужчин на галерее верхней горницы в богатом платье, с шелковой повязкой на голове; фламандец поцеловал ей руку, когда она сказала ему: «Bien venu»,[135] и больше ей почти не пришлось разговаривать с ним за все то время, что он провел у них в доме. Она ничего не поняла из беседы мужчин, как, впрочем, и отец Сульмюнд, который тоже гостил в Йорюндгорде. Но священник все-таки успел заметить хозяйке, что он устроил счастье Никулауса. Она промолчала в ответ.
Эрленд немного знал французский язык и бегло изъяснялся на том жаргоне, на каком обычно говорят наемники, поэтому беседа между ним и гостем текла оживленно и гладко. Но Кристин почувствовала, что фламандец мало-помалу приходит в дурное расположение духа, хотя и старается это скрыть. Сыновьям своим Эрленд еще прежде приказал ждать на чердаке, в новом стабюре, пока он не пришлет за ними, но так и не прислал.
Эрленд и его супруга проводили рыцаря со священником до ворот усадьбы. Когда гости скрылись из виду, затерявшись среди полей, Эрленд обернулся к Кристин и сказал с недоброй улыбкой:
– С этим молодчиком я не отпустил бы Ноккве не только в чужую страну, но даже и до Брейдина…
Во двор вышел Ульв, сын Халдора. Эрленд сказал ему что-то, чего Кристин не расслышала, но Ульв в ответ сплюнул, грубо выругавшись. Эрленд рассмеялся и хлопнул Ульва по плечу:
– Слава богу, я не такой простофиля, как здешние сермяжники… Мне многое пришлось повидать на своем веку, и я не продам моих прекрасных соколят в руки дьявола… А этому благочестивому ослу, отцу Сульмюнду, и невдомек, чем тут пахнет…
Кристин помертвела. Она то заливалась краской, то снова бледнела; страх и стыд охватили ее с такой силой, что к горлу подступила дурнота: ей казалось, что она сейчас рухнет на землю. Ей и раньше приходилось слышать о таком… но как о чем-то бесконечно далеком… Но что эта мерзость может дерзнуть переступить порог ее дома… Словно девятый вал взметнулся вдруг, грозя опрокинуть ее утлую, потрепанную бурями, перегруженную ладью… Пресвятая Дева! Неужто ей суждено испытать еще и этот страх за своих сыновей…
Эрленд продолжал все с той же недоброй улыбкой:
– Я еще вечером смекнул… Уж слишком учтивым показался мне этот господин Алларт, по рассказам Ноккве… Я что-то не слыхал про такой обычай, чтобы рыцарь целовал в губы юношу, которого собирается взять себе в услужение, да еще одаривал его богатыми подарками, не испытав прежде его доблести…
Дрожа как осиновый лист, Кристин спросила:
– Зачем же ты заставил меня усыпать пол нашего дома розами и накрыть стол полотняной скатертью для этакого… – Она выругалась.
Эрленд нахмурил брови. Он поднял с земли камень – нацелился в рыжего котенка Мюнана, который, хоронясь за высокой травой у жилого дома, на брюхе подползал к цыплятам, гомозившимся у двери конюшни. Фью-ю! – просвистел камень, котенок стрельнул за угол, цыплята кинулись врассыпную. Эрленд повернулся к жене:
– Думается мне, я обязан был сначала поглядеть на молодца. Окажись он мужем, достойным доверия, тогда… К тому же я все равно должен был обойтись с гостем учтиво… Я не духовник господина Алларта. Да и ты ведь слышала: он держит путь в Осло. – Эрленд снова рассмеялся. – Может статься, кое-кому из былых моих закадычный друзей и добрых родичей будет полезно узнать, что хозяева Йорюндгорда не ищут вшей в своих лохмотьях и едят не одну только селедку да овсяные лепешки…
Когда под вечер Кристин поднялась на чердак стабюра, Бьёргюльф лежал в постели с головной болью; Ноккве заявил, что тоже не сойдет вниз к вечерней трапезе.
– Ты, гляжу я, опечален, сын мой? – спросила мать.
– Нисколько, матушка. – Ноккве презрительно скривил губы. – Или вы думаете, мне следует печалиться, что я оказался в дураках и легко поймался на удочку…
– Не горюй, – сказал отец старшему сыну, когда все домочадцы расселись вокруг стола, а Ноккве по-прежнему хранил хмурое молчание. – Ты еще поездишь по белу свету и попытаешь счастья…
– Лишь в том случае, отец, – ответил Ноккве тихо, точно не хотел, чтобы его слова услышал кто-нибудь другой, кроме отца, – если Бьёргюльф сможет сопровождать меня. – Потом он негромко засмеялся. – Но не говорите того, что вы нынче сказали мне, Ивару и Скюле, они ждут не дождутся того дня, когда подрастут и отправятся бродить по свету…
Кристин встала и накинула плащ с капюшоном. Сыновья спросили, куда она собралась; она объяснила, что хочет навестить нищего странника, который лежит в хижине Ингебьёрг. Близнецы предложили матери проводить ее, чтобы помочь донести мешочки с лекарственными травами, но она ответила, что провожатые ей не нужны.
Теперь сумерки наступали рано, а дорога к северу от церкви шла лесом в тени нависших круч хребта Хаммер. Здесь всегда веяло холодком из ущелья Росто, и в воздух вместе с жалобным плеском реки проникала легкая сырость. Тучи крупной белой мошкары роились в гущине деревьев – иногда они кидались ей в лицо, словно их приманивала выделявшаяся в темноте светлая полотняная повязка, которая стягивала голову и грудь женщины. Кристин отгоняла мошек рукой, пробираясь по скользкому ковру хвои и спотыкаясь об извилистые корни, пересекавшие тропинку, по которой она шла.
Кристин много лет преследовал один сон. Впервые он приснился ей в ночь накануне рождения Гэуте, но и поныне ей случалось иногда просыпаться в холодном поту, и сердце ее колотилось так, точно готово было разбиться о ребра, потому что ей снова привиделся этот сон.
Ей снился крутой склон холма и на нем цветущий луг, с трех сторон окруженный дремучим еловым бором, а у самого подножия холма приютилось маленькое озерцо, в которое смотрелись и темный бор, и зеленый, пестреющий цветами луг. Солнце уже скрылось за деревьями, и только на самую вершину холма сквозь хвою просачивались его последние длинные золотистые лучи, а на дне озерца среди листьев кувшинок плыли легкие, позолоченные закатом облачка.
На самой середине склона, в пушистых зарослях мухоловки и куриной слепоты, в облаках зеленовато-белой пены цветущего коровника, она видела свое дитя. В первый раз, когда ей пригрезился этот сон, она, должно быть, видела Ноккве – тогда у нее было всего двое детей и Бьёргюльф еще лежал в колыбели. Потом, позже, она никогда в точности не знала, кого из своих сыновей она видит во сне: круглое загорелое личико под коротко стриженными золотисто-каштановыми волосами напоминало ей то одного, то другого из семерых, но всегда этому ребенку было годика два или три, и одет он был в домотканый темно-желтый кафтанчик, какие носили в будние дни ее малютки; она сама шила эту одежду из крашенной мхом шерсти и оторачивала красной тесьмой.
Себя самое она видела порой на другом берегу озерца. А иной раз ее как будто вовсе и не было поблизости, однако все совершалось у нее на глазах…
Она видела, как ее малыш карабкается по склону и собирает цветы, поворачивая в разные стороны свою маленькую головку. И хоть ее сердце сжималось глухим страхом в предчувствии неминуемого несчастья, в первое мгновение при виде прелестного ребенка на лугу ее всегда затопляла сладостная, щемящая нежность.
Потом она вдруг чувствовала, что где-то наверху из чащи леса на опушку вынырнул живой мохнатый клубок. Он двигался бесшумно, сверкая крошечными злыми глазками. Вот медведь подошел уже к краю луга, он стоит, поводя головой и плечами, и обнюхивает следы ребенка. И вот он прыгнул. Кристин никогда не видела живого медведя, но она знает, что медведи так не прыгают, это не настоящий медведь, у него кошачья повадка. Вдруг он на глазах начинает седеть – и эта косматая светлая исполинская кошка неслышными огромными прыжками несется вниз по склону.
Мать изнывает от смертельного страха, но она не может броситься к ребенку и защитить его; она не может крикнуть, чтобы его остеречь. Однако ребенок уже почувствовал что-то; он повернул головку и оглянулся через плечо. С тоненьким жалобным криком он бросается вниз по склону, высоко вскидывая крошечные ножки, путающиеся в высокой траве, и мать явственно слышит, как с легким хрустом ломаются сочные стебли, когда малыш пробирается сквозь сплошные заросли цветов. Но вот он споткнулся обо что-то и рухнул ничком, головой вперед, и в ту же секунду чудовище очутилось над ним, выгнув спину и низко склонив голову между расставленными передними лапами… Тут она просыпалась.
И каждый раз часами лежала потом, не смыкая глаз, пока ей не удавалось наконец стряхнуть с себя наваждение: да ведь это всего-навсего сон! Она прижимала к груди своего меньшего ребенка, спавшего между ней и стеной, и думала: «Случись это наяву, я сделала бы то-то и то-то, напугала бы чудовище криком или хворостиной, к тому же у меня на поясе всегда висит длинный острый нож…»
Но едва ей удавалось успокоить себя такими рассуждениями, как ее снова охватывала та невыносимая мука, какую она испытала во сне, беспомощно наблюдая жалкое, отчаянное бегство своего крошки от неумолимого, сильного и жестокого чудовища. И тогда кровь вдруг закипала в ней, разливаясь по ее членам, все тело как бы разбухало от крови, и сердце едва не лопалось в груди, не в силах выдержать этот страшный прилив…
Хижина Ингебьёрг лежала на склоне хребта Хаммер, чуть пониже проезжей дороги, которая здесь круто взбиралась вверх. В хижине много лет никто не жил, а земельный участок нанимал человек, который построил себе жилище поблизости в лесу. Теперь в этой хижине нашел приют бродяга-нищий, который заболел после очередного странствия за сбором подаяния. Когда Кристин узнала об этом, она послала больному еду, одежду и лекарства, но сама еще не выбрала времени его навестить.
Она сразу увидела, что бедняге скоро конец. Кристин отдала мешок, который принесла с собой, нищенке, вызвавшейся ухаживать за больным, облегчила, насколько могла, страдания умирающего и, узнав, что уже послали за священником, обмыла страннику лицо, руки и ноги, чтобы он мог принять последнее помазание.
В жалкой лачуге висел густой дым, было душно и смрадно. Когда явились две женщины из семьи издольщика, Кристин предложила, чтобы они послали в Йорюндгорд, если им что-нибудь понадобится, а сама простилась и ушла. Она испытывала какой-то непонятный, болезненный страх при мысли, что встретит священника с телом Господним, и поэтому свернула на первую попавшуюся боковую дорожку.
Она быстро убедилась, что это всего лишь коротенькая тропинка, протоптанная стадом, и вскоре оказалась в непроходимых зарослях. Бурелом зловеще щетинился спутанными корнями; там, где Кристин не могла проложить себе дорогу сквозь них, ей приходилось перелезать через поваленные стволы. А когда она пробиралась вниз между огромными камнями, под ее ногами то и дело обваливались мшистые комья земли. Все лицо ее облепила паутина, ветки стегали ее, цепляясь за одежду. Перебираясь через ручей или попадая на болотистую лесную прогалину, она с трудом находила, куда ступить средь частого влажного кустарника. И повсюду, куда ни глянь, столбом висела отвратительная белая мошкара; она роилась под ветвями деревьев, тучами взлетая над вересковыми кочками, когда Кристин наступала на них.
Наконец она вышла на плоские скалы у берега Логена. Здесь склоны поросли редким сосняком, потому что корням приходилось оплетать бесплодный камень; подлеска здесь не было совсем, под ногами сухо потрескивал только серовато-белый олений мох, лишь кое-где чернели вересковые кочки. Запах сосновых игл был здесь острее и жарче, чем наверху: этот лес уже с ранней весны весь стоял в порыжелом хвойном уборе. Тучи белой мошкары вились следом за ней…
Кристин притягивал плеск реки. Она подошла к самому краю обрыва и заглянула вниз. Глубоко внизу белела вода, с грохотом катившаяся по камням между омутами.
Однообразный гул водопадов отозвался трепетом в ее измученном теле и душе. Он все настойчивее напоминал ей о чем-то – о чем-то давно прошедшем; уже тогда она поняла, что не в силах нести на своих плечах ношу, какую сама возложила на себя. Свою невинную, бережно лелеемую юность она отдала на растерзание опустошительный плотской страсти и с тех пор жила в страхе, в бесконечном страхе, навеки лишившем ее свободы с той минуты, как она впервые стала матерью. В ранней юности пленилась она мирской суетой, и чем больше запутывалась и билась она в мирских сетях, тем сильнее и крепче привязывала ее эта суета сует. Силясь защитить своих сыновей, она простирала над ними трепещущие крылья, опутанные оковами земных печалей. Она тщилась утаить от всех свой непрестанный страх, неодолимую слабость своей души, она ходила, гордо выпрямившись, со спокойным лицом и молча боролась за то, чтобы всеми доступными ей средствами оберечь счастье своих сыновей…
А сама каждый миг замирала от тайного мучительного страха: «Что, если их постигнет злая судьба? Я не снесу…» И в глубине своей души с тоской вспоминала теперь отца и мать. Они ведь тоже терзались непрестанными страхом и болью за своих детей, и так день за днем до самой смерти, но они умели нести свою ношу – не потому, что меньше любили своих детей, а потому, что любили их лучшей любовью…
Но ужели ее борьбе суждено увенчаться таким концом?.. Ужели она выносила в своей утробе стайку беспокойных соколят, которые только и ждут в нетерпении той минуты, когда крылья достаточно окрепнут, чтобы унести их за тридевять земель, на вершину самой высокой скалы?.. А отец их, смеясь, похлопывает в ладоши и приговаривает: «Летите, смелее летите, мои соколята!»
Если они улетят, они унесут с собой, даже не заподозрив этого, окровавленные клочья корней ее сердца. А она снова останется одна, потому что все корни сердца, которые когда-то привязывали ее к старому отчему дому, она еще прежде оборвала сама… Видно, так суждено, и жить дальше нет у нее сил, и умереть нельзя…
Она повернулась и, спотыкаясь, побежала по блеклому, высохшему ковру оленьего мха, плотно прижимая к себе полы плаща, потому что каждый раз пугалась, когда они цеплялись за сучья. Наконец она выбралась на небольшую лужайку чуть севернее церкви и дома гильдейских сходов. Спускаясь по полю вниз, она увидела на дороге какую-то фигуру. Человек окликнул ее: «Это ты, Кристин?» Она узнала мужа.
– Ты долго не возвращалась, – сказал Эрленд. – Уже ночь, Кристин. Я испугался.
– Испугался – за меня? – Ее голос прозвучал суровей и презрительней, чем она сама хотела.
– Не испугался, понятно, но мне пришло в голову, что, пожалуй, лучше выйти и встретить тебя.
По дороге к усадьбе они почти все время молчали. Во дворе не было ни души. У стены жилого дома мирно паслись несколько лошадей, но люди уже спали.
Эрленд направился прямо к стабюру, но Кристин повернула к кухне.
– Мне надо там кое-что прибрать, – ответила она на недоуменный вопрос мужа.
Он остановился на галерее и, опершись на перила, стал поджидать жену, но вскоре увидел, что, выйдя из кухни с лучиной в руке, она направилась в старую горницу. Муж помедлил немного, потом сбежал вниз по лестнице и вошел туда вслед за женой.
Кристин зажгла свечу и поставила ее на стол. Эрленда охватила странная тревожная дрожь, когда он увидел, что жена одиноко стоит в пустом доме, освещенном единственной свечой, – в горнице не было ничего, кроме тяжелых, врытых в землю скамей и столов, и в пламени свечи старое, стершееся дерево неуютно отсвечивало своей наготой. Пустой очаг был чисто выметен, в нем слабо тлела одна-единственная лучина, брошенная туда Кристин. Эрленд и Кристин не пользовались этой горницей, ее не топили по крайней мере полгода. В помещении стоял какой-то особенный затхлый воздух; здесь не ощущалось живых, разнородных запахов человеческого жилья. К тому же здесь, как видно, давно не отворяли ни двери, ни отдушины, поэтому в горнице пахло шерстью и кожами. На пустой постели, где когда-то спали Лавранс и Рагнфрид, лежали скатанные шкуры и кожаные мешки, которые Кристин вынула из кладовой.
На столе валялись мотки ниток и пряжи из шерсти и льна для починки, отобранные Кристин в красильне. Теперь она принялась разбирать и раскладывать их.
Эрленд сел на почетное сиденье в конце стола. Оно казалось чересчур просторным для его стройной фигуры, особенно теперь, когда дерево, лишенное подушек и ковров, скалилось своей наготой. Двое витязей святого Улава при щитах и в шлемах с крестами, которых Лавранс вырезал когда-то на столбах почетного сиденья, угрюмо и неприветливо выглядывали из-под узких загорелых рук Эрленда. Никто не мог сравниться с Лаврансом в умении вырезать листья и животных, но фигуры людей никогда ему не давались.
Супруги долго молчали; в доме не было слышно ни звука, кроме заглушенного стука копыт, доносившегося с луга.
– Ты не собираешься спать, Кристин? – спросил наконец муж.
– А ты?
– Я думал подождать тебя, – ответил он.
– Мне еще не хочется ложиться – я не смогу уснуть…
– Что за печаль лежит у тебя на сердце, Кристин, и не дает тебе уснуть? – спросил он, помедлив.
Кристин выпрямилась, держа в руке моток шерстяной пряжи травянистого цвета; она непрерывно мяла и вертела его в пальцах.
– О чем это ты говорил сегодня с Ноккве? – Она несколько раз судорожно глотнула; в горле у нее стоял сухой ком. – Что такое ты посоветовал ему?.. Он еще сказал, что ему, дескать, это не подходит… Но будто Ивар и Скюле…
– Ах, вот ты о чем! – Эрленд едва заметно улыбнулся. – Я просто сказал сыну… У меня ведь есть еще один зять, коли на то пошло… Хотя, верно, Герлах не станет теперь с прежним усердием целовать мои руки и снимать с меня плащ и меч, как в былые времена… Но его ладьи бороздят моря, и у него есть богатые родичи в Бремене и Люнне. Я думаю, молодчик поймет, что его долг оказать поддержку братьям жены: когда я был богатым человеком, то не пожалел приданого, выдавая дочь за Герлаха, сына Тидекена.
Кристин не отвечала. Тогда Эрленд добавил с оттенком раздражения в голосе:
– Исусе, Кристин, да не стой же ты словно окаменелая…
– Не думала я, когда мы впервые слюбились с тобой, что детям нашим придется бродяжить по свету и просить милостыню по чужим дворам…
– Черт возьми! Да разве я говорю о милостыне? Но если они, все семеро, останутся в твоей усадьбе и будут кормиться твоей землей, им придется довольствоваться крестьянской похлебкой, Кристин, а мне сдается, она мало подходит для моих сыновей. Бесстрашными вепрями растут они, наши Ивар и Скюле, а для того, кто добывает себе пропитание мечом, на свете всегда найдется вдоволь и пшеничного хлеба, и сдобного печенья.
– Стало быть, ты хочешь, чтоб твои сыновья сделались наемниками и служили за плату?..
– Я сам получал плату, когда был молод и состоял в свите графа Якоба. Да будет над ним милосердие Божье! Я выучился кое-чему у него на службе – о чем и слыхом не слыхали здешние домоседы, все равно, надуваются ли они от спеси, развалясь на своих почетных сиденьях, подпоясав брюхо серебряным поясом да накачиваясь пивом, или ходят за плугом, нюхая дерьмо своей клячи… Привольно жилось мне на службе у графа. И хотя как раз в ту пору, когда я был не старше Ноккве, я привязал себе колоду к ноге, все равно я и теперь скажу: я славно провел свою молодость…
– Замолчи! – Глаза Кристин потемнели от гнева. – Или ты не понимаешь, что для твоих сыновей было бы страшным несчастьем, навлеки они на себя такой грех и позор?..
– О да, сохрани их Господь от этого… Но разве ж они непременно должны повторить все сумасбродства своего отца? Не каждый, кто поступает на службу к знатному рыцарю, взваливает себе на шею такую обузу, Кристин…
– Взявший меч от меча и погибнет, сказано в Писании, Эрленд!
– Знаю, знаю, дорогая моя. И все-таки большинство и твоих и моих отдаленных предков успокоилось в своих постелях, исповедавшись и причастившись как добрые христиане. Вспомни хотя бы твоего отца, Кристин, разве он в юности не доказал, что умеет владеть мечом?..
– То была война, Эрленд, и отец и другие мужи взялись за оружие по призыву короля, своего повелителя, чтобы защищать от врага родную землю. Но отец сам говорил, что, когда крещеные люди идут друг на друга с мечом, они преступают Божьи заповеди…
– Правда твоя. Но так уж повелось в мире с тех пор, как Адам и Ева вкусили от запретного плода, – а это случилось задолго до того, как я появился на свет. Не моя вина в том, что все мы грешны от рождения…
– Не кощунствуй!..
Эрленд с жаром перебил ее:
– Кристин! Ты отлично знаешь… Я всегда раскаивался в своих грехах и старался их искупить елико возможно. Праведником я никогда не был, это так. Слишком многое привелось мне увидеть в детские и отроческие годы… Отец мой водил дружбу с важными господами из капитула… Точно стадо серых свиней, сновали они по нашей усадьбе… Господин Эйлив, который в ту пору был еще простым священником, господин Сигват Ланде и с ними весь причт… Все они только и делали, что бранились и клеветали друг на друга… Они не знали снисхождения даже к самому архиепископу. Не много святости и благочестия было в этих служителях Божьих, хотя они каждый день касаются величайших святынь и в их руках хлеб и вино пресуществляются в тело и кровь Христовы.
– Не нам судить служителей Божьих… Мой отец всегда учил меня, что мы должны с покорностью склоняться перед их священническим саном, а за свои грехи они будут держать ответ перед одним только Господом Богом…
– Да-а, – протянул Эрленд. – Я знаю, что он так говорил, ты не раз повторяла мне это. Я знаю, что в тебе больше благочестия, чем во мне… Но все же, Кристин, мне что-то не верится, что ты правильно толкуешь Святое Писание, когда вечно таишься, скрываешь, но ничего не забываешь. Да и у отца твоего тоже была слишком уж крепкая память… Нет-нет, я знаю, Лавранс был человек праведный, с благородным и великодушным сердцем, я знаю, что и ты такая же… Однако ты часто ведешь такие кроткие и ласковые речи, словно на устах у тебя мед, а сдается мне, в эти-то мгновения ты как раз и вспоминаешь старые прегрешения, но тогда только Богу ведомо, так ли ты благочестива на деле, как на словах…
Она рухнула вдруг всем телом на стол, уронив голову на руки, и из груди ее вырвался вопль. Эрленд вскочил. Она лежала ничком и плакала в голос, содрогаясь от мучительных хриплых рыданий.
Эрленд обнял ее за плечи:
– Кристин, что с тобой?.. О чем ты? – повторял он и, присев рядом с ней на скамью, попытался приподнять ее голову. – Кристин… Да не плачь же так… Ты просто потеряла рассудок…
– Мне страшно! – Она выпрямилась на скамье, прижав к груди стиснутые руки. – Мне так страшно. Пресвятая Дева Мария, смилуйся над нами… Мне страшно. Что будет со всеми моими сыновьями…
– Кристин, моя Кристин… Должна же ты наконец смириться с этим… Не можешь ты всю жизнь держать их у своей юбки… Они скоро станут взрослыми мужами, наши сыновья… – Положив ногу на ногу и обхватив сплетенными пальцами колено, Эрленд устало поглядел на жену. – А ты все еще как сука рычишь на всех, не разбирая, кто друг, а кто враг, едва только речь зайдет о твоих щенятах…
Она порывисто вскочила и с минуту молча стояла, ломая руки. Потом принялась быстро расхаживать из угла в угол. Она не произносила ни слова, и Эрленд тоже молчал, провожая ее взглядом.
– Скюле… – Она остановилась перед мужем. – Несчастливое имя дал ты нашему сыну при крещении. Но ты хотел этого… Ты хотел, чтобы герцог возродился в нашем мальчике.
– Это славное имя, Кристин. Несчастливое… Несчастья бывают разные… Я не забыл, когда назвал сына именем отца моей бабки, что счастье изменило ему… И все же он был королем, и с бо́льшим правом, чем потомки гребенщика…
– Я отлично помню, как ты и Мюнан, сын Борда, похвалялись, что приходитесь близкими родичами блаженной памяти королю Хокону…
– Ну так что ж, ты сама знаешь, что королевская кровь течет в роду Сверре благодаря тетке моего отца Маргрет, дочери Скюле…
Супруги долго молчали, вперив друг в друга взор.
– Я знаю, о чем ты думаешь, прекрасная моя хозяйка. – Эрленд отошел от нее и снова опустился на почетное сиденье. Положив руки на головы двух рыцарей, он слегка подался вперед, усмехаясь холодной дразнящей усмешкой. – Кристин, я лишился друзей и богатства, но, как видишь, несчастье меня не сломило… Знай же, я не боюсь, что древний род моих предков навеки лишился из-за меня чести и могущества. Да, счастье изменило и мне, но, кабы заговор мой удался, я и мои сыновья сидели бы в королевских палатах по правую руку государя, как его ближайшие родичи. Моя игра сыграна, черт побери, но, глядя на моих сыновей, я вижу: они добьются того, на что им дает право их высокое происхождение. Тебе нет нужды так убиваться из-за них, и ты не должна удерживать их здесь, в этой твоей глуши, – пусть попытают счастья на вольной воле, и тогда, может статься, ты доживешь до того дня, когда они с честью вернут себе родовые владения своего отца…
– Ох, что ты мелешь? – Жгучие злые слезы навернулись на глаза женщины, но, подавив их усилием воли, она скривила губы в усмешке. – Ты еще большее дитя, чем наши дети, Эрленд! Ты сидишь здесь и расписываешь всякие чудеса, а ведь не далее как сегодня Ноккве едва не улетел в погоню за таким счастьем, какое крещеному человеку страшно и назвать словами… Не огради нас Божий Промысл…
– Однако же на сей раз Господь сподобил меня стать орудием его Промысла… – Эрленд пожал плечами. Потом добавил серьезным тоном: – Уж от этой печали ты можешь избавить себя, моя Кристин. Так вот что напугало тебя до потери рассудка, бедная ты моя. – Он опустил глаза и молвил почти застенчиво: – Вспомни, Кристин, твой благородный отец денно и нощно молился за наших сыновей, как и за всех нас. А я твердо и непреложно верю, что заступничество столь праведного человека охранит наших детей от многих… от худших зол…
Она заметила, как он украдкой сотворил большим пальцем крестное знамение. Но она была в таком смятении души, что это окончательно вывело ее из себя:
– Так вот чем ты утешаешься, Эрленд, сидя на почетном месте моего отца. Ты ждешь, что твоих сыновей будет хранить его молитва, как их кормит его усадьба.
Эрленд побледнел.
– Что ты хочешь сказать, Кристин? Уж не то ли, что я недостоин сидеть на почетном месте Лавранса, сына Бьёргюльфа…
Жена беззвучно шевельнула губами. Эрленд вскочил:
– Если ты думаешь так, клянусь Богом, который слышит нас обоих: я никогда больше не сяду на это место… Отвечай, – повторил он, так как она безмолвствовала.
Медленная дрожь прошла по телу женщины.
– Тот… кто сидел здесь прежде тебя… был лучший хозяин, чем ты… – выговорила она наконец еле слышно.
– Остерегись своих слов, Кристин! – Эрленд сделал несколько шагов к ней навстречу. Она резко выпрямилась:
– Ну что ж, прибей меня – я уже сносила это прежде, стерплю еще один раз…
– Я не собирался… бить тебя… – Он остановился, опершись руками о край стола; они снова впились друг в друга взглядом, и снова на его лице появилось то необычное выражение отчужденного спокойствия, какое она видела на нем всего несколько раз в жизни. В этот раз оно привело ее в бешенство. Она была убеждена, что правда на ее стороне, а все его рассуждения – пустая легкомысленная болтовня; но это его выражение как бы заставляло ее почувствовать, что во всем виновата одна она.
Она взглянула на мужа и, замирая от страха при звуке собственного голоса, выговорила:
– Боюсь, что не через моих сыновей суждено твоему роду вернуть себе былой почет в Трондхеймском округе…
Эрленд побагровел:
– Я вижу, ты не можешь упустить случая, чтобы не попрекнуть меня Сюннивой, дочерью Улава…
– Ты назвал ее имя, а не я.
Эрленд еще гуще залился краской:
– А тебе ни разу не приходило на ум, Кристин, что и в этом… несчастье… есть доля твоей вины?.. Помнишь тот вечер в Нидаросе?.. Я подошел тогда к твоей постели… со смирением и скорбью в душе… потому что погрешил против тебя, супруга моя… Я хотел просить, чтобы ты простила мне мою вину. А ты сказала мне в ответ, чтобы я шел туда, где спал прошлой ночью…
– Разве я могла тогда знать, что ты спал в ту ночь с супругой твоего родича?..
Эрленд застыл на месте. Краска сбежала с его лица и вновь прихлынула к щекам. Потом он повернулся и, ни слова не сказав, вышел из горницы.
Жена его не шелохнулась – и долго стояла неподвижно, прижав к подбородку кулаки и устремив взгляд на огонь.
Потом вздернула голову… Медленно выдохнула воздух. Один раз в жизни она должна была высказать ему всю правду.
Внезапно она услышала стук подков на дворе – по звуку шагов она поняла, что кто-то вывел лошадь из конюшни. Кристин скользнула через дверь на галерею и, укрывшись за выступом стены, выглянула во двор.
Ночная тьма уже рассеивалась. Во дворе стояли Эрленд с Ульвом, сыном Халдора. Эрленд держал под уздцы оседланного коня, на нем самом был дорожный плащ. Мужчины обменялись несколькими словами, которых она не расслышала. Потом Эрленд вскочил в седло и шагом поехал к северной калитке; он не оглядывался, но все время о чем-то говорил с Ульвом, который шел рядом с его конем.
Когда они скрылись между изгородями, она выбежала во двор, стараясь не шуметь, добралась до калитки и там остановилась, прислушиваясь: ее ухо уловило, что Эрленд пустил Сутена рысью по проезжей дороге.
Вскоре возвратился Ульв. Он остановился как вкопанный, увидев Кристин у ограды. Мгновение они глядели друг на друга в предрассветном сумраке. Ульв был в башмаках на босу ногу и в нижнем белье, поверх которого накинул плащ.
– Что случилось? – взволнованно спросила женщина.
– Тебе лучше знать, я не знаю.
– Куда он поехал? – спросила она.
– В Хэуг. – Ульв помолчал. – Эрленд поднял меня с постели, сказал, что хочет ехать туда ночью. Он, как видно, очень торопился. Меня он просил прислать ему туда кое-что из его вещей.
Кристин долго молчала.
– Он был разгневан?
– Нет, спокоен. – Немного погодя Ульв добавил: – Боюсь, Кристин, не сказала ли ты того, о чем лучше было бы промолчать…
– Эрленд должен был вытерпеть однажды, чтобы я поговорила с ним как с разумным человеком, – сказала она в волнении.
Они медленно побрели к дому. Ульв направился было к себе, но Кристин нагнала его и остановила…
– Ульв, родич мой, – со страхом сказала она, – прежде, бывало, ты сам с утра до вечера твердил мне, что ради сыновей я должна стать твердой и попытаться вразумить Эрленда.
– Да, но я поумнел с годами, Кристин, а ты все та же, – ответил он прежним тоном.
– Спасибо, что утешил меня, – сказала она с горечью.
Он тяжело опустил руку на ее плечо, но не сказал ни слова. Так они и стояли – а кругом была такая тишина, что оба вдруг услышали неумолчный рокот реки, который давно перестали замечать. Где-то в поселке запели петухи, и дворовый петух Кристин звонко откликнулся со своего насеста.
– Мне пришлось научиться не бросать на ветер слов утешения, Кристин… Большой у нас спрос на этот товар в последние годы… Следует приберечь его – кто знает, как долго у нас еще будет в нем нужда…
Она стряхнула с плеча его руку и, сильно прикусив нижнюю губу, отвернула от него лицо, а потом бросилась вниз по склону в старую горницу.
Утренний холодок пробирал до костей; она плотно закуталась в плащ, натянув на голову капюшон. А потом, поджав под себя мокрые от росы ноги и уронив на колени скрещенные руки, съежилась возле холодного очага и предалась раздумью. Время от времени по ее лицу пробегала дрожь, но она не проронила ни слезинки.
Должно быть, она заснула… Она вскочила, иззябшая, с затекшими руками и ногами, с ломотой в спине. Дверь была приоткрыта – она увидела, что двор залит солнцем.
Кристин вышла на галерею – солнце стояло уже совсем высоко, из ближнего загона доносился колокольчик пасущейся там хромой лошади. Кристин поглядела в сторону стабюра и увидела, что маленький Мюнан, прижавшись к столбу верхней галереи, выглядывает во двор.
«Сыновья… – У нее захолонуло сердце. – Что подумали сыновья, когда, проснувшись, увидели нетронутую постель родителей?»
Она бросилась через двор к мальчику – он был в одной рубашонке. Как только мать поднялась на галерею, он поспешно, словно что-то его напугало, вложил в ее руку свою маленькую ручонку.
Когда мать вошла в верхнюю горницу, сыновья еще только вставали. Кристин поняла, что они не просыпались ночью. Они разом взглянули на мать и тут же отвели взгляды. Она взяла штанишки Мюнана, чтобы помочь ему одеться.
– Где отец? – удивленно спросил Лавранс.
– Твой отец на рассвете уехал в Хэуг, – ответила она. Заметив, что старшие сыновья прислушиваются, она добавила: – Ты ведь помнишь, он уже не раз говорил, что ему надо наведаться в свою усадьбу.
Двое малышей уставились на мать широко раскрытыми от изумления глазами, но пятеро старших, выходя из горницы, старательно избегали ее взгляда.
III
Дни шли. На первых порах Кристин нисколько не тревожилась: она даже не задумывалась над тем, что означает выходка Эрленда, так внезапно в ночную пору в гневе бежавшего из дому, и долго ли он намерен просидеть в своей затерянной среди гор усадьбе, наказывая ее своим отсутствием. Она вся кипела от злости на мужа, и пуще всего по той причине, что не могла не признаться самой себе: во всем случившемся есть доля и ее вины и лучше бы ей не произносить иных слов, в которых она сама теперь искренне раскаивается.
Что греха таить, она зачастую бывала не права перед мужем и в сердцах говорила ему злые и несправедливые слова. Но ее больно задевало, что Эрленд никогда не соглашался простить и забыть, пока она сама униженно не вымолит у него прощения. «Да и не так уж часто давала я волю своему гневу», – думала Кристин. Неужто Эрленд не понимает: уж если она в иные минуты теряет власть над собой, виной тому заботы и страхи, которые она старается таить в себе. Эрленд мог бы вспомнить, думала она, что ко всем тревогам о судьбе их сыновей, преследующим ее уже не первый год, добавилось еще и то, что одним только минувшим летом ей дважды пришлось пережить смертельный страх за Ноккве. Теперь у Кристин открылись глаза, и она узнала, что на смену бремени и тяготам, выпадающим на долю молодой матери, приходят новые волнения и печали – удел матери стареющей. Беззаботные разглагольствования мужа о том, что он спокоен за будущее их сыновей, привели ее в такое исступление, что она повела себя как разъяренная медведица или только что ощенившаяся сука. Пусть Эрленд посмеивается над ней, что она, словно сука, оберегает своих щенят. Она и будет оберегать и защищать своих детей, пока в ней теплится хоть искра жизни…
А уж если он способен забыть, что она без колебаний бросалась к нему на помощь всякий раз, когда он попадал в беду, что она поступала великодушно и справедливо, несмотря на весь свой гнев, когда он бил ее или изменял ей с этой мерзкой, распутной женщиной из Ленсвика, тем хуже для него. Даже и теперь, вспоминая об этих поступках Эрленда – о самом худшем, в чем он провинился перед ней, – она не испытывала ни настоящей обиды, ни настоящего гнева; если она корила его за них, то лишь потому, что знала: он глубоко раскаивается сам, понимает, что это были дурные поступки. И прежде и теперь, как бы она ни сердилась на Эрленда, вспоминая о том, что он поднял на нее руку, или о его неверности и о тех последствиях, какие она повлекла за собой, Кристин страдала прежде всего за него самого; она всегда чувствовала, что этими вспышками своего необузданного нрава он грешил против себя самого и против мира своей души куда больше, чем против нее.
Но зато в ее душе продолжали свербить десятки мелких царапин, какие он нанес ей своей небрежной беспечностью, своей мальчишеской нетерпеливостью, даже той беззаботной шаловливостью, с какой он проявлял свою любовь к ней, когда он все-таки показывал, что любит ее. Еще в молодые годы, когда сердце ее было кротким и уступчивым, она трепетала при мысли, что у нее не хватит ни душевных, ни телесных сил, если супруг ее, отец беззащитных крошек, которых она прижимает к своей груди, не сумеет показать, что у него достанет мужества и любви, чтобы защитить ее и их маленьких сыновей. Что за мука это была сознавать себя беспомощной, неискушенной и неопытной и чувствовать, что не можешь положиться на разум и силу своего супруга! Вот тогда, как видно, ее сердцу и были нанесены раны, которые не зарубцевались до сих пор. Сама невыразимая услада сжимать в объятиях новорожденное дитя, прикладывать нежный ротик к своей груди и ощущать в объятиях теплое, мягкое тельце – даже и она была отравлена вечным страхом и тревогой: «Ты так беззащитен, мой ненаглядный, а твой отец и не думает о том, что ему надлежит денно и нощно печься о твоем благоденствии…»
А ныне, когда малютки ее выросли и возмужали, но разум их еще не окреп, отец сманивает детей у матери. Они ускользают от нее – вся эта стайка мужчин, ее сыновей, – ускользают с той непостижимой мальчишеской беспечностью, какую она замечала во всех мужчинах и которой так чужда усталая, озабоченная женская душа.
Вот почему, думая о себе, она чувствовала только гнев и обиду на Эрленда. Но она со страхом спрашивала себя, как относятся к случившемуся ее сыновья.
Ульв ездил в Довре с двумя вьючными лошадьми и отвез Эрленду вещи, о которых тот просил: одежду, кое-что из оружия, все его четыре лука, мешочки с наконечниками для стрел, железные стрелы и трех собак. Мюнан и Лавранс безутешно рыдали, когда Ульв взял у них маленькую гладкошерстную суку с висячими, мягкими, как шелк, ушами, – это была собака редкой иноземной породы, которую Эрленд получил в подарок от аббата монастыря в Нидархолме. То, что их отец владеет такой необыкновенной собакой, как видно, в особенности возвышало его над всеми в глазах малышей. А отец еще пообещал им, что, когда сука снова ощенится, они оба смогут выбрать себе щенка по своему вкусу.
Когда Ульв, сын Халдора, возвратился из Хэуга, Кристин спросила, не сказал ли ему Эрленд, скоро ли он намерен вернуться домой.
– Нет, – ответил Ульв. – Как видно, он думает остаться там на житье.
Сам Ульв почти ничего не добавил к этим словам. А расспрашивать ей не хотелось.
Осенью, когда вся семья перебралась из нового стабюра в жилой дом, старшие сыновья попросили у матери разрешения ночевать в верхней горнице. Мать согласилась на это, а сама осталась в нижней горнице с двумя младшими детьми. В первый же вечер она сказала Лаврансу, что он тоже может спать теперь в ее кровати.
Мальчик нежился в постели и от восторга катался по ней, зарываясь носом в подушку. Дети привыкли спать на скамьях, застеленных кожаными мешками с соломой, и накрываться шкурами. А в кровати лежали синие перинки и, кроме шкур, еще нарядные одеяла, да вдобавок родители подкладывали себе под голову пуховые подушки, обтянутые белыми полотняными наволочками.
– Когда отец воротится домой, мне уже нельзя будет спать здесь, правда, матушка? – спросил Лавранс. – Тогда нам с Мюнаном снова постелют на скамье?
– Вы будете спать на кровати Ноккве и Бьёргюльфа, – ответила мать, – если только они не передумают и не спустятся в нижнюю горницу, когда нагрянут холода.
В верхней горнице тоже стояла маленькая печь каменной кладки, но она давала больше угара, чем тепла, и поэтому в верхнем жилье ветер и холод всегда чувствовались сильнее, чем в нижнем.
По мере того как осень близилась к концу, к сердцу Кристин подступал безотчетный страх. Он возрастал день ото дня, и под конец она уже просто места себе не находила от беспокойства. Об Эрленде не было ни слуху ни духу.
Долгими темными осенними ночами она лежала не смыкая глаз, прислушивалась к ровному дыханию малышей, ловила ухом порывы ветра за стенами дома и думала об Эрленде. Хоть бы он еще находился в каком-нибудь другом месте…
Она с самого начала не одобряла всю эту затею с усадьбой в Хэуге. Незадолго до их отъезда из Осло Мюнан, сын Борда, явился как-то вечером в странноприимный дом, где они жили. В ту пору Мюнан единолично владел маленькой заброшенной усадьбой, доставшейся ему в наследство от матери. Оба двоюродных брата изрядно выпили и развеселились, а она слушала их шутки и втайне страдала, что они то и дело возвращаются к этой злосчастной усадьбе, – и вдруг Мюнан ни с того ни с сего взял да и подарил ее Эрленду: ведь у Эрленда не осталось теперь ни клочка земли в Норвегии! Все это совершилось под смех и шутки, оба потешались даже над слухами о том, будто в Хэуге нельзя жить из-за привидений. Казалось, в этот час Мюнан, сын Борда, и думать забыл обо всех страхах, которые одолели его, когда фру Осхильд и ее муж нашли такую страшную смерть в своей одинокой усадьбе.
Мюнан по всей форме написал дарственную грамоту на имя Эрленда, в которой передал ему права владения усадьбой в Хэуге. Кристин не скрыла, как мало ее радует, что Эрленд стал владельцем этого зловещего дома. Но Эрленд обратил все в шутку.
– Вряд ли тебе или мне придется когда-нибудь переступить порог этого дома… коли он вообще еще цел и не завалился. А тетке Осхильд и господину Бьёрну и подавно не придет на ум самим везти в Йорюндгорд оброк и недоимки. Так что нам беспокоиться нечего, даже если люди не врут и наши родичи взаправду бродят там по ночам…
По мере того как год близился к концу, а Кристин неотстанно думала о том, каково Эрленду в его уединении в Хэуге, она сделалась такой молчаливой, что почти не разжимала губ, разве чтобы ответить детям или служанкам, если они ее о чем-нибудь спрашивали, а те, в свою очередь, избегали обращаться к хозяйке, если в этом не было необходимости, потому что она отвечала кратко и нетерпеливо, когда кто-нибудь отвлекал ее от тревожных и нерадостных раздумий. Сама она этого не замечала, и поэтому, когда двое самых младших перестали расспрашивать об отце и вспоминать о нем в ее присутствии, она подумала, вздохнув: «Коротка детская память»; ей даже в голову не пришло, что она сама отпугнула детей, когда с раздражением просила оставить ее в покое и не докучать глупыми вопросами.
Со старшими сыновьями она вообще почти не разговаривала.
Пока стояли бесснежные морозы, Кристин еще могла отвечать посторонним людям, которые, наведываясь в Йорюндгорд, осведомлялись о хозяине дома, что он отправился в горы попытать счастья на охоте. Но в первую неделю Рождественского поста в поселке и в горах поднялась сильная метель.
В день праздника Святой Люсии, до рассвета, когда на дворе было еще темно и звездно, Кристин вышла из хлева. При свете смоляного факела, воткнутого в снежный сугроб, она тотчас увидела, что у дверей жилого дома трое ее сыновей прикрепляют к ногам лыжи, а немного поодаль стоит навьюченный и подкованный по-зимнему мерин Гэуте. Она сразу догадалась, куда собираются сыновья; но, даже узнав в одном из них Бьёргюльфа – два другие были Ноккве и Гэуте, – она отважилась спросить только:
– И ты тоже идешь на лыжах, Бьёргюльф? Нынче день будет солнечный, сын мой!
– Как видите, матушка.
– Может быть, вы вернетесь до полудня? – робко спросила она.
Бьёргюльф ходил на лыжах из рук вон плохо; глаза его с трудом переносили яркий блеск солнца, поэтому зимой он большую часть времени просиживал дома. Но старший сын ответил матери, что они вернутся, быть может, не ранее чем через несколько дней.
Кристин бродила по дому в полном смятении. Близнецы дулись и дерзили, из чего она заключила, что они хотели идти на лыжах вместе со старшими братьями, но те не дали им на это позволения.
Утром пятого дня все трое возвратились домой. Они пустились в путь еще до рассвета из-за Бьёргюльфа, объяснил Ноккве, чтобы вернуться в Йорюндгорд прежде, чем взойдет солнце. Ноккве и Бьёргюльф сразу же поднялись в верхнюю горницу: Бьёргюльф еле держался на ногах от усталости, а Гэуте принес в нижнюю горницу мешки и вьючную кладь. Там оказались два хорошеньких щенка для меньших братьев, и те от восторга даже забыли спросить про отца. А потом, пытаясь скрыть смущение, Гэуте сказал:
– А это… это отец просил передать вам.
И он вынул из мешка четырнадцать горностаевых шкурок удивительной красоты. Мать взяла их в полном замешательстве, не зная, что сказать. Тысячи вопросов рвались у нее с языка, но она боялась, что если хоть немного приоткроет свое сердце, то уже не сможет совладать с собой, а Гэуте еще слишком юн. И она проговорила только:
– Подумайте-ка, они совсем белые… И то сказать, зима уже в самом разгаре…
Когда Ноккве спустился вниз и оба они с Гэуте сели за стол, Кристин поспешно сказала Фриде, что сама снесет еду наверх Бьёргюльфу. У нее вдруг мелькнула мысль, что ей, может быть, удастся вызвать на разговор несловоохотливого мальчика, который, как она понимала, умом был намного зрелее своих братьев.
Бьёргюльф лежал в постели, прижимая к глазам полотняную тряпочку. Мать повесила на крюк над очагом котелок с водой и, пока Бьёргюльф, опершись на локоть, опоражнивал блюдо с кашей, заварила настой очанки и чистотела.
Кристин приняла пустое блюдо у сына, промыла его набрякшие, воспаленные глаза, приложила к ним смоченные в целебном настое тряпочки и только тогда, собравшись с духом, спросила:
– А что, отец твой… не говорил он, когда собирается домой?
– Нет.
– Уж очень ты скуп на слова, Бьёргюльф, – заметила мать после недолгого молчания.
– Как видно, это у нас в роду, матушка… Возле Ростского ущелья мы встретили Симона со слугами, – добавил он, помолчав. – Они ехали на север с поклажей.
– Вы говорили с ними? – спросила женщина.
– Нет… – Он снова усмехнулся. – Над нашей семьей словно проклятие какое… Не ладится у нас дружба между родичами.
– Ты и в этом винишь меня! – вскипела мать. – Только сейчас ты сетовал на то, что у нас в роду все молчальники, а теперь говоришь, что мы плохо ладим друг с другом…
Бьёргюльф снова усмехнулся. Потом приподнялся на локте, словно прислушиваясь к дыханию матери:
– Ради Господа, матушка, только не вздумайте плакать… Я устал с непривычки после долгой ходьбы на лыжах… Не принимайте близко к сердцу мои слова… Я прекрасно знаю, что вы не охотница до ссор.
Кристин поспешила спуститься вниз. Она знала, что теперь ни за какие блага в мире не осмелится спросить этого сына, что думают о случившемся он и его братья.
А вечерами, проводив сыновей в верхнюю горницу, она лежала не смыкая глаз и прислушивалась: «О чем они говорят, оставшись одни наверху?» До нее доносился стук сапог, сброшенных на пол, бряцание кинжалов на отстегнутых поясах, она улавливала звуки их голосов, но слов разобрать не могла: сыновья перебивали друг друга, возвышая голоса, не то ссорились, не то шутили. Вот один из близнецов громко крикнул… Что-то с грохотом обрушилось на пол, так что в нижней горнице с потолка посыпалась пыль; потом с треском распахнулась дверь на галерею, там началась возня, Ивар и Скюле, бранясь и угрожая, забарабанили в припертую дверь… Потом раздался громкий, насмешливый голос Гэуте. Мать поняла, что он стоит у двери, – должно быть, близнецы снова поспорили с ним и дело кончилось тем, что Гэуте выкинул их из горницы. Потом послышалась рассудительная речь Ноккве. Старший брат выступил посредником, и в конце концов оба сорванца были впущены в горницу. Еще некоторое время до нее долетали смех и шум голосов, потом заскрипели кровати. И вскоре все стихло. А потом мать услышала громкий, мерный рокот, напоминающий отдаленные раскаты грома в горах.
Мать улыбнулась в темноте. Это храпел Гэуте – он заливался храпом всегда, когда сильно уставал. Так бывало и с ее отцом. Удивительное дело: сыновья, похожие внешностью на Эрленда, унаследовали от него и способность спать бесшумно, как птицы. Она лежала, припоминая все мелкие черточки, которые непостижимыми путями передаются в роду от поколения к поколению, и невольно улыбалась своим мыслям. Мучительная тревога, сковывавшая грудь, на мгновение отпустила Кристин, ее охватила дремота, мысли спутались, и она погрузилась в блаженный покой, а потом в забытье…
– Они еще молоды, – утешала она себя. – Они не могли принять это близко к сердцу…
Но однажды в начале нового года в Йорюндгорд явился отец Сульмюнд. Впервые в жизни он пожаловал к Кристин без приглашения, и она приняла его с большим радушием, хотя сердце ее почуяло недоброе. Она оказалась права: отец Сульмюнд заявил, что почитает долгом своим узнать у Кристин, правда ли, что она и ее супруг самочинно и безбожно расторгли узы супружества, а коли так, кто из супругов повинен в этом беззаконии.
Кристин сама почувствовала, что у нее неестественно забегали глаза, и она слишком поспешно и словоохотливо стала объяснять священнику, что Эрленд просто надумал проведать свое имение на севере, в Довре, он не казал туда глаз много лет, оно находилось без всякого призору, все тамошние строения, должно быть, пришли в полную негодность, а у них семеро детей, родителям приходится думать об их благосостоянии, – и еще многое в таком же роде. Она слишком подробно объясняла ему все происшедшее, так что даже отец Сульмюнд – уж на что был непроницателен – не мог не заметить, что она смущена. Кристин вдруг, ни с того ни с сего, принялась расписывать священнику, какой Эрленд страстный охотник, – да ведь святой отец и сам это знает. Потом она вынула и показала ему горностаевые шкурки, которые получила в подарок от своего супруга, и в смущении, прежде чем сообразила, что делает, отдала их отцу Сульмюнду…
Когда отец Сульмюнд ушел, в ней вдруг вспыхнула злоба. Неужто Эрленд не понимает, что своим долгим отсутствием дает повод такому человеку, как их нынешний приходский священник, являться к ней и выведывать, что такое происходит между супругами…
Отец Сульмюнд был человечек крошечного роста, почти карлик; сколько ему лет, определить было трудно. Но уж видно, не меньше сорока. Он не отличался ни умом, ни особой ученостью, но зато был смиренный, благочестивый и совестливый пастырь. Небогатым хозяйством священника заправляла его сестра, пожилая, бездетная вдова, большая охотница до всяких сплетен.
Отец Сульмюнд всячески старался показать себя ревностным служителем Божьим, но проявить власть он мог только с мелким людом, да и то по мелким поводам – священник был нрава боязливого и не решался перечить богатым прихожанам в сколько-нибудь трудных вопросах; однако если уж он все-таки брался за какое-либо дело, то проявлял нетерпимость и настойчивость.
Тем не менее прихожане относились к нему приязненно. Во-первых, все уважали его скромный, праведный образ жизни, во-вторых, не в пример отцу Эйрику, он никогда не проявлял алчности, когда речь шла о церковных податях, и непреклонности, когда дело касалось церковных обязанностей. Впрочем, это отчасти объяснялось тем, что он был далеко не так смел, как старый священник.
Но зато отца Эйрика любили и почитали все прихожане окрестных поселков от мала до велика. Прежде они, бывало, сердились на него, когда он проявлял чрезмерную жадность, стремясь во что бы то ни стало получше пристроить и обогатить побочных детей, которых прижил со своей домоправительницей; на первых порах, когда отец Эйрик появился в поселке, жителям Силя очень не нравилась та властная суровость, с какой он обрушивался на каждого, кто позволял себе хоть самое пустячное нарушение церковных заповедей. Прежде чем принять рукоположение, отец Эйрик был воином и в юности сопровождал ярла-пирата, господина Алфа из Турнберга, в его морских набегах, и это воинственное прошлое сказывалось в его ухватках.
Но уже и в ту пору жители округи гордились своим духовным отцом, потому что ни один окрестный священник не мог поспорить с ним в учености, красноречии, телесной силе и в благородстве осанки, к тому же у отца Эйрика был голос удивительной красоты. А с годами, по мере того как Господь насылал на него тяжкие испытания во искупление грехов его бурной молодости, отец Эйрик, сын Коре, так обогатил свои познания и показал себя таким праведным и справедливым человеком, что снискал любовь и уважение всего епископства. Когда он ездил на Церковный собор в Хамар, все священники воздавали ему почести, и ходили слухи, будто епископ Халвард высказал желание перевести отца Эйрика в другой приход, который давал право заседать в соборном капитуле и присовокупить к имени титул господина. Но отец Эйрик будто бы отклонил это предложение и просил оставить его в старом приходе, сославшись на свой преклонный возраст и на то, что с годами у него сильно ослабло зрение.
В Силе у самой проезжей дороги, чуть южнее Формо, стоял высеченный из мыльного камня красивый крест, который сорок лет назад был воздвигнут на деньги отца Эйрика в том самом месте, где обвалом засыпало двух его молодых даровитых сыновей. И по сю пору пожилые прихожане, проезжая по этой дороге, всегда останавливались возле креста и читали «Отче наш» и «Богородицу» за упокой души Алфа и Коре.
В приданое за своей дочерью священник дал множество рогатой скотины и всякого иного добра: он просватал девушку за красивого парня, сына родовитого крестьянина из Викена, – Йон Фис слыл в родном краю хорошим малым. Шесть лет спустя дочь священника вернулась к своему отцу больная, голодная, в рубище и вшах, на каждой руке – младенец, и третье дитя под сердцем. Люди, жившие в ту пору в Силе, отлично знали, хотя никогда не заикались об этом, что муж молодой женщины был повешен в Осло за воровство. Сыновья Йона уродились хилыми и болезненными и теперь давно уже покоились в земле.
Еще в ту пору, когда были живы его наследники, отец Эйрик с превеликим усердием украшал свою церковь и жертвовал на ее убранство богатые дары. Вероятно, он намеревался отказать ей большую часть своего состояния и своих драгоценных рукописей. Новая церковь Святых Улава и Томаса в Силе была гораздо больше и богаче прежней, которая сгорела, и отец Эйрик купил для нее множество великолепных драгоценных украшений. Он ежедневно приходил в церковь и проводил там долгие часы в молитве и размышлениях, но служил теперь только в редких случаях, по самым большим Господним праздникам.
Церковные требы теперь чаще всего отправлял отец Сульмюнд. Но тот, чье сердце отягощала великая скорбь, чью душу терзали сомнения или укоры совести, тот предпочитал искать совета у старого священника, и все единогласно утверждали, что, открыв душу отцу Эйрику, они всегда возвращались домой утешенными и ободренными.
И вот однажды вечером на исходе зимы Кристин, дочь Лавранса, пришла в Румюндгорд и постучала в дверь священнического дома. Однако она никак не решалась заговорить о том, что лежало у нее на сердце. Поэтому, передав священнику свои приношения, она села и завела речь о разных разностях.
– Скажи мне, Кристин, – прервал ее наконец старик с легким нетерпением, – неужто ты пришла сюда только затем, чтобы проведать меня и справиться о моем здоровье? Коли так, это очень похвально с твоей стороны, но сдается мне, у тебя что-то лежит на душе, а в таком случае скажи мне напрямик, в чем дело, и не трать времени на пустые разговоры…
Прижав руки к груди, Кристин потупила взор.
– Меня сильно печалит, отец Эйрик, что супруг мой сидит в эту пору в Хэуге.
– До Хэуга путь не такой уж дальний, – заметил священник. – Отчего бы тебе не отправиться туда и не попросить супруга, чтобы он поскорее воротился домой? Думается мне, что убогое его хозяйство не нуждается в столь тщательном присмотре; стало быть, Эрленду ни к чему там задерживаться.
– Мне страшно, как я вспомню, что он сидит там один-одинешенек в эти долгие зимние ночи, – сказала, содрогаясь, женщина.
– Эрленд, сын Никулауса, уже вышел из младенческого возраста и сумеет позаботиться о самом себе.
– Отец Эйрик… Ты ведь знаешь, что случилось там когда-то, – прошептала Кристин еле слышно.
Священник обратил к ней старые, потускневшие глаза; в прежнее время они были черны как уголь и их сверкающий взгляд проникал прямо в душу. Он молчал.
– Ты, верно, слышал, что говорят люди, – молвила она так же тихо. – Будто… будто привидения… бродят там по усадьбе…
– Ты хочешь сказать, что поэтому не смеешь явиться туда? Или ты боишься, что нечистая сила проломит череп твоему супругу? Уж коли она до сей поры не сделала этого, Кристин, то уж, верно, теперь она оставит Эрленда в покое. – Священник грубо расхохотался. – Все это пустая болтовня и языческие суеверия. По невежеству своему болтают люди о мертвецах и привидениях. Боюсь, что суровые стражи стоят у дверей, за которыми томятся теперь господин Бьёрн и фру Осхильд…
– Отец Эйрик, – трепеща, прошептала она. – Неужто, по-твоему, нет прощения двум бедным заблудшим душам…
– Да покарает меня Господь, если я дерзну судить о границах его неизреченного милосердия. Однако трудно поверить мне, что эти двое уже сполна заплатили по счету грехов своих… Нет, еще выложены не все таблицы, которые они украсили своей резьбой. Еще живы дети, которых она покинула, и вы двое, прошедшие выучку у этой хитро-лукавой женщины. Если бы я мог поверить, что она в силах исправить хотя бы часть зла, какое она причинила, тогда… Но раз Эрленд продолжает сидеть в Хэуге, видно, Господь Бог рассудил, что мало будет проку, если тетка явится Эрленду, чтобы остеречь его. Правда, нам ведомы случаи, когда милосердием Божьим, заступничеством его Святой Матери и молитвами церкви грешной душе, томящейся в огнечистилище, дозволяется вернуться в юдоль земную, если грех ее таков, что может быть искуплен с помощью тех, кто еще обретается на земле, и тогда срок кары, назначенный грешнику, сокращается: так случилось с грешником, который передвинул межевой столб между Хувом и Ярпстадом, и с крестьянином из Мюсюдала, представившим фальшивые грамоты на право помола. Но без такой богоугодной цели душа грешника не может покинуть пределы чистилища, а то, что люди болтают о призраках и оборотнях, – это всего лишь досужие вымыслы или дьявольское наваждение, которое развеется как дым, если ты осенишь себя крестным знамением и призовешь имя Господне…
– А блаженные у Господа, отец Эйрик? – спросила она еще тише.
– Ты сама знаешь, что через праведников своих Господь являет нам свою милость и возвещает волю свою.
– Я рассказывала тебе, что видела однажды брата Эдвина, сына Рикара, – сказала она прежним тоном.
– Быть может, это был сон, который внушил тебе Господь Бог или твой ангел-хранитель… А может быть, монах – святой угодник Божий…
Кристин прошептала, дрожа:
– А мой отец… Отец Эйрик, я так часто молила Господа, чтобы мне было даровано хотя бы один-единственный раз увидеть его лицо. Я так несказанно мечтаю увидеть его лицо, отец Эйрик, быть может, я прочту на нем, как я должна поступить. О, если б я могла испросить совета у своего отца… – Она прикусила губу и кончиком головного платка отерла слезы, навернувшиеся на глаза.
Священник покачал головой:
– Молись о его душе, Кристин, хотя я твердо уповаю, что Лавранс, а с ним и супруга его, уже давно нашли утешение у того, у кого они искали утешения во всех скорбях земных. Знаю и то, что любовь его и поныне хранит тебя, молитвы твои и служба за упокой его души связуют тебя и всех нас с Лаврансом… Трудно смертному судить о сокровенных таинствах… но верь мне, лучше молиться, нежели нарушать его покой, чтобы, покинув небесные пределы, он явил тебе свое лицо…
Прошло несколько минут, прежде чем Кристин настолько овладела собой, что снова обрела дар речи. И тут она наконец решилась и рассказала отцу Эйрику обо всем, что произошло между нею и Эрлендом в тот вечер в летней горнице. И слово в слово, насколько могла упомнить, повторила все, что было говорено ими обоими.
После того как она закончила свой рассказ, священник долго хранил молчание. Тогда она взволнованно стиснула руки.
– Отец Эйрик! Неужто ты считаешь, что я виновна больше, чем он? Неужто ты считаешь, что я так виновна, что Эрленду не грешно покинуть меня и наших сыновей, как он нас покинул? Неужто он прав, когда требует, чтобы я первая явилась к нему, пала на колени и взяла назад все слова, что наговорила ему в сердцах? Ведь я знаю, что, покуда я не сделаю этого, он ни за что не возвратится домой!
– А неужто ты считаешь, что тебе надобно призывать Лавранса на землю с того света, чтобы спросить его совета в этом деле? – Священник поднялся с места и возложил руку на плечо женщины. – Когда я впервые увидел тебя, Кристин, ты была еще невинным младенцем, Лавранс посадил тебя к себе на колени, сложил твои маленькие ручки крестом на груди и попросил, чтобы ты прочла для меня «Отче наш», – и ты прочла его ясным, звонким голоском, хотя еще не понимала ни единого слова молитвы. С тех пор ты уразумела, что означает каждая молитва на норвежском языке, но, может быть, ты их забыла…
Разве ты забыла, как твой отец наставлял, любил и почитал тебя?.. И какой он оказал почет тому человеку, перед которым ты так боишься склониться ныне… Разве ты забыла, какое пиршество устроил он когда-то в вашу честь? А вы сбежали из его усадьбы, точно два вора, украв достоинство и честь Лавранса, сына Бьёргюльфа.
Кристин, рыдая, закрыла лицо руками.
– Вспомни еще, Кристин… Разве он потребовал от вас, чтобы вы пали перед ним на колени, прежде чем он снова раскроет вам свои родительские объятия? Так неужто ты считаешь слишком тяжким испытанием для твоей гордыни, коли тебе придется склониться перед человеком, перед которым ты согрешила, быть может, меньше, чем перед твоим отцом…
– Иисусе! – Кристин заливалась горькими, отчаянными слезами. – Иисусе, умилосердись надо мной…
– Я вижу, ты еще не забыла имя того, чьим заповедям отец твой старался следовать всю жизнь и кому он служил как верный рыцарь. – Священник дотронулся рукой до маленького распятия, висевшего над его головой. – Непорочный Сын Божий принял смерть на кресте, чтобы искупить все, в чем мы прегрешили против него… А теперь иди домой, Кристин, и хорошенько размысли над тем, что я тебе сказал, – заключил отец Эйрик, когда она немного облегчила свое горе слезами.
Но в эти же самые дни с юга задул сильный ветер, разыгралась буря, повалил снег, а потом хлынули потоки проливного дождя: дело доходило до того, что в иные часы люди не осмеливались высунуть носа даже во двор, – ураган бушевал с такой силой, что казалось, подхватит тебя и понесет над крышами. По дорогам в поселке нельзя было ни пройти, ни проехать. Водополье началось так внезапно, что обитатели усадеб, расположенных в самых опасных местах поблизости от реки, покинули свои дома. Большую часть своего добра Кристин приказала снести в верхнее жилье нового стабюра, а скот отец Эйрик разрешил загнать в его весенний хлев, – хлев, принадлежавший хозяевам Йорюндгорда, находился на противоположном берегу реки. Тяжелое это было дело – перегонять скот в такую страшную непогоду: на лугах, точно растопленное масло, лежал талый снег, а животные совсем обессилели после суровой зимы; у двух лучших бычков на ходу ноги то и дело подламывались, как хрупкие соломинки.
В тот самый день, когда обитатели Йорюндгорда перегоняли скот, в усадьбу нежданно-негаданно пришел Симон Дарре с четырьмя работниками. Они явились на подмогу. Под проливным дождем, среди воя ветра и всей этой возни с коровами, которых приходилось поддерживать, и овцами, которых приходилось переносить на руках, ни он, ни она не могли урвать минуту для разговора, да и человеческий голос терялся в этом невообразимом шуме. Но под вечер, когда они вернулись в Йорюндгорд и расселись по скамьям, – каждому, кто потрудился в этот день, было необходимо подкрепиться глотком горячего пива, – Симону все-таки удалось сказать Кристин несколько слов. Он предложил ей перебраться в Формо с детьми и женщинами, а он, мол, и двое его людей останутся с Ульвом и с работниками. Кристин поблагодарила, но сказала, что никуда не тронется из дому; Лавранса и Мюнана она отправила в Ульвсволд, а Яртрюд переселилась к отцу Сульмюнду – в последнее время она очень сдружилась с его сестрой.
Симон сказал:
– Люди дивятся, Кристин, что ты и сестра твоя совсем перестали навещать друг друга. Рамборг опечалится, если я ворочусь в Формо без тебя.
– Я знаю, что люди дивятся этому, – ответила женщина. – Но еще больше удивились бы они, если бы мы покинули усадьбу и отправились гостить к сестре в то время, когда супруг мой в отлучке… Ведь люди знают, что между вами вышла ссора.
Симон не стал больше настаивать и вскоре распростился и ушел вместе со своими работниками.
К празднику Вознесения непогода разыгралась еще пуще, а на той же неделе во вторник по усадьбам северной части поселка пронесся слух, будто разбушевавшаяся вода в ущелье Росто смыла мост, которым жители пользовались, когда перебирались на сетер в Хёвринген. Стали опасаться за судьбу большого моста к югу от церкви. Он был сколочен из самых прочных и надежных балок, образовывавших посредине высокую арку, и опирался на толстые сваи, укрепленные глубоко в земле под водой. Но теперь вода покрыла мост у береговых устоев, а под пролетом моста скопилась груда всевозможных обломков, принесенных течением с севера. Логен затопил луга по обе стороны своего русла, а в Йорюндгорде в одном месте вода залила пашни и подошла почти к самым надворным строениям. Там, где прежде были луга, образовался залив, из которого маленькими островками торчали крыша кузни и верхушки деревьев. От овинов на островах не осталось и следа.
В этот день лишь немногие из жителей с восточного берега реки явились в церковь. Они боялись, что, если рухнет большой мост, им уже не попасть в свои дома. Но на другом берегу, неподалеку от овина, принадлежавшего Лэугарбру, на склоне холма, который защищал немного от порывов ветра, в минуты прояснения между снежными зарядами можно было разглядеть темную массу людей. По поселку прошел слух, будто отец Эйрик объявил, что он пронесет крест по мосту на восточный берег реки, даже если никто не решится следовать за ним.
Как раз в тот момент, когда процессия вышла из церкви, налетел ураганный порыв ветра со снегом. Воздух прорезывали косые полосы дождя и снега – лишь в редкие мгновения взору вдруг открывался поселок: маленький кусочек черного озера на том месте, где прежде лежали луга; лохматые тучи, ползущие вдоль каменистых круч и леса, языками поднимавшиеся вверх по склонам на темя горы в самом поднебесье, среди гряды облаков. Воздух был пронизан плеском воды, то стихавшим, то усиливавшимся, шумом леса и завыванием ветра – порой все это сливалось в общий глухой рокот, повторенный эхом в горах и усиленный грохотом снежных обвалов.
Свечи задуло сразу, едва только их вынесли из церковной галереи. В этот день юноши надели на себя белые одежды мальчиков-певчих – ветер срывал с них это облачение; юноши вместе несли одну хоругвь, поддерживая полотнище, чтобы буря не разорвала его в клочья; все участники процессии, подавшись телом вперед, спускались вниз по холму навстречу ветру. И по временам, перекрывая дикий рев непогоды, звучал вдруг могучий голос отца Эйрика, – шаг за шагом пробиваясь вперед сквозь бурю, священник пел: «Venite: revertamur ad Dominum; quia ipse cepit et sanabit nos: percutiet et curabit nos, et – vivemus in conspectu ejus. Sciemus sequemurque – ut cognoscamus Dominum. Alleluia!»[136]
Кристин, как и все остальные женщины, остановилась, когда крестный ход достиг того места, где река затопила дорогу, но молодые люди в белом, дьяконы и священники вступили на мост; почти все мужчины двинулись вслед за ними – вода доходила им до колен.
Мост скрипел и сотрясался, и вдруг женщины увидели, что с севера потоки воды несут к мосту целый дом. Он крутился и вертелся в водовороте, но течение неотвратимо влекло его к мосту; дом был наполовину разрушен, бревна торчали во все стороны, но все-таки кое-как держались вместе. Хозяйка Ульвсволда, громко застонав, прижалась к Кристин: среди певчих находились двое подростков – младших братьев ее мужа. Кристин беззвучно кричала, взывая к Деве Марии, и, напрягая зрение, вглядывалась в толпу на мосту, различая среди мужчин, державших хоругвь, фигуру Ноккве в белой одежде. И хотя все звуки тонули в грохоте бури, женщинам казалось, будто они слышат вдалеке глубокий голос отца Эйрика.
Священник остановился посредине моста, вознеся крест высоко над головой, и в это мгновение дом ударился о сваи моста. Мост дрогнул, подался – людям, стоявшим на обоих берегах, показалось, что он чуть-чуть накренился в южную сторону. Процессия двинулась дальше, исчезла за скатом моста, появилась вновь на другом берегу реки. А рухнувший дом смешался с прочими обломками, громоздившимися под сваями.
И тут словно свершилось чудо: сквозь гряды гонимых ветром облаков проглянул вдруг серебристый луч – вздувшаяся река засверкала тусклым блеском, точно расплавленный свинец. Пелена туч прорвалась, вспыхнуло солнце, и, когда процессия двинулась в обратный путь, его лучи заиграли на кресте; а на промокших белоснежных ризах священника ярким синевато-пурпурным блеском переливались скрещенные концы его ораря.
Долина купалась в золоте, поблескивая влагой, точно на дне темно-синего грота, потому что вокруг скалистых громад еще чернели дождевые тучи, оттесненные солнцем на плоскогорья, а в расселинах скал быстро неслись клочья тумана, и вершина громадного утеса, возвышавшегося над Формо, выступала из этой тьмы, ослепительно-белая от свежевыпавшего снега.
Кристин увидела Ноккве, который прошел в двух шагах от нее. Мокрая до нитки одежда облепляла тела юношей, которые полным голосом пели навстречу сиявшему солнцу: «Salvator mundi, salva nos omnes. Kyrie eleison, Christe, eleison, Christe, audi nos…»[137]
Прошли священники с крестом, за ними толпа крестьян в тяжелых, намокших одеждах; с радостным изумлением озирая преобразившуюся природу, они громко возглашали слова молитвы: «Kyrie eleison!»
И вдруг Кристин увидела… Она не поверила своим глазам – теперь пришел ее черед опереться на плечо соседки. Среди участников процессии шел Эрленд; на нем был плащ из оленьей кожи, с которого ручьями стекала вода, на голову он низко надвинул капюшон – но это был не кто иной, как Эрленд: полуоткрыв рот, он вместе со всеми возглашал: «Kyrie eleison!»; когда он проходил мимо того места, где стояли женщины, она тщетно пыталась разглядеть выражение его лица, но ей почудилось, будто на его губах мелькнула улыбка…
Когда шествие достигло церковного холма, она вместе с другими женщинами присоединилась к идущим и вместе с другими подхватила слова литании, которую пел хор юношеских голосов. Но она не чувствовала ничего, кроме бешеных ударов собственного сердца.
Во время обедни ей на мгновение удалось еще раз увидеть его. Она не осмелилась занять свое обычное место и укрылась в темноте под сводами северного корабля церкви.
Тотчас по окончании службы она выскользнула из храма. Она убежала от своих служанок, которые тоже присутствовали на богослужении. Поселок курился в солнечной дымке. Кристин бежала домой, не замечая, что по щиколотку утопает в воде.
Она накрыла стол и поставила рог, наполненный медом, перед почетным сиденьем хозяина дома, а уж потом сменила промокшую одежду на праздничную: темно-синее, отделанное вышивкой платье с серебряным поясом, башмаки с пряжками и головную повязку с синей оторочкой. Потом она пала на колени в маленькой светелке. Она не могла собрать мысли, не могла найти собственные слова для молитвы… Вновь и вновь перечитывала она «Ave»: «Непорочная Дева… Иисусе, Сын милосердной Девы… Ты читаешь в моей душе…»
Время тянулось долго-долго. От служанок Кристин узнала, что мужчины вновь вернулись на мост, вооружившись топорами и мотыгами, они старались оторвать от устоев моста обломки, принесенные наводнением и намертво приставшие к мосту; священники, снявшие с себя облачение, тоже присоединились к ним.
Было уже далеко за полдень, когда мужчины вернулись наконец домой. Ее сыновья, Ульв, сын Халдора, и трое работников: старик и двое подростков, которых из милости держали в Йорюндгорде.
Ноккве сел было на свое место, справа от почетного сиденья хозяина, как вдруг вскочил и бросился к выходу.
Кристин негромко окликнула его.
Тогда он возвратился и снова занял свое место. Щеки юноши то краснели, то бледнели, он не поднимал глаз и то и дело прикусывал нижнюю губу. Мать видела, что ему стоит огромных усилий держать себя в руках, но под конец он все же овладел собой.
Наконец трапеза окончилась. Сыновья, сидевшие на скамье у стены, встали, вышли из-за стола, обогнув пустое почетное сиденье, вложили в ножны кинжалы, по привычке подтянули пояса и один за другим покинули горницу.
Когда горница опустела, Кристин тоже вышла во двор. С пригретых солнцем крыш струились теперь потоки воды. Во дворе не было ни души, кроме Ульва, – он стоял на крыльце у дверей собственного дома.
Когда Кристин подошла к нему, на его лице выразилась странная беспомощность. Но он не сказал ни слова, и тогда она спросила:
– Ты говорил с ним?
– Очень коротко. Я видел, что он разговаривал с Ноккве… – Помолчав, Ульв добавил: – Он немного испугался… за всех вас… когда началось наводнение. Вот ему и пришло в голову навестить поселок и посмотреть, что делается в Йорюндгорде. Ноккве рассказал ему, как ты со всем управилась…
Не знаю, откуда ему стало известно, что ты отдала шкурки, которые он прислал тебе осенью с Гэуте. Он очень рассердился из-за этого. А особенно – когда узнал, что ты поспешила домой сразу после службы… Он думал, что ты подождешь его и поговоришь с ним…
Кристин ничего не ответила, повернулась и ушла в дом.
В течение всего лета между Ульвом, сыном Халдора, и его женой продолжались ссоры и несогласия. Весной к Ульву приехал погостить его сводный племянник Халдор, сын Йона, с женой; он всего только год как женился. Родичи договорились, что Халдор возьмет в аренду принадлежащую Ульву усадьбу в Скэуне и переберется туда в день расчета работников и арендаторов, но Яртрюд была этим очень недовольна, так как считала, что Ульв назначил племяннику слишком льготные условия, и понимала, что Ульв намерен распорядиться так, чтобы после его смерти усадьба досталась молодому человеку.
Халдор когда-то был личным слугой Кристин в Хюсабю, и она очень любила юношу; ей пришлась по душе и его жена, тихая, скромная женщина. В середине лета у молодой четы родился сын, и Кристин поместила роженицу в ткацкой, где обычно разрешались от бремени жены владельцев Йорюндгорда; Яртрюд очень не понравилось, что Кристин присутствовала при родах как первая помощница повитухи, хотя сама Яртрюд была слишком молода и неопытна, чтобы помогать родильнице или ухаживать за новорожденным.
Кристин была восприемницей младенца, а Ульв устроил пиршество в честь родин, но Яртрюд считала, что он расточительствует и сделал слишком щедрые подарки и младенцу и матери. Чтобы как-то успокоить жену, Ульв в присутствии всех гостей торжественно объявил, что передает ей в собственность ценности, входящие в состав его движимого имущества: позолоченный крест на цепочке, подбитый мехом плащ с серебряной застежкой, золотое кольцо и застежку. Но Яртрюд отлично понимала, что не получит от мужа ни клочка земли, кроме той, какую он передал ей в виде свадебного подарка, и что вся земля, принадлежащая Ульву, перейдет к детям его сводного брата, если у самого Ульва не будет потомства. Яртрюд громко сетовала на то, что родила мертвого ребенка и что, судя по всему, ей не придется больше стать матерью; она жаловалась на это всем и каждому и стала посмешищем всего поселка.
После того как молодая мать побывала в церкви и очистилась, Ульв попросил у Кристин разрешения, чтобы Халдор и Эудхильд поселились в старой горнице. Кристин охотно согласилась на это. Она избегала Халдора, потому что разговоры с ее прежним слугой воскрешали в ней слишком много воспоминаний, которые теперь бередили ее душу. Но зато она часто беседовала с Эудхильд, так как молодая женщина при каждом удобном случае старалась помочь и услужить Кристин. А когда на исходе лета младенец опасно заболел, Кристин лечила и выхаживала его, наставляя молодую, неопытную мать.
Осенью молодая чета уехала домой, на север, и Кристин очень скучала по ним, а особенно по малышу. Сколько она ни твердила себе, что это безрассудно, все последние годы ее не оставляло глухое сожаление о том, что она ни с того ни с сего сразу сделалась вдруг бесплодной: ведь она совсем нестарая женщина – ей нет еще и сорока лет.
Попечения о молодой, простодушной женщине и грудном ребенке отвлекали Кристин от многих горьких мыслей. И хотя ее печалило, что Ульв, сын Халдора, не обрел счастья в браке, тревога о семейных неурядицах управителя также помогала ей отрешиться от собственных горестей.
После выходки Эрленда в день крестного хода в праздник Вознесения она и думать боялась, чем кончится их распря. То, что Эрленд на глазах у всех явился в поселок и в церковь, а потом отправился восвояси, ни слова не сказав жене, она считала таким бессердечным поступком, что под конец ей стало казаться, будто она попросту разлюбила его…
С Симоном Дарре она не говорила с того самого дня, как он помогал ей во время весеннего паводка. При встречах в церкви Кристин здоровалась с ним и обменивалась несколькими словами с сестрой. Она не знала, как они оба относятся к ее семейным неурядицам и к тому, что Эрленд переселился в Довре.
Но как-то в воскресенье, в Варфоломеев день, вместе с хозяевами Формо в церковь явился господин Гюрд из Дюфрина. Симон сиял от счастья, идя к обедне об руку со своим братом. А Рамборг после службы подошла к сестре и взволнованно шепнула ей, что снова ждет ребенка и предполагает разрешиться весной, к празднику Благовещения.
– Кристин, сестра моя! Пойдем с нами! Отобедай сегодня у нас в Формо!
Кристин грустно покачала головой, потрепала молодую женщину по бледной щеке и сказала, что будет молить Бога, чтобы ожидание разрешилось к радости родителей.
– Но в Формо я приехать не могу, – сказала она.
После разрыва со свояком Симон всячески утешал и убеждал себя, что так оно даже к лучшему. Симон пользуется таким влиянием в округе, что ему нет надобности справляться, как судят его поступок соседи; он помогал Эрленду и Кристин, когда они в этом нуждались, но в конце концов поддержка, какую он может оказать им в поселке, не стоит того, чтобы он из-за этого калечил собственную жизнь.
Однако, когда Симон узнал, что Эрленд покинул свой дом, все то упрямое, тупое безразличие, какое он старался на себя напустить, слетело с него. Тщетно Симон убеждал себя, что никому не известна истинная причина отсутствия Эрленда, – люди обыкновенно болтают невесть что, а в действительности ничего толком не знают. Ему-то, во всяком случае, незачем соваться в это дело. Однако тревога его не покидала. Порой у него даже мелькала мысль поехать в Хэуг к Эрленду и попросить его забыть те слова, что он сказал ему в последнюю их встречу; как знать, не удастся ли Симону найти способ примирить свояка с его женой. Но дальше этих рассуждений дело не пошло.
Симон был уверен, что, глядя на него, ни одна живая душа не заподозрит, какая тоска гложет его сердце. Жизнь его текла своим чередом. Он, как всегда, много времени отдавал управлению усадьбой и имениями, охотно бражничал и веселился с друзьями, ездил в горы на охоту, когда бывал досуг, дома баловал детей и ни разу не сказал ни одного недружелюбного слова жене. Напротив, домочадцам, вероятно, казалось, что между супругами никогда не бывало такого безоблачного согласия, потому что Рамборг стала куда менее взбалмошной и у нее не бывало теперь прежних вспышек ребяческого гнева или обидчивости из-за каких-нибудь пустяков. Но в глубине души Симон чувствовал себя с женой робко и неуверенно; он не мог по-прежнему обращаться с ней так, будто она все еще наполовину дитя, которое он поддразнивает и балует. И он тщетно ломал себе голову, как лучше держать себя с ней.
Вот почему он не знал, как отнестись к ее словам, когда однажды вечером она объявила ему, что снова ждет ребенка.
– Ты, верно, не очень-то рада этому? – наконец выговорил он, погладив ее по руке.
– Но ты-то ведь рад, правда? – Рамборг прильнула к нему, смеясь и плача, и он тоже смущенно засмеялся, прижав ее к своей груди. – На этот раз я обещаю вести себя хорошо, Симон, и не досаждать тебе своими причудами. Но ты не должен покидать меня, слышишь? Даже если всех твоих свояков и братьев скрутят одной веревкой и поведут на виселицу, все равно ты останешься со мной!
Симон горько усмехнулся:
– Мне некуда уехать от тебя, моя Рамборг… Бедный калека Гейрмюнд едва ли ввяжется в какое-нибудь опасное дело. А он единственный из всех моих родичей и братьев, с кем я еще сохранил дружбу…
– Ох, Симон! – Рамборг тоже засмеялась, но слезы еще катились по ее щекам. – Вашей вражде придет конец в тот самый день, когда им понадобится твоя помощь и ты бросишься им на выручку. Уж я-то знаю тебя, супруг мой!..
Две недели спустя в Формо нежданно-негаданно явился Гюрд, сын Андреса. Рыцаря из Дюфрина сопровождал только его личный слуга.
Встреча братьев произошла без лишних объяснений. Господин Гюрд заметил мимоходом, что он за все эти годы ни разу не навестил в Крюке свою сестру и зятя, вот он и решил поехать к ним погостить; а раз уж он оказался в долине, Сигрид посоветовала ему наведаться заодно и в Формо.
– Вот я и подумал, брат, что, как бы ты ни гневался на меня, ты не откажешь мне и моему слуге в пище и крове на одну ночь.
– Еще бы! – ответил Симон, покраснев до корней волос и потупив глаза. – Я… очень рад, что ты приехал ко мне, Гюрд.
Отобедав, братья вместе вышли со двора. На солнечной стороне спускающихся к реке склонов уже поблекли хлеба. Стояла чудесная погода; внизу, в зарослях ольшаника, Логен теперь уже ласково вспыхивал мелкими серебристыми бликами. Большие сияющие облака плыли по летнему небу – солнечный свет до краев заполнял всю чашу долины, и вздымавшиеся прямо впереди светло-голубые и зеленые горы окутывала дымка летнего зноя и тени бегущих облаков.
За спиной братьев, в загоне, раздался топот копыт по сухой земле – из ольховых зарослей высыпал табун. Симон перегнулся через ограду.
– Н-но, поди, поди сюда!.. Состарился твой Брунсвейн? – спросил он брата. Конь Гюрда вытянул морду через ограду и обнюхал плечо хозяина.
– Ему восемнадцать зим. – Гюрд потрепал коня по шее. – Я хотел сказать тебе, брат мой… Мне думается… это дело… Жаль было бы, если бы оно нарушило нашу дружбу, – вымолвил он, не глядя на Симона.
– Я каждый день сожалел о том, что вышло между нами, – тихо ответил Симон. – И спасибо, что ты приехал, Гюрд.
Они побрели дальше вдоль изгороди, Гюрд впереди, Симон за ним. Наконец они уселись на небольшом каменистом, дожелта выжженном солнцем лугу над самым обрывом. Одуряющий сладкий аромат шел от небольших копен сена, сложенных там, где косе удалось добыть среди камней жалкие пучки низкорослой, перемешанной с цветами травы. Гюрд рассказал брату о примирении короля Магнуса с сыновьями Хафтура и их единомышленниками. Симон, помолчав, спросил:
– Как ты думаешь, Гюрд, неужто ни один из этих родичей Эрленда, сына Никулауса, не мог бы добиться, чтобы король примирился с ним и вернул ему свое благоволение?
– Сам я не пользуюсь влиянием при дворе, – ответил Гюрд Дарре. – А те, кто мог бы похлопотать за него, не питают к нему приязни. Не лежит у меня сердце говорить нынче об этом, Симон… Мне всегда нравился твой свояк, я считал его отважным и славным человеком. Однако другие винят его в том, что он погубил заговор. А впрочем, что вспоминать старое?.. Я ведь знаю, как ты любишь этого своего родича…
Симон устремил взгляд вдаль, поверх серебристо-белой листвы у подножия холма, где светло поблескивала река. И с удивлением думал: а ведь и впрямь в том, что сказал Гюрд, есть немалая доля правды.
– Вообще-то у нас с Эрлендом, сыном Никулауса, вышла ссора, – сказал Симон. – Я уж и не помню, когда мы в последний раз разговаривали с ним.
– Сдается мне, ты стал гневлив с годами, Симон, – усмехнувшись, заметил Гюрд. – Тебе никогда не приходило в голову, – заметил он после недолгого молчания, – покинуть эту долину? Нам, родичам, было бы легче поддерживать друг друга, живи мы в более близком соседстве.
– Опомнись, Гюрд… Формо – мое родовое поместье…
– Осмюнд из Эйкена сохранил право наследственного владения своей усадьбой. Мне известно, что он не прочь обменять Эйкен на другое родовое имение, он все еще подумывает о браке Арньерд и Грюнде на тех условиях, о которых он говорил раньше.
Симон покачал головой:
– Род нашей бабки по отцу владел здешним поместьем еще со времен язычества. И я надеюсь, что Андрес будет владеть им после моей смерти. В своем ли ты разуме, брат, чего ради вдруг я расстанусь с Формо?
– Да нет, воля твоя… – Гюрд слегка покраснел. – Я просто думал… Быть может… Большинство твоих родичей… и друзей юности… живут в Рэумарике… Быть может, там тебе будет лучше…
– Мне хорошо и здесь. – Симон тоже залился румянцем. – Здесь я спокоен за будущее своего сына.
Симон бросил взгляд на брата. На тонком, изрытом морщинами лице Гюрда выразилось смущение. Гюрд стал почти совсем седой, но сохранил былую стройность и изящество. Он беспокойно заерзал на своем месте, и от его движения какие-то камни сорвались и покатились по склону вниз, прямо в гущину колосьев.
– Ты никак собираешься обрушить гору на мое поле? – смеясь, спросил Симон нарочито грубоватым тоном. Проворно и легко вскочив, Гюрд протянул руку брату, который был менее расторопен.
Поднявшись на ноги, Симон на мгновение задержал пальцы брата в своей руке. А потом положил руку на плечо Гюрда. Гюрд тоже положил руку на плечо брата, и так, обнявшись, они медленно побрели вверх по склону к усадьбе.
Вечером они вдвоем сидели в горнице Семунда; Симон хотел провести ночь вместе с братом. Они уже прочли вечерние молитвы, но перед отходом ко сну надумали осушить жбан с пивом.
Вдруг Симон рассмеялся:
– Benedictus tu in muliebris… mulieribus…[138] Помнишь?
– Еще бы! Я отведал не одну порцию розог, пока отец Магнус не выбил из меня лжеучение моей бабки… – Гюрд улыбнулся своим воспоминаниям. – Тяжелая рука была у него, у дьявола. Помнишь, брат, как однажды во время урока он приподнял рясу, чтобы почесать лодыжку, а ты шепнул мне, что, будь у тебя такие кривые ноги, как у Магнуса, сына Кетиля, ты тоже стал бы священником и носил бы долгополую рясу…
Симон улыбнулся: перед ним сразу ожило детское лицо брата, неестественно вытянувшееся от рвущегося наружу смеха, и его отчаянно испуганные глаза: они были еще мальчишками, а отец Магнус дрался очень больно.
В детстве Гюрд не отличался сметливостью. Да и ныне Симон любил брата отнюдь не за свойства его ума. Но, как и прежде, в этот вечер сердце Симона переполняли горячая нежность и благодарность Гюрду за каждый день их вот уже почти сорокалетней братской дружбы – потому что не было на свете человека с душой более преданной и верной, чем Гюрд.
Примирившись со своим братом Гюрдом, Симон почувствовал, что, хотя бы одной ногой, он вновь твердо стоит на земле. А то он совсем уж было запутался во всех изгибах и поворотах своей жизни.
К сердцу Симона приливала горячая волна благодарности, стоило ему вспомнить, как Гюрд приехал к нему, чтобы положить конец распре, которую вызвал сам Симон, когда в бешенстве, излив поток оскорблений, ускакал из братниной усадьбы. Благодарность переполняла его душу. Он чувствовал, что ему хочется благодарить не одного только Гюрда.
Такой человек, как, к примеру, Лавранс… Симон знал, как принял бы такое событие его тесть. Симон старался следовать примеру своего тестя во всем, в чем только мог, – в щедрой раздаче милостыни и в других богоугодных делах. Правда, самобичевание и сокрушенное созерцание ран Спасителя ему не давалось, разве когда он приневоливал себя неотрывно глядеть на распятие, – но ведь Лавранс поступал совсем не так. Симону не дано было изведать и слезы раскаяния; с тех пор как он вышел из детского возраста, он плакал всего два-три раза, и вовсе не тогда, когда следовало бы, – не тогда, когда впадал в тягчайшие свои грехи: прелюбодействовал с матерью Арньерд, хотя был женатым человеком, и не после убийства, совершенного в минувшем году. Но Симон горячо раскаивался – он считал, что всегда искренне раскаивался в своих грехах, исповедовался в них духовному отцу и неукоснительно исполнял все наложенные на него покаяния. Он всегда усердно читал молитвы, сполна платил церковную десятину и раздавал большую милостыню – особенно щедра была его рука в дни праздников Святого апостола Симона, святого Улава, святого Михаила и Девы Марии.
В остальном же он утешал себя словами отца Эйрика, который говорил, что спасение – в одном только кресте Господнем, а где и когда суждено смертному вступить в единоборство с лукавым – решать не ему, а Господу Богу.
Но теперь Симон чувствовал неодолимую потребность выразить свою благодарность Всевышнему каким-то необычным способом, от полноты своей души. Мать рассказывала ему, что он появился на свет в день рождения Девы Марии, и ему захотелось теперь выразить Богородице свое благоговение какой-нибудь особенной молитвой, какую он не произносил в обычные дни. В те далекие времена, когда он еще служил факелоносцем, придворный писец переписал для него прекрасную молитву, и вот Симон разыскал клочок старого пергамента.
Теперь, по прошествии многих лет, он подумал с угрызением, что в свое время собирал эти маленькие клочки пергамента с молитвами и выучивал их не столько ради Господа и его Пресвятой Матери, сколько для того, чтобы угодить королю Хокону. Так поступала вся придворная молодежь, потому что у короля, когда ночами его мучила бессонница, была привычка расспрашивать факелоносцев, что они помнят наизусть из душеспасительного учения.
Много воды утекло с тех пор… Королевская опочивальня в каменных покоях королевского дворца в Осло. На маленьком столике у изголовья постели горит одинокая свеча – ее пламя освещает увядшее, с тонкими чертами, лицо пожилого мужчины, покоящееся на красных шелковых подушках. Когда священник, закончив чтение молитв, уходил, король часто сам брал книгу и читал ее, прислонив тяжелый фолиант к согнутым коленям.
Поодаль, у огромной печи, на низеньких скамейках сидели факелоносцы – Симону почти всегда выпадало нести службу вместе с Гюнстейном, сыном Инге. Юноши любили пост в опочивальне: в печи горело ровное пламя без дыма, высокие сводчатые потолки и стены, сплошь затянутые коврами, сообщали покоям какой-то особенный уют. Но юношей быстро начинало клонить ко сну: сначала им приходилось слушать чтение священника, а потом ждать, пока заснет король; а это случалось обычно не раньше полуночи. Когда король почивал, факелоносцам дозволялось по очереди бодрствовать и спать на скамейке между печной стенкой и дверью в приемную. И вот, подавляя зевоту, они нетерпеливо ждали, пока король смежит глаза.
Иногда король вступал с ними в беседу – это случалось не часто, но, если государь обращался к ним, его голос звучал несказанной приветливостью и добротой. А иногда он читал им вслух какое-нибудь изречение или стихи, какие, по его мнению, могли принести пользу молодым людям и послужить к спасению их души.
Однажды ночью Симон проснулся, услышав, что король окликает его по имени; стояла кромешная тьма: свеча догорела. Мучимый стыдом, Симон раздул уголья и зажег новую свечу. Король лукаво засмеялся со своего ложа:
– Неужто Гюнстейн всегда так безбожно храпит?
– Да, государь!
– А ты принужден делить с ним ложе? Ну, тогда ты вправе требовать, чтобы тебя хоть изредка посылали дежурить с кем-нибудь другим, кто учиняет меньше шума во время сна.
– Благодарствую, государь… Но мне это не помеха, государь мой король.
– Однако ты ведь, должно быть, просыпаешься, Симон, когда над самым твоим ухом раздаются этакие громовые раскаты, не правда ли?
– Да, ваша милость, но в таком разе я даю Гюнстейну тумака и переворачиваю его на другой бок.
Король рассмеялся:
– Вам, молодым людям, еще не понять, что такой крепкий сон – величайший дар Божий. Вот когда ты доживешь до моих лет, друг Симон, может статься, ты припомнишь мои слова…
Это было давным-давно, но свежо в памяти Симона – однако так, будто это не он, а кто-то другой служил факелоносцем при дворе короля…
Однажды, в начале Рождественского поста, когда Кристин сидела дома совсем одна – сыновья в это время свозили в усадьбу дрова и мох, – она с изумлением увидела, что во двор въехал верхом Симон Дарре. Он явился пригласить ее и сыновей погостить к ним на Рождество.
– Ты сам понимаешь, Симон, что мы не можем к тебе приехать, – спокойно ответила Кристин. – В душе своей ты с Рамборг и я можем сохранять дружбу, но люди не всегда вольны в своих поступках, ты ведь сам должен это понять.
– Неужто ты хочешь сказать, что даже не приедешь к сестре своей, когда ей придет время лежать на полу на соломе?
Кристин сказала, что молит Бога, чтобы роды сошли благополучно, к радости обоих родителей.
– Но я не могу нынче обещать тебе, что приеду!
– Тогда соседи придут в изумление, – с жаром сказал Симон. – Ты слывешь в поселке искуснейшей повитухой, Рамборг – твоя сестра, и вы обе – хозяйки двух самых больших поместий в окру́ге.
– За последние годы в больших поместьях по соседству народилось немало детей, и никто не приглашал меня в повитухи. Давно прошли те времена, Симон, когда никакое торжество не считалось достаточно пышным, коли на нем не присутствует хозяйка Йорюндгорда. – Заметив, как он опечалился ее словами, она добавила: – Кланяйся Рамборг и передай ей, что я приеду, чтобы помочь ей, когда настанет срок, но на Рождество не жди меня, Симон.
Однако на восьмой день Рождества Кристин встретила у обедни зятя, который приехал в церковь без жены.
– Нет, Рамборг здорова, – объяснил он. – Но она осталась дома, чтобы отдохнуть и собраться с силами, потому что завтра она с детьми едет на юг, в Дюфрин… Санный путь теперь отличный, Гюрд настоятельно звал их погостить, ну а раз уж Рамборг спит и видит эту поездку…
IV
На другой день после праздника Обращения Святого Павла Симон Дарре в сопровождении двух слуг переправился на север через озеро Мьёсен. Холода стояли лютые, но Симон не захотел отложить поездку: он стосковался по Формо, решено было, что домочадцы выедут следом за ним на санях, как только немного потеплеет.
В Хамаре Симон встретил своего знакомца Виглейка, сына Поля, из Фагаберга, и в дальнейший путь друзья отправились вместе. Добравшись до Хамара Малого, они заехали на небольшой постоялый двор с харчевней. Когда они сидели за едой, в трактир ввалились пьяные торговцы мехом, затеявшие между собой драку; в конце концов Симон, не утерпев, поднялся с места и разнял их, но один из пьяниц нанес ему ножом удар в правую руку ниже локтя. С виду рана была не больше царапины; поэтому Симон не обратил на нее никакого внимания, но хозяйка трактира все-таки настояла, чтобы он позволил перевязать ему руку.
Симон проводил Виглейка до его усадьбы и остался там на ночлег. Мужчины спали в одной кровати, и Симон проснулся ни свет ни заря оттого, что приятель беспокойно метался на постели. Виглейк несколько раз выкрикнул имя Симона, тогда тот разбудил его и спросил, что с ним такое.
Виглейк не мог в точности припомнить свой сон.
– Но сон был страшный, и он касался тебя. Одно я помню хорошо: здесь, в горнице, стоял Симон, сын Рейдара, и звал тебя с собой; я видел его так явственно, что мог бы пересчитать все веснушки на его лице.
– Я охотно купил бы у тебя этот сон, – полушутя-полусерьезно заметил Симон. Симон, сын Рейдара, был его двоюродный брат по отцу, и в отроческие годы они были закадычными друзьями; но тот Симон умер тринадцати лет от роду.
Когда поутру мужчины сели за стол, Виглейк заметил, что Симон не застегнул правого рукава своей рубахи. Рука опухла и покраснела в запястье. Виглейк указал на это Симону, но тот только посмеялся в ответ. А когда чуть позже Виглейк посоветовал другу задержаться на несколько дней в его усадьбе и подождать жену – у Виглейка не выходил из головы его сон, – Симон, сын Андреса, ответил чуть ли не с досадой:
– Неужто ты, Виглейк, видел такой дурной сон, что думаешь уговорить меня лечь в постель из-за укуса вши?..
На закате Симон со слугами спустился к озеру Лусна. Минувший день был великолепен, и теперь высокие синие и белые горы сияли золотом и багрянцем в отблесках уходящего солнца, а в их тени по берегам озера, убранные мохнатым инеем, рощи казались седыми. Кони у всех троих были отличные и легко бежали по замерзшему узкому и длинному озеру: из-под копыт со звоном летели мелкие брызги льда. С гор прямо в лицо всадникам дул резкий, пронизывающий ветер со снегом; у Симона зуб на зуб не попадал от стужи, но иногда вдруг по жилам его разливался палящий огонь, а потом опять ледяной холод проникал до самого мозга костей. По временам ему казалось, что язык распухает у него во рту и он не может глотнуть. Посередине озера ему пришлось остановиться и попросить одного из слуг помочь ему подвязать плащ так, чтобы он поддерживал правую руку.
Слуги слышали, как Виглейк, сын Поля, рассказывал свой сон; поэтому они попросили хозяина показать им рану. Но Симон повторил, что это сущая царапина; просто она немного болит – придется, видно, несколько дней побыть левшой.
Однако к ночи, когда взошла луна и путники поднялись высоко в горы к северу от озера, Симон почувствовал сам, что с рукой что-то неладно. Она болела до самой подмышки; каждый толчок в седле причинял ему невыносимые мучения; кровь непрерывно стучала в больной руке. В висках тоже стучало, голова нестерпимо болела от затылка и выше, и Симона попеременно бросало то в жар, то в холод.
На этом отрезке пути зимняя дорога пролегала высоко в горах и шла то лесом, то белыми полянами. Симон отчетливо видел все: по бледно-синему небу плыл сияющий полный месяц; луна прогнала с небосклона все звезды, и только самые крупные из них отваживались мерцать где-то далеко от нее; белоснежная земля искрилась и сверкала; на снег ложились короткие резкие тени; в чащу леса свет робко просачивался пятнами и полосами сквозь заснеженные ели. Симон видел все это.
И в то же время он явственно видел кочковатый луг, поросший пепельно-бурой травой и залитый первыми весенними лучами. Вдоль закраины его разбросаны молоденькие елочки, зеленеющие, точно бархат, на солнце. Симон сразу узнаёт окрестности – это луг вблизи их дома в Дюфрине. Позади него тянется ольшаник, по-весеннему серебрятся стволы, ветви в буроватых сережках, а еще дальше виднеются длинные, низкие, лесистые Рэумарикские горы, ослепительно-синие, с пятнами еще не растаявшего снега. Симон, сын Рейдара, и он сам вдвоем спускаются к зарослям ольхи с удочками и острогами; они идут ловить рыбу к озеру, в темно-серой воде которого плавают хрупкие весенние льдины. Покойный брат Симона идет рядом с ним; Симон видит выбившиеся из-под шапочки кудрявые, огненно-рыжие на весеннем солнце волосы брата, видит каждую веснушку на его лице. Тот Симон слегка выпячивает нижнюю губу и насмешливо посвистывает: «фью!», когда ему кажется, что тезка городит вздор. Мальчики перепрыгивают с кочки на кочку через лужицы и ручейки, образовавшиеся от талого снега; дно их поросло мхом, и его сочная зелень трепещет и колышется под водой.
И хотя Симон все время сознавал, где он находится, и видел, как дорога то поднимается вверх, то спускается по лесу вниз, видел кучки спящих домов под заснеженными крышами, отбрасывающие тени на поля, видел полоску тумана над рекой в лощине и знал, что это Йон следует за ним, нагоняя его, когда они выезжают на прогалины, – все-таки он не раз, обращаясь к слуге, называл его Симоном. Он знал, что говорит не то, что следует, но ничего не мог с собой поделать, хотя видел, как напуганы этим слуги.
– Попытаемся добраться за ночь до монастыря в Руалстаде, ребята, – сказал им Симон, когда сознание его на минуту прояснилось.
Слуги стали его отговаривать: лучше поскорей добраться до какого-нибудь жилья; они предложили остановиться в ближайшей усадьбе священника. Но хозяин стоял на своем.
– Мы загоним лошадей, Симон! – Слуги украдкой переглянулись.
Но Симон только усмехнулся в ответ: «Ничего, на этот раз вынесут». Он подумал о долгих милях предстоящего пути. При каждом толчке мучительная боль пронзала все его тело, но он рвался домой: теперь он знал, что его смертный час близок…
И хотя он то горел как в огне, то лязгал зубами от стужи зимней ночи, он чувствовал при этом, как пригревает весеннее солнце на лугу родной усадьбы, видел умершего мальчика и все шел и шел вместе с ним к зарослям ольхи.
На короткие мгновения бред уходил, и голова Симона становилась ясной, хотя и раскалывалась от боли. Он попросил одного из слуг разрезать рукав на больной руке. Симон побелел как снег, и пот заструился по его лицу, когда Йон Долк бережно распорол рукав его куртки и рубахи от запястья до плеча; сам он поддерживал раздувшуюся руку левой рукой. После этого ему на короткое время стало легче.
Слуги снова подступили с уговорами: из Руалстада надо послать гонца с известием в Дюфрин. Но Симон воспротивился. Он не хочет без толку волновать жену – нехорошо ехать на санях в такой мороз.
– Вот доберемся до Формо, тогда поглядим. – Он попытался улыбнуться Сигюрду, чтобы немного ободрить юношу: у того был насмерть перепуганный и несчастный вид.
– Как только мы приедем домой, пошлите лучше за Кристин из Йорюндгорда: она искусно врачует раны. – Его распухший и одеревенелый язык с трудом ворочался во рту.
«Поцелуй меня, Кристин, невеста моя». Она подумает, что он бредит в горячке. «Нет, Кристин, это не бред». Тогда она удивится.
Эрленд это понял. Рамборг это поняла. А Кристин… Вот теперь она сидит в своей усадьбе и горюет и гневается… Но как бы она ни гневалась, какие бы обиды ни таила на этого человека – на Эрленда, – все ее помыслы и теперь полны им одним. «Ты так мало дорожила мной, Кристин, любимая моя, что ни разу не подумала, каково приходилось мне, когда я должен был заменять брата той, которая когда-то была обещана мне в супруги…»
Он и сам не думал в ту пору, когда расстался с ней у монастырской ограды в Осло, что никогда не сможет ее забыть. И в конце концов придет к мысли, что ни одна из тех радостей, какие судьба сулила ему позднее, не заменит ему того, что он утратил тогда. Той девушки, которая была ему предназначена в юности.
Она узнает об этом, прежде чем он испустит дух. И подарит ему один поцелуй.
«…Я любил тебя прежде и люблю по сей день…»
Он слышал однажды эти слова, и они запечатлелись в его памяти. Они были написаны в книге о чудесах Богородицы; там было сказание о монахине, которая бежала из монастыря с рыцарем. Но Дева Мария в конце концов спасла обоих беглецов и даровала им прощение, несмотря на содеянный ими грех. И если он совершит грех, сказав эти слова перед смертью сестре своей жены, Божья Матерь будет его заступницей перед Господом и вымолит ему прощение. Не так уж часто беспокоил он ее своими просьбами.
«Я и сам не ведал в ту пору, что отныне никогда больше не буду счастлив и весел по-настоящему».
– Ну довольно, Симон, пожалуй, Сокка не свезет нас обоих, ей и так пришлось проделать долгий ночной путь, – сказал он тому, кто сидел позади него на крупе лошади и поддерживал его. – Я вижу, что это ты, Сигюрд, но мне показалось, будто это другой…
К рассвету они добрались до странноприимного дома паломников, и два монаха, на обязанности которых лежала забота о постояльцах, приняли больного на свое попечение. Их стараниями ему стало немного легче, но, как только лихорадка спала, Симон потребовал, чтобы слуги наняли для него сани и продолжали путь на север.
Дорога здесь была хорошая, по пути они несколько раз меняли лошадей, скакали всю ночь напролет и к рассвету следующего дня приехали в Формо. Симон все время дремал в санях под теплыми шкурами, в которые его укутали монахи. Шкуры мешали ему дышать; минутами ему казалось, будто на него навалили груду тяжелых камней, и от этого голову сжимало словно в тисках. Иногда он погружался в забытье. Но потом боль обрушивалась на него с новой силой: казалось, его тело распухает до чудовищных размеров и того и гляди лопнет, разлетится на мелкие кусочки. А в руке все стучала и стучала кровь…
Симон захотел сам пройти от саней до дома, опираясь здоровой рукой на плечо Йона; Сигюрд поддерживал его сзади. Симон видел посеревшие, измученные лица своих слуг – две ночи кряду они не слезали с коней. Он хотел заговорить с ними об этом, но язык не повиновался ему. На пороге он споткнулся и упал, взревев от боли, когда ударился раздувшейся, бесформенной рукой обо что-то твердое. И пока слуги раздевали его и укладывали в постель, с него ручьями струился пот от усилий сдержать рвавшиеся из груди стоны.
Через некоторое время он увидел, что поодаль у очага стоит Кристин, дочь Лавранса, и что-то толчет в деревянной ступке. Казалось, этот звук раздается в самой его голове. Потом Кристин вылила какую-то жидкость из маленького котелка в кубок, отсчитала туда капель из бутыли, которую вынула из своего ларца, потом высыпала содержимое ступки в котелок и поставила его на огонь. «Как плавно, спокойно она все делает».
Вот она подошла с кубком в руке к его постели. «Какая у нее легкая поступь». Она и теперь была так же стройна и прекрасна, как в дни юности, эта статная женщина с худым грустным лицом под полотняной повязкой.
У Симона опухоль распространилась уже и на затылок, и, когда Кристин просунула ему под голову руку, чтобы слегка приподнять его, это причинило ему жестокую боль. Потом, прижав голову зятя к своей груди, Кристин левой рукой поднесла к его губам кубок.
Симон улыбнулся слабой улыбкой и, когда она снова бережно опустила его на подушки, схватил здоровой рукой ее руку. Узкая прекрасная женская рука давно уже потеряла свою мягкость и белизну.
– Теперь тебе трудно, должно быть, вышивать шелком, – сказал Симон. – Но пальцы у тебя мягкие и ласковые, и от них идет такая живительная прохлада, Кристин!
Он положил ее руку на свой лоб, и Кристин так и стояла, склонившись над ним, пока не почувствовала, что ладонь ее стала горячей; тогда она осторожно убрала ее и положила другую на пылающий лоб, у самых корней волос.
– Рука твоя очень плоха, Симон, – сказала она. – Но с Божьей помощью все обойдется.
– Боюсь, Кристин, что меня ты исцелить не сумеешь, хоть ты и хорошая лекарка, – сказал Симон.
Лицо его стало почти веселым. Питье начало оказывать свое действие: он уже меньше чувствовал боль. Но с глазами творилось что-то неладное: он никак не мог совладать с ними, ему казалось, будто они все время косят в разные стороны…
– Чему быть, того не миновать, – сказал он прежним тоном.
Кристин снова отошла к своим горшочкам, намазала какой-то кашицей полотняные бинты, вернулась к Симону и обмотала ему этой повязкой всю руку от кончиков пальцев вверх, всю спину и грудь, по которой от самой подмышки расползлись теперь красные полосы. Сначала боль усилилась, но потом наступило облегчение. Поверх повязки Кристин прикрыла его еще шерстяной ветошкой, а под руку положила пуховые подушки. Симон спросил, чем это она намазала повязку.
– О, там всякая всячина, а больше всего живокости и ласточкиной травы, – ответила Кристин. – Будь теперь лето, я набрала бы свежих трав в моем огороде. Впрочем, я запасла их вдоволь, а в этом году, слава богу, у меня не было в них нужды.
– Что-то ты рассказывала мне однажды о ласточкиной траве, помнишь, ты еще слышала об этом в монастыре от аббатисы… насчет ее названия…
– Должно быть, то, что на каждом языке, от Греческого моря до северных стран, ее называют ласточкиной травой.
– Вот-вот, потому что она расцветает во всех странах, когда ласточки пробуждаются после зимнего сна.
Симон плотнее сжал губы. Когда настанет весна, он давно уже будет покоиться в земле…
– Если я нынче умру, Кристин, – сказал он, – я хочу, чтобы меня погребли возле нашей церкви. Я теперь так богат, что, надеюсь, Андрес станет когда-нибудь могущественным человеком в здешних краях. Хотелось бы мне узнать, сына или дочь родит Рамборг нынче весной, после моей смерти… Жаль, что мне не суждено увидеть двух сыновей в моем доме…
Кристин сказала ему, что послала в Дюфрин сообщить, что он опасно занемог. Гэуте выехал с этим известием еще вчера утром.
– Неужто ты послала мальчика одного в этот путь? – испуганно спросил Симон.
Она объяснила, что у нее не оказалось под рукой никого, кто смог бы угнаться за Гэуте на Рыжем. Тогда Симон заметил, что для Рамборг эта поездка будет слишком тяжела, – как бы она не вздумала ехать быстрее, чем это в ее силах.
– Но с детьми моими я рад был бы свидеться еще раз…
Немного погодя он снова заговорил о детях. Об Арньерд… Не поступил ли он опрометчиво, отказавшись принять предложение хозяев Эйкена. Но он считал, что жених слишком стар, и, кроме того, его смущали слухи о том, что Грюнде скор на расправу под пьяную руку. Однако Симон всей душой хотел бы как можно лучше пристроить эту дочь. Теперь Гюрду и Гюдмюнду придется решать, за кого ее выдать замуж.
– Передай моим братьям, Кристин, что я прошу их поступить в этом деле как можно осмотрительней. Если ты возьмешь Арньерд на время к себе в Йорюндгорд, я буду благословлять тебя в могиле. А если Рамборг выйдет замуж, прежде чем судьба Арньерд будет устроена, прошу тебя, возьми девушку к себе насовсем. Ты не подумай: Рамборг всегда была добра к ней, но, если Арньерд придется жить не только с мачехой, но и с отчимом, боюсь, на нее станут смотреть скорее как на служанку, чем как на… Ты ведь знаешь, я был женат на Халфрид, когда стал ее отцом…
Кристин ласково положила свою руку на руку Симона и пообещала сделать для девочки все, что будет в ее силах. Она слишком хорошо помнила, сколько унижений выпадает на долю детей, отец которых был знатным человеком и которые были зачаты в прелюбодеянии. Орм и Маргрет, Ульв, сын Халдора… Она погладила Симона по руке…
– Быть может, ты вовсе и не умрешь от этой болезни, Симон, – сказала она, слабо улыбнувшись. Еще и теперь худое, строгое женское лицо озарялось иногда этим отблеском нежной и ласковой девичьей улыбки. О, юная, милая Кристин…
В этот вечер лихорадка стала слабее, и Симон уверял, что боли мучат его меньше. Когда Кристин меняла повязку, она увидела, что опухоль несколько спала; рука стала мягче, и, когда она осторожно нажала на нее, следы ее пальцев некоторое время держались на коже.
Кристин отослала слуг спать. И только Йону Долку, который во что бы то ни стало хотел бодрствовать у постели хозяина, разрешила лечь в горнице на скамье. А сама, придвинув к постели больного скамью с ящиком под сиденьем и с резной спинкой, устроилась на ней, опершись на спинку и один из подлокотников. Симон то погружался в полудрему, то забывался сном – один раз, очнувшись, он увидел, что она взяла в руки веретено. Она сидела совершенно прямо, прижимая к себе левой рукой прялку с куделью, пальцы сучили пряжу, веретено спускалось все ниже и ниже вдоль ее стройного длинного тела, потом она наматывала нитку и снова сучила, и снова веретено спускалось все ниже, и, глядя, как она работает, Симон заснул крепким сном…
Когда он пробудился снова, уже на рассвете, она по-прежнему сидела и пряла. Пламя свечи, которую она поставила так, чтобы полог защищал больного от света, падало прямо на ее лицо. Оно было очень бледным и спокойным; полные нежные губы стали теперь узкими и были крепко сжаты; она сидела с опущенными глазами и пряла. Кристин не могла видеть, что Симон проснулся и наблюдает за ней, скрытый тенью полога. В ее лице была такая глубокая печаль, что у Симона, глядевшего на нее, разрывалось сердце.
Она встала, подошла к очагу и помешала в нем. Совсем неслышно. Потом вернулась к своему месту, заглянула за полог – встретилась в темноте со взглядом его открытых глаз.
– Ну как ты теперь, Симон? – ласково спросила она.
– Хорошо… Теперь мне… хорошо.
Только ему казалось, что у него как будто появились боли под мышкой левой руки и под подбородком, когда он поворачивает голову. А впрочем, может быть, ему это только чудится…
О нет, ей никогда не придет в голову, что она понесла утрату, отвергнув его любовь, – вот почему он со спокойной совестью может сделать ей это признание. От его слов она не станет несчастливей. А он хочет сказать ей об этом, прежде чем умрет, сказать один-единственный раз: «Я любил тебя все эти годы…»
Лихорадка снова усилилась. А левая рука болела и в самом деле.
– Постарайся уснуть, Симон. Быть может, тебе скоро станет лучше, – тихо сказала она.
– Я много спал сегодня ночью… – И он вновь заговорил о своих детях: о троих, в которых он не чаял души, и о четвертом, еще не родившемся. – Ляг и отдохни немного, Кристин. Если уж так необходимо, чтобы кто-нибудь бодрствовал у моей постели, пусть Йон посидит со мной.
Наутро, когда она сняла повязку, Симон спокойно взглянул в ее полное отчаяния лицо:
– Что делать, Кристин, моя рука слишком сильно нагноилась и опухла, да к тому же я еще застудил ее, прежде чем ты взялась за мое лечение. Я ведь уже сказал тебе, меня ты исцелить не сумеешь. Не кручинься же об этом, Кристин.
– Ты не должен был пускаться в такой далекий путь, – сказала она тихо.
– Дольше своего века не проживешь, – отвечал Симон, не меняя тона. – Я хотел вернуться домой… Надо было распорядиться… как тут все будет после меня.
Он усмехнулся:
– Все огни в конце концов догорают.
Кристин смотрела на Симона затуманенным слезами взглядом. У него и прежде всегда бывала в запасе какая-нибудь поговорка… Она глядела на его лицо, испещренное красными пятнами. Пухлые щеки и двойной подбородок сразу как-то опали, обвиснув тяжелыми складками. Глаза глядели мутным, лихорадочным взором – потом вдруг прояснялись, словно сознание возвращалось в них; Симон устремлял на нее твердый, испытующий взгляд, столь свойственный его маленьким, серым, как сталь, проницательным глазам.
Когда в горницу проник дневной свет, Кристин увидела, что у Симона заострился нос, – от него к уголкам рта с двух сторон протянулись белые полосы.
Она отошла к маленькому оконцу и остановилась там, глотая слезы. Толстый слой инея на стекле мерцал, переливаясь золотисто-зелеными искорками. На дворе, как и всю эту неделю, снова стоял чудесный зимний день.
Она знала: это – предвестник смерти…
Она вернулась к постели, просунула руку под одеяло – опухоль появилась и на щиколотках, до самых лодыжек.
– Хочешь?.. Хочешь, я пошлю за отцом Эйриком? – тихо спросила она.
– Да, но только к вечеру, – ответил Симон.
Он должен поговорить с ней до того, как исповедуется и получит отпущение. А потом он постарается направить свои мысли по иному пути.
– Чудно́, что не кому-нибудь, а тебе придется обряжать мой труп, – сказал Симон. – Сдается мне, что я буду не очень-то красивым покойником.
Кристин подавила рыдание. Отойдя к окну, она снова приготовила ему сонное питье. Но Симон от него отказался:
– Мне не нравится это зелье, Кристин, от него в голове какой-то туман.
Однако немного погодя он сам попросил дать ему питье.
– Только не клади в него слишком много того, от чего клонит в сон. Мне надо поговорить с тобой об одном деле.
Он проглотил питье, а потом стал ждать, пока боль немного утихнет, чтобы спокойно и твердо высказать то, что намеревался.
– Хочешь, мы позовем к тебе отца Эйрика: он лучше всех уврачует теперь твои страдания…
– Хорошо, но только позднее. Сначала я хочу кое-что сказать тебе.
Он помолчал. Потом проговорил:
– Передай Эрленду, сыну Никулауса, что я каждый день раскаивался в тех словах, какие сказал ему перед тем, как мы расстались. Низко и недостойно мужчины обошелся я в ту ночь со своим свояком… Поклонись ему от меня и скажи, что я просил у него прощения.
Кристин понурила голову. Симон увидел, как вспыхнуло ее лицо под полотняной повязкой.
– Ты передашь эти слова твоему супругу?
Она чуть заметно кивнула.
Тогда Симон продолжал:
– Если Эрленд не приедет на погребальное пиршество, обещай мне, что ты сама поедешь к нему, чтобы передать ему мои слова.
Кристин молчала, лицо ее полыхало огнем.
– Ты ведь не откажешься исполнить то, о чем я прошу тебя перед смертью? – спросил Симон, сын Андреса.
– Нет, – прошептала женщина. – Я… я сделаю это…
– Твоим сыновьям худо, Кристин, оттого, что между их отцом и матерью нет согласия, – продолжал Симон. – Не знаю, замечаешь ли ты, как близко к сердцу они это приняли. Гордым юношам тяжко терпеть, что их родители стали предметом сплетен в поселке.
Кристин ответила тихо и сурово:
– Не я, а Эрленд покинул наших детей. Еще прежде мои сыновья лишились опоры в тех краях, где, по праву рождения, должны были наследовать владения своих предков. И коли ныне им приходится терпеть, что и здесь, в моей родной долине, имена их родителей на устах у всех соседей, не моя в том вина.
Симон полежал молча, потом проговорил:
– Я все это знаю, Кристин… На многое ты вправе роптать… Большое зло причинил Эрленд своей семье. Но не забудь и другое: кабы этот его заговор увенчался успехом, его сыновья жили бы теперь в достатке, а он сам стал бы одним из могущественнейших рыцарей в стране. Того, кто проигрывает в подобном деле, всегда зовут изменником королю, но люди заговорили бы по-иному, окажись победа на стороне Эрленда. В ту пору половина Норвегии мыслила, как Эрленд, что большой урон стране – иметь общего короля со шведами, и уповала, что сын Кнута Порсе сделан из другого теста, чем этот маменькин сынок, принц Магнус, – лишь бы, мол, привезти принца Хокона в Норвегию, пока он еще не вышел из младенческого возраста. В ту пору многие вельможи поддерживали Эрленда и были с ним заодно, но, едва только заговор открылся, они от него отступились и попрятались в щели; так поступили мои собственные братья и многие другие мужи, которые теперь носят звания рыцарей и оруженосцев. Эрленду одному пришлось поплатиться за всех… И тогда твой супруг показал, Кристин, что он человек смелый и мужественный, как бы он ни вел себя прежде и после этого…
Кристин дрожала, как в ознобе.
– Я хочу сказать тебе, Кристин, что, если ты по этой причине сказала слова укора своему супругу, ты должна попросить у него прощения. Ты можешь это сделать, Кристин: когда-то ты твердо стояла за Эрленда, не хотела слушать ни слова правды о его поведении, хотя он поступил с тобой так… Я никогда бы не поверил, что честный человек, а тем более высокородный господин и учтивый дружинник, способен на такие поступки… Помнишь, где я застал вас однажды в Осло? Это ты могла простить Эрленду и в ту пору, и позже…
– В ту пору я соединила свою судьбу с его судьбой, – едва слышно ответила Кристин. – Что сталось бы со мной, кабы я отступилась от него?
– Погляди на меня, Кристин, – сказал Симон, – ответь мне правду. Коли я тогда потребовал бы от твоего отца, чтобы он сдержал данное мне слово, и согласился бы взять тебя такой, какой ты была… Коли я сказал бы тебе, что ты никогда не услышишь от меня ни единого напоминания о твоем позоре, но что я не освобождаю тебя от клятвы… Как бы ты поступила тогда?
– Не знаю.
Симон сухо засмеялся.
– Если бы мне удалось настоять на своем и сыграть свадьбу с тобой – едва ли бы ты по доброй воле приняла меня в свои объятия, Кристин, красавица моя…
Краска сбежала с ее щек. Она сидела, опустив глаза в землю, и не отвечала. Он снова рассмеялся:
– Едва ли бы ты ласково встретила меня, если бы я лег в твою брачную постель…
– Я, верно, взяла бы с собой в постель нож, – прошептала она хрипло.
– Я вижу, ты знаешь песню о Кнуте из Борга. – Симон насмешливо улыбнулся. – Однако я никогда не слыхал, чтобы подобные дела случались в жизни. А впрочем, Господь знает, ты, пожалуй, и поступила бы так!
– Неслыханное дело, – снова заговорил он немного погодя, – чтобы крещеные супруги самовольно расторгли свой брак, как это сделали вы, без законной на то причины и без согласия епископа. Стыдитесь, вы попрали всё и пошли наперекор всему, для того чтобы соединиться друг с другом. В ту пору, когда жизнь Эрленда была в опасности, ты думала лишь о его спасении, а он думал не столько о своих семи сыновьях, о своей чести и богатстве, сколько о тебе. Но коль скоро вы можете владеть друг другом спокойно и без помехи, вы не в силах жить в мире и согласии – ведь и в Хюсабю вы только и знали, что бранились и ссорились, я это слышал собственными ушами, Кристин… Говорю тебе: ради сыновей ты должна примириться со своим супругом. Если его вина больше твоей, тем легче тебе протянуть руку Эрленду, сыну Никулауса, – добавил он мягче. – Тебе легче сделать это, чем Эрленду, сыну Никулауса, который прозябает в нищете у себя в Хэуге, – вновь повторил Симон.
– Нет, мне это нелегко, – прошептала она. – Мне кажется, я доказала, что не такая уж я дурная мать… Я все силы положила на моих детей…
– Знаю, – сказал Симон. И потом спросил: – Помнишь тот день, когда мы встретились с тобой на пути в Нидарос? Ты сидела на траве и кормила грудью Ноккве.
Кристин кивнула.
– Могла ли бы ты сделать тогда для ребенка, которого держала у своей груди, то, что сестра моя сделала для своего сына, – отослать его от себя к тем, кто лучше мог позаботиться о нем?
Кристин покачала головой.
– А попросить его отца забыть те слова, что ты сказала ему в гневе, можешь ты для него и шестерых его красавцев-братьев?.. Можешь сказать своему мужу, что он должен вернуться в свою усадьбу… в свой родной дом?..
– Я исполню то, что ты хочешь, Симон, – прошептала Кристин. – Жестокими словами высказал ты мне все это, – добавила она, помолчав. – Да и прежде ты всегда выговаривал мне суровей, чем кто бы то ни было, кроме священников…
– Зато я обещаю тебе, что сегодня это было в последний раз. – В его голосе прозвучал отзвук былого насмешливого задора. – Не надо, Кристин, не плачь же так; но только помни, сестра моя: ты дала слово умирающему. – И опять в его глазах мелькнули прежние озорные искорки. – Ты ведь знаешь, Кристин, мне пришлось испытать, что на тебя нельзя слишком полагаться!..
– Не кручинься, дорогая моя, – попросил он немного погодя, услышав ее горькие, отчаянные рыдания. – Верь мне, я помню, какой преданной и верной сестрой ты была нам. Все-таки мы стали под конец добрыми друзьями, моя Кристин…
В вечеру он попросил, чтобы к нему привели священника. Отец Эйрик исповедовал, причастил и соборовал его. Симон простился со слугами и с сыновьями Эрленда – с пятерыми, которые были дома: Ноккве Кристин отослала в Крюке; Симон сам попросил привести к нему детей Кристин, чтобы он мог сказать им последнее прости.
Кристин и в эту ночь бодрствовала у постели умирающего. К утру она ненадолго забылась сном. Ее разбудили какие-то странные звуки: Симон тихо, отрывисто стонал. Она была потрясена, услышав их, потрясена тем, что он стонет негромко и жалобно, точно покинутое больное дитя, думая, что никто его не слышит.
Кристин склонилась над ним и много раз подряд поцеловала его в лицо. Она почувствовала тяжелый, мертвенный запах, исходивший уже от его дыхания и от всего его тела. Однако при свете дня она убедилась, что глаза у него по-прежнему ясные и взгляд исполнен воли и сознания.
Кристин понимала, что он испытывал невыразимые мучения, когда Йон и Сигюрд подняли его на простыне, пока она оправляла постель, стараясь сделать ее как можно мягче и удобней. Он уже сутки не принимал пищи, но все время просил пить.
Когда она вновь устроила его в постели, он высказал желание, чтобы она осенила его крестным знамением.
– Сам я не могу пошевелить уже и левой рукой!
«…Но когда ты осеняешься крестом или осеняешь им предмет, какой хочешь оградить его благодетельной силой, помни, откуда пошло его священное значение, и не забывай, что лишь через муки и смерть Спасителя приобрел этот символ славу и силу…» Симон вспомнил, что слышал, как кто-то однажды читал эти слова. У него не было привычки предаваться размышлениям, когда он творил крестное знамение, ставил знак креста на дверях своего дома или другой принадлежащей ему собственности. Смерть застала его врасплох, он чувствовал, что не готов к тому, чтобы покинуть юдоль земную, – и утешался тем, что хотя бы успел, насколько было возможно, приготовиться к исповеди и получил последнее причастие. Рамборг… Но она еще так молода; быть может, она будет счастливей с другим человеком. Его дети… Господь не оставит их своим покровительством, а Гюрд будет разумно и преданно печься об их благополучии. В остальном надо предаться на волю Господа, который судит человека не по его прегрешениям, но по своему неизреченному милосердию…
Среди дня в усадьбу приехали Сигрид, дочь Андреса, и Гейрмюнд из Крюке. Симон потребовал тогда, чтобы Кристин немного отдохнула: она и так слишком долго, не смыкая глаз, ухаживала за ним. «А подле меня вскоре станет тошно находиться», – добавил он, силясь улыбнуться. Тогда у нее вырвалось громкое короткое рыдание; она наклонилась и вновь поцеловала измученное тело, которого уже коснулось тление.
Симон снова затих. Лихорадка и боли мучили его теперь гораздо меньше. Он лежал и думал, что ему уже, видно, недолго ждать избавления.
Он сам удивлялся тому, что повел с Кристин такой разговор. Он собирался сказать ей совсем другое. Но он не мог говорить иначе. И порой почти досадовал на себя за это.
Однако теперь уже вскоре антонов огонь дойдет и до сердца. Сердце мужчины первым пробуждается в материнской утробе и последним затихает в его смертный час. Теперь оно вскоре затихнет в нем…
К вечеру он впал в забытье. Несколько раз у него вырывались такие страдальческие стоны, что у тех, кто их слышал, сжималось сердце. Но иногда он тихо посмеивался и, как показалось Кристин, повторял собственное имя. Однако Сигрид, которая сидела, склонившись над самой постелью, шепнула ей, что он, должно быть, вспоминает их двоюродного брата, с которым Симона связывала в детстве закадычная дружба.
К полуночи Симон затих и, казалось, забылся сном. Тогда Сигрид уговорила Кристин прилечь на вторую кровать, находившуюся в горнице.
Кристин проснулась от суеты вокруг – был предрассветный час: она поняла, что началась смертная борьба. Симон потерял речь, но по его глазам она прочла, что он все еще узнаёт ее. Потом зрачки его внезапно сверкнули сталью – и закатились. Но и после этого из горла Симона некоторое время вырывался хрип и он еще жил. Священник читал отходную над умирающим, обе женщины сидели у кровати, все домочадцы столпились в горнице. Наконец незадолго до полудня Симон испустил дух.
На следующий день в Формо прискакал Гюрд Дарре. По дороге он загнал лошадь. Он уже в Брейдине узнал о смерти брата, так что вначале довольно хорошо владел собой. Но когда сестра с рыданием бросилась к нему на шею, он прижал ее к себе и сам расплакался как ребенок.
Гюрд сообщил, что Рамборг, дочь Лавранса, лежит в Дюфрине с новорожденным сыном. Когда Гэуте, сын Эрленда, явился к ним с вестью о болезни Симона, Рамборг громко крикнула: «Я знаю – Симон умрет!» – и тут же упала на пол в родовых схватках. Ребенок появился на свет на шесть недель раньше срока, но они надеются, что мальчик останется в живых.
В Формо была устроена пышная тризна в честь Симона, сына Андреса, и его похоронили вблизи хоров церкви Святого Улава. Жители долины с одобрением отнеслись к тому, что Симон выбрал себе это место упокоения. Древний род владельцев Формо, мужская ветвь которого иссякла со смертью Симона, сына Семунда, пользовался когда-то почетом и властью в округе. Астрид, дочь Симона, вышла замуж за богатого человека, ее сыновья носили звание рыцарей и заседали в королевском совете, но редко наведывались в родные края, где находилось родовое имение их матери. И когда ее внук переехал в Формо, обитатели поселка увидели в этом как бы залог возрождения древнего рода; они очень скоро перестали относиться к Симону, сыну Андреса, как к пришельцу и искренне скорбели о его безвременной смерти, потому что Симон дожил всего лишь до сорока двух лет.
V
Недели шли за неделями, и Кристин в сердце своем готовилась передать Эрленду последние слова покойного. Она знала, что выполнит свое обещание, но оно было ей в тягость. Меж тем дома множество дел требовало ее присутствия. И она каждый день находила новый предлог для отсрочки.
На Троицу в Формо возвратилась Рамборг, дочь Лавранса. Детей она оставила на время в Дюфрине. «Они здоровы», – ответила она на вопрос сестры. Обе девочки неутешно оплакивают отца. Андрес слишком мал, чтобы уразуметь, что произошло. А самый младший, Симон, сын Симона, чувствует себя хорошо, все надеются, что он выровняется и будет здоровым ребенком.
Рамборг несколько раз приходила в церковь и на могилу мужа, но больше никуда не выезжала из своей усадьбы. Зато Кристин навещала молодую женщину так часто, как только могла. Она теперь очень сожалела, что совсем не знает своей младшей сестры. Та выглядела совершенным ребенком во вдовьих одеждах: ее юное тело казалось особенно хрупким в тяжелом темно-синем платье; худое, пожелтевшее личико с острым подбородком выглядывало из-под полотняной повязки, поверх которой Рамборг носила черное шерстяное покрывало, ниспадавшее жесткими складками. А из огромных, обведенных темными кругами глаз смотрели черные как уголь расширенные зрачки.
В разгар сенокоса Кристин целую неделю не могла выбрать время навестить сестру. От косцов она узнала, что к Рамборг в Формо приехал гость – Яммельт, сын Халварда. Кристин вспомнила, что слышала это имя от Симона: Яммельту принадлежала очень богатая усадьба, расположенная неподалеку от Дюфрина, и они с Симоном были друзья с детства.
А через неделю, в разгар страды, вдруг зарядили дожди; Кристин тотчас поехала к сестре. Женщины сидели вдвоем в горнице, беседуя о непогоде и сенокосе, как вдруг Рамборг сказала:
– Придется теперь Йону самому управляться с полевыми работами – через несколько дней я еду на юг, Кристин.
– Ты, должно быть, стосковалась по детям, бедняжка, – посочувствовала Кристин.
Рамборг встала и прошлась по горнице.
– Сейчас ты услышишь новость, которая тебя удивит, – проговорила она наконец. – Скоро ты и твои сыновья получите приглашение в Дюфрин на празднование обручения. Я дала согласие Яммельту, перед тем как он уехал из Формо, и Гюрд вызвался быть моим посаженым отцом.
Кристин молчала. Младшая остановилась, обратив к сестре бледное лицо и в упор глядя на нее своими темными глазами.
– Недолго же ты, я вижу, собираешься вдоветь после Симона, – вымолвила наконец старшая. – А я-то думала, ты горько оплакиваешь мужа. Впрочем, ты теперь сама себе хозяйка…
Рамборг молчала. Не дождавшись ответа, Кристин спросила:
– Стало быть, Гюрд Дарре знает, что ты так торопишься сызнова выйти замуж?
– Да. – Рамборг вновь стала расхаживать по комнате. – Хельга советует согласиться: Яммельт богат. – Она засмеялась. – Да и сам Гюрд – человек умный, он давно понял, как плохо мы жили с Симоном.
– Опомнись, что ты говоришь!.. Никому и в голову не могло прийти, что вы плохо ладили друг с другом, – заговорила Кристин после минутного молчания. – Каждый видел, что вы живете в совете и любви. Симон во всем потакал тебе, исполнял все твои прихоти, всегда помнил о том, что ты молода, и избавлял тебя от тягот и забот, чтобы ты натешилась своей молодостью. А в детях он просто души не чаял и каждый день выказывал, как благодарен тебе за то, что ты родила ему дочь и сына…
Рамборг насмешливо усмехнулась. Кристин взволнованно добавила:
– И уж коли у тебя есть причина говорить, что вы плохо жили друг с другом, то уж, верно, не Симон несет за это вину…
– Нет, – ответила Рамборг. – Я беру вину на себя – раз ты не осмеливаешься это сделать.
Кристин обомлела.
– Ты сама не знаешь, что говоришь, сестра, – сказала она наконец.
– О нет, я-то знаю, – ответила Рамборг. – Но я верю, что ты не знаешь. Ты так мало думала о Симоне, что не диво, если все это новость для тебя. Ты вспоминала о Симоне тогда, когда тебе нужен был защитник, который пронес бы за тебя раскаленное железо. Но в другое время ты так мало заботилась о нем, что ни разу не спросила себя, чего это стоит Симону, сыну Андреса… Да, я натешилась своей молодостью… С ласковой улыбкой подсаживал меня Симон в седло и отсылал гостить и веселиться к друзьям и родичам – и с той же ласковой улыбкой встречал меня, когда я возвращалась домой… Он ласкал меня, как ласкают собачонку или коня, он не тосковал обо мне, если меня не было с ним рядом.
Кристин поднялась – и неподвижно стояла у стола. А Рамборг все ходила и ходила из угла в угол, ломая руки так сильно, что слышен был хруст суставов.
– Яммельт… – проговорила она, немного успокоившись. – Я уже давным-давно поняла, как он относится ко мне. Я знала это еще в ту пору, когда была жива его жена. Только не подумай, что он выдал себя каким-нибудь словом или поступком. Нет! Он сам всей душой оплакивал Симона, часто приезжал ко мне, стараясь утешить меня. Это святая правда! Хельга первая сказала нам обоим, что теперь это уже не нарушит приличий, коли мы…
А я не знаю, зачем мне ждать… Никогда я не стану горевать больше или меньше, чем горюю теперь… Но по крайней мере я испробую, каково жить с человеком, который долгие годы втайне мечтал обо мне. Я уже изведала, каково жить с тем, кто втайне мечтает о другой…
Кристин не шелохнулась. Остановившись перед ней, Рамборг исступленно выкрикнула:
– Ты сама знаешь, что это правда!
Молча, повесив голову вышла Кристин из горницы. Она еще ждала на дворе под дождем, пока слуга выведет из конюшни ее лошадь, когда в дверях дома показалась Рамборг: она проводила старшую сестру взглядом темных, горящих ненавистью глаз.
Только на другой день Кристин вспомнила, о чем просил ее Симон, если Рамборг вторично выйдет замуж. Она снова поехала в Формо. Трудно было ей решиться на этот шаг. Особенно трудно потому, что она сама не знала, какими словами утешить сестру и чем ей помочь. Она считала, что Рамборг поступает опрометчиво, решаясь в таком состоянии выйти замуж за Яммельта из Элина. Но Кристин понимала, что все ее возражения ни к чему не приведут.
Рамборг была неприветлива, угрюма и едва отвечала сестре. Она наотрез отказалась отдать падчерицу в Йорюндгорд.
– Не таковы теперь порядки в твоем доме, чтобы я считала пристойным послать к тебе молодую девушку.
Кристин мягко ответила, что в этом Рамборг, без сомнения, права. Но она пообещала Симону, что обратится к Рамборг с таким предложением…
– Коли Симон в предсмертном бреду не понимал, что оскорбляет меня, обращаясь к тебе с такой просьбой, ты сама могла бы понять, что оскорбляешь меня, передавая ее мне, – ответила Рамборг, и Кристин пришлось вернуться домой ни с чем.
На другой день рассвет обещал хорошую погоду. Но когда сыновья собрались к утреннему завтраку, Кристин объявила, что им придется убирать сено без нее: она должна уехать и, может статься, пробудет в отлучке несколько дней.
– Я собираюсь в Довре, к вашему отцу, – сказала она. – Я хочу попросить его забыть несогласия, какие были между нами, и узнать у него, когда он думает воротиться домой.
Сыновья вспыхнули; они не осмеливались глядеть ей в глаза, но она видела, как они обрадовались. Кристин привлекла к себе Мюнана и склонилась над ним:
– Ты, верно, уже забыл своего отца, малыш?
Мальчик молча кивнул, заморгав глазами. Остальные сыновья один за другим подняли взгляд на мать: она так помолодела и была так прекрасна, какой они не видели ее уже много лет.
Спустя некоторое время Кристин вышла во двор, одетая как для поездки в церковь: в черном шерстяном платье, расшитом вокруг выреза и на зарукавьях голубыми и серебряными нитками, и в черной накидке с капюшоном, без рукавов, так как лето было в разгаре. Ноккве и Гэуте оседлали сначала ее коня, а потом и своих собственных: они хотели проводить мать. Она не стала противиться. Но во время путешествия через ущелье Росто и по склонам Довре Кристин почти не разговаривала с юношами и если обращалась к ним, то говорила о разных посторонних предметах, но только не о своей поездке.
Когда они поднялись так высоко в горы, что на горизонте стали видны крыши строений в Хэуге, она попросила мальчиков повернуть к дому:
– Вы сами понимаете, что нам с отцом надо побеседовать о многом, о чем нам лучше говорить с глазу на глаз.
Братья кивнули, простились с матерью и повернули лошадей.
Свежий горный ветерок омыл прохладой ее пылающие щеки, когда она преодолела последний крутой подъем. Солнце золотило маленькие серые домики, отбрасывавшие на землю длинные серые тени. Здесь хлеба только недавно пошли в колос. И колосья, радуя глаз, волновались и трепетали от движения ветерка на маленьких, сданных внаем участках земли. На каменистых лугах и холмах рдели колеблемые ветром цветы иван-чая и сено, кое-где уже убранное в копны. Но усадьба будто вымерла – навстречу гостье не залаяли даже собаки.
Кристин расседлала своего коня и отвела его к водопойной колоде. Но ей не хотелось оставлять его на дворе, поэтому она направилась к конюшне. Сквозь огромную дыру в крыше сюда проникало солнце; между потолочными балками висели лохмотья дерна. Казалось, здесь уже давным-давно не держали лошадей. Кристин поставила коня в стойло и снова вышла на двор.
На стене жилого дома висела растянутая для просушки шкура какого-то зверя – рой черных мух взвился над ней, когда Кристин подошла к дому. У северной стены лежала куча прикрытого дерном навоза, такая высокая, что за ней не было видно пристройки. Должно быть, Эрленд набросал эту кучу, чтобы было теплее…
Она была уверена, что горница окажется на запоре, но дверь подалась, едва она дотронулась до щеколды. Эрленд даже не запирал своего дома.
Нестерпимая вонь ударила ей в лицо, когда она переступила через порог, – едкий, тяжелый запах шкур и конюшни. Первым чувством, охватившим ее в этой горнице, было жгучее раскаяние и жалость. Это жилище походило на берлогу…
«О Симон, ты был прав, тысячу раз прав!»
Горница всегда казалась тесноватой, но в прежние времена в ней царили уют и чистота. К печи даже пристроили дымоход, чтобы в помещении не чувствовался угар, как в верхнем жилье у них в Йорюндгорде. Но когда Кристин попыталась открыть вьюшку, чтобы немного проветрить горницу, она обнаружила, что дымоход закрыт сверху тяжелыми плоскими камнями. Оконное стекло, выходившее на галерею, было разбито и заткнуто какими-то тряпками, а деревянный пол горницы покрыт таким слоем грязи, что под ним едва виднелись половицы. На скамьях не было ни одной подушки, но зато в беспорядке валялись оружие, шкуры и старая одежда; посреди грязного стола разбросаны остатки еды. А вокруг на разные голоса жужжали мухи.
Она вздрогнула и застыла, дрожа, не смея дышать, с бьющимся сердцем. На одной кровати – на той самой, где во время последнего посещения Кристин лежало оно, – теперь лежало что-то, прикрытое сермягой… Кристин побоялась додумать свою мысль до конца…
Стиснув зубы, она заставила себя подойти и приподнять одеяло. Под ним оказались только панцирь, шлем и щит Эрленда. Они лежали на голом матраце, прикрытые одеялом.
Она взглянула на другую кровать. Здесь нашли когда-то Бьёрна и Осхильд. Тут спал теперь Эрленд… Ей самой, должно быть, придется спать здесь этой ночью…
Но как он мог жить в этом доме, спать здесь… И вновь сострадание поглотило все иные чувства в ее душе. Кристин подошла к постели – ее уже давно не оправляли. Сено под кожаной подстилкой слежалось в жесткий комок. В постели не было ничего, кроме овечьих шкур и подушек, обтянутых дерюгой, грязных и вонючих. Когда она стала перестилать постель, из нее посыпались пыль и труха. Ложе Эрленда было ничуть не лучше, чем у какого-нибудь конюха в конюшне.
Эрленд, который никогда не мог досыта натешиться роскошью, Эрленд, который рад был любому предлогу, чтобы пощеголять в шелковой рубахе, бархате и дорогих мечах, который ворчал на нее за то, что она в будни одевает детей в домотканые рубахи, и никогда не мог примириться с тем, что Кристин сама кормит их грудью и вместе со служанками выполняет всякую работу по дому… «Как простая мужичка…», – говорил он.
Господи, но ведь он сам довел до этого…
«Нет, я не скажу ни единого слова… Я возьму назад все, что наговорила тогда, Симон. Ты был прав. Отцу моих сыновей не пристало жить здесь. Я протяну ему руку, подставлю ему губы и попрошу у него прощения… Нелегко мне это, Симон. Но ты был прав…»
Она вспомнила проницательные серые глаза – взгляд, почти до последней минуты твердый и ясный. Несчастное тело уже начало разлагаться, но в глазах по-прежнему светился ясный, благородный разум, пока душа не покинула тела, точно клинок, вынутый из ножен. Она знала, что Рамборг сказала правду: все эти годы Симон не переставал ее любить.
За месяцы, протекшие со дня смерти Симона, она каждый день думала о нем, и теперь ей казалось, что она поняла это еще до разговора с Рамборг. Какая-то сила заставила ее вновь перебрать все воспоминания, связывавшие ее с Симоном Дарре. Все эти годы она хранила ложную память о человеке, который был когда-то ее женихом; она подделывала воспоминания, как дурной правитель подделывает монету, подмешивая в серебро неблагородный металл. Когда он освободил ее от клятвы и взял на себя вину за нарушение рукобитья, она уверила самое себя, будто Симон, сын Андреса, с презрением отвернулся от нее, как только понял, что она потеряла свою честь. Она забыла, что в тот день в монастырском саду, когда он освободил ее от данного ею слова, он считал ее по-прежнему чистой и непорочной. Но и тогда он готов был взять на себя позор ее измены и непослушания – и потребовал только одного: чтобы ее отец узнал, что это не он нарушил клятву…
И еще одно поняла она теперь. Даже когда он узнал о ней самое худшее, он готов был спасти ее честь в глазах людей. Дай она ему тогда согласие, он не колеблясь назвал бы ее своей женой пред алтарем и всю жизнь держал бы себя так, как если бы навеки забыл о ее позоре.
И все-таки она знала, что никогда не могла бы его полюбить. Она никогда не полюбила бы Симона, сына Андреса… хотя… хотя все то, чего недоставало Эрленду и за что она его так яростно кляла, – всем этим обладал Симон. Но стало быть, она дурная женщина, которая сама не ведает, чего хочет…
Неоскудевающей рукой давать тому, кого он любит, – так поступал Симон. Она думала, что сама поступает так же…
Беспечно и неблагодарно принимала она его дары, а он только улыбался в ответ. Теперь она понимала, как часто болело у Симона сердце, когда он находился подле нее. Теперь она понимала, что под непроницаемым выражением лица он скрывал душевную муку, но он, бывало, отпустит какую-нибудь шутку – словно стряхнул с себя что-то – и вновь готов защищать, помогать и отдавать…
А она злобилась, запоминая и тая каждую обиду, когда Эрленд не замечал протягиваемых ею даров…
В этой самой горнице произнесла она когда-то дерзкие слова: «Я сама вступила на дурной путь и не буду жаловаться на Эрленда, если этот путь приведет меня к пропасти». Она сказала это женщине, которую обрекла на смерть, потому что та была помехой ее любви.
Прижав руки к груди, Кристин с громкими стонами покачивалась из стороны в сторону. Да… Она с гордостью сказала тогда, что никогда не станет роптать на Эрленда, сына Никулауса, даже если он пресытится ею, обманет ее, покинет ее…
Да… Но поступи Эрленд так – ей казалось: она сумела бы сдержать свое слово. Если бы он изменил ей однажды – и на этом все было бы кончено. Но он не изменил ей – а изменял, и изменял на каждом шагу, и превратил ее жизнь в непрерывную цепь страха и неуверенности… Нет, он никогда не изменял ей, но никогда не был ей верной опорой, и она не предвидела этому конца. И вот теперь она пришла сюда молить его вернуться обратно и снова изо дня в день до краев наполнять ее жизнь тревогой и беспокойством, несбыточными упованиями, муками, отчаянием и надеждой, подтачивающими ее силы…
Она устала от него. И нет у нее больше ни молодости, ни мужества, чтобы продолжать жить с ним, но, как видно, ей никогда не состариться настолько, чтобы Эрленд потерял власть над ее душой. Недостаточно молода, чтобы жить с ним, недостаточно стара, чтобы терпеливо относиться к нему. Вот в какую жалкую женщину она превратилась – да, как видно, всегда и прежде была такой… «Симон, ты прав…»
Симон… и отец. Они хранили неизменную любовь к ней даже тогда, когда она попирала их ради этого человека, с которым она больше не в силах жить…
«О Симон, я знаю, ты никогда не помышлял о мести. Но чувствуешь ли ты сегодня в своей могиле, Симон, что ты отмщен?..»
Нет, больше ей невмоготу так стоять, она должна взяться за какое-нибудь дело. Она перестелила постель и стала искать тряпку и метлу, но их в доме не оказалось. Она заглянула в клеть – и тут поняла, почему в горнице пахнет конюшней. Эрленд держал в клети своего коня. Здесь было подметено и прибрано. На стене висели починенные, вычищенные и смазанные седло и уздечка.
И вновь сострадание смело все остальные чувства в ее душе. Неужели он держал Сутена в доме потому, что не мог вынести одиночества?..
Кристин услышала шаги на галерее. Она подошла к окну: стекло было покрыто толстым слоем пыли и паутины, но ей показалось, будто она различает женскую фигуру. Вытащив тряпку, которой была заткнута дыра в стекле, она поглядела в отверстие. Какая-то женщина поставила на галерее ведро с молоком и положила небольшой круг сыра. Это была пожилая, уродливая, хромоногая, нищенски одетая женщина. Кристин едва ли осознала сама, насколько у нее отлегло от сердца.
Кристин постаралась как можно лучше прибрать горницу. На балке одной из боковых стен она нашла надпись, вырезанную Бьёрном, сыном Гюннара, – надпись была на латинском языке, так что Кристин не могла разобрать ее полностью, но он именовал себя в ней Dominus[139] и Miles,[140]потом она прочитала название его родового поместья в Эльвском округе, которого он лишился из-за Осхильд, дочери Гэуте. А почетное сиденье было украшено красивой деревянной резьбой, где выделялся родовой герб Бьёрна, на котором были изображены единорог и листья водяной лилии.
Через некоторое время Кристин почудилось вдалеке конское ржание. Она вышла в сени и выглянула во двор.
На склоне поросшей чернолесьем горы по-над усадьбой показался высокий черный жеребец, запряженный в телегу с дровами. Эрленд вел коня под уздцы. На возу поверх сложенных поленьев лежала собака, и еще несколько собак бежали вокруг телеги.
Сутен, кастильский жеребец Эрленда, с усилием влезая в хомут, потащил телегу по холмистой лужайке перед домом. Одна из собак с лаем остановилась у спуска с холма. Эрленд уже начал распрягать коня, но, увидев, как ведут себя собаки, понял, что в доме кто-то есть. Он снял с воза топор и направился к жилью…
Кристин бросилась назад в горницу, не задвинув засова. Она прижалась к печи и дрожа стала ждать.
Эрленд вошел в горницу с топором в руках, а впереди него и следом за ним в горницу ворвалась свора собак. Они тут же обнаружили гостью и залились оглушительным лаем.
Первое, что бросилось ей в глаза, был молодой, горячий румянец, вспыхнувший на его лице. Едва заметное подергивание красивого безвольного рта. Большие глаза, прячущиеся глубоко под дугами бровей…
При виде него у нее пресеклось дыхание. Она заметила давно не бритую щетину на подбородке, заметила, что его спутанные волосы совсем поседели, но это мгновенно вспыхивавшее и бледневшее, как в дни их молодости, лицо… Нет, он был так молод и так прекрасен, точно никакая сила на свете не могла его одолеть…
Он был бедно одет – в грязную, рваную синюю куртку; поверх нее он носил кожаную безрукавку, потертую, выцветшую, с продранными петлями, но при каждом движении она мягко обрисовывала его гибкое, сильное тело. Узкие кожаные штаны лопнули на одном колене и разлезлись по шву на икре другой ноги. Но, несмотря на это, он больше чем когда-либо выглядел потомком рыцарей и воинов. Столько величавого достоинства было во всей его стройной фигуре с широкими, чуть сутуловатыми плечами и длинными гибкими конечностями. Он стоял, слегка отставив ногу, держась одной рукой за пояс, стягивавший его узкую талию, и свободно свесив вдоль тела другую руку, в которой держал топор.
Он отозвал к себе собак и глядел на нее, то вспыхивая, то бледнея, но не произносил ни слова. Молчание тянулось долго. Наконец мужчина нерешительно спросил:
– Ты здесь, ты, Кристин?
– Я хотела посмотреть, как ты живешь, – ответила она.
– Ну вот ты и увидела. – Он окинул взглядом горницу. – Как видишь, я живу недурно, я очень рад, что ты пришла сюда в такой день, когда у меня чисто и прибрано. – Он уловил тень улыбки на ее лице. – А впрочем, может, это ты так прибрала здесь? – добавил он, тихонько засмеявшись.
Он отложил в сторону колун и сел на скамью, откинувшись на край столешницы. Потом лицо его приняло вдруг озабоченное выражение.
– Ты так стоишь… Не случилось ли чего дома… в Йорюндгорде, я хотел сказать? С кем-нибудь из мальчиков?
– Нет. – Теперь была как раз подходящая минута заговорить о цели ее прихода. – Сыновья наши здоровы и благополучны. Но они скучают по тебе, Эрленд. Я для того и пришла… Я пришла просить тебя, Эрленд, вернуться к нам в усадьбу. Нам всем недостает тебя… – Она потупила взор.
– А ты цветешь, Кристин… – Эрленд посмотрел на нее, улыбнувшись уголком рта.
Она вспыхнула, точно он ударил ее по лицу.
– Я не потому…
– О, я знаю, ты пришла не потому, что ты еще слишком молода и прекрасна, для того чтобы коротать свой век вдовой, – подхватил Эрленд оборванную ею фразу. – Только, если я вернусь домой, ничего хорошего из этого не выйдет, Кристин, – сказал он более серьезным тоном. – Я знаю, что Йорюндгорд благоденствует в твоих руках, – тебе во всем сопутствует удача. А я доволен своей жизнью здесь.
– Нашим сыновьям худо оттого… что между нами нет согласия… – тихо ответила она.
– А-а! – протянул Эрленд. – Они еще так молоды, я уверен, что они забудут об этом, как только сами выйдут из детского возраста. Уж признаюсь тебе, – добавил он с легкой улыбкой, – я встречаюсь с ними время от времени…
Ей это было известно, но она почувствовала себя униженной – а он, должно быть, этого и добивался: он предполагал, что она не знает об их встречах. Сыновья тоже не подозревали, что ей это известно. Но она ответила спокойно:
– Значит, ты знаешь, что в Йорюндгорде многое идет совсем не так, как должно…
– Мы никогда не говорим об этом, – ответил он с прежней улыбкой. – Мы ходим вместе на охоту… Но ты ведь, должно быть, устала и проголодалась… – Он вскочил. – И ты все еще стоишь – садись же, Кристин! Нет-нет, сюда, на почетное место, дорогая моя. Ты всегда будешь желанной гостьей в моем доме…
Он принес в горницу молоко и сыр, нашел где-то хлеб, масло и вяленое мясо. Кристин сильно проголодалась, и, главное, ей хотелось пить; но все же у нее кусок не шел в горло. Эрленд ел торопливо и жадно, как всегда, когда рядом не было посторонних, но он быстро насытился.
За едой он рассказал ей о своем житье-бытье. Чета арендаторов, домик которых стоит в низине, обрабатывает его землю и доставляет ему молоко и кое-какую пищу; а остальное он добывает сам, охотясь в горах или занимаясь рыбной ловлей. Но вообще он предполагает вскоре покинуть страну, объявил он вдруг. Он намерен наняться на службу к какому-нибудь иноземному военачальнику…
– Ох, нет! Эрленд!
Он бросил на нее быстрый испытующий взгляд. Но она умолкла. В горнице начало смеркаться – ее лицо и головной платок бледным пятном выделялись на темной стене. Эрленд встал и разжег огонь в печи. А потом уселся верхом на скамью, вполоборота к жене; на его лице и фигуре играл красный отсвет пламени.
И он еще строит такие планы! Ведь ему столько же лет, сколько было ее отцу, когда тот умер. Но с него станется, что в один прекрасный день он осуществит свою прихоть и отправится на поиски новых приключений…
– Ужели с тебя мало того, – в волнении сказала жена, – что ты сбежал из долины, покинув меня и детей? Неужто ты хочешь сбежать от нас в другую страну?
– Кабы я раньше понял, что́ ты думаешь обо мне, Кристин, – спокойно сказал Эрленд, – я еще прежде уехал бы из твоей усадьбы. Но теперь я понимаю, что тебе пришлось немало выстрадать из-за меня…
– Ты ведь знаешь, Эрленд… Ты сказал: твоей усадьбы… Но тебе, супруг мой, по праву принадлежит все, чем я владею… – Она сама почувствовала, как упал ее голос.
– Знаю, – ответил Эрленд. – Но я плохо распоряжался даже своим собственным добром. – Он помолчал немного. – Ноккве… Мне памятно время, когда он должен был родиться… Ты говорила тогда, что ребенок, которого ты носишь под сердцем, сядет когда-нибудь на почетное место в моем доме… Теперь я понимаю, Кристин, это было тяжелым ударом для тебя… Пусть лучше все останется как есть. А мне хорошо и здесь…
Кристин, содрогаясь, оглядела окутанную сумерками горницу – тени заполнили теперь все углы, а языки пламени плясали…
– Не пойму, – произнесла она, чувствуя, что силы ее покидают, – как ты можешь жить в этом доме. Тебе нечем заполнить досуг, ты совсем один – ты бы хоть нанял себе работника…
– Ах, вот как! Ты хочешь, чтобы я сам взялся хозяйничать в здешней усадьбе? – Эрленд засмеялся. – О нет, Кристин. Ты ведь знаешь, из меня никогда не выйдет крестьянина… Тихая жизнь мне не по нраву…
– Тихая жизнь… Уж тут, верно, не занимать стать тишины – в долгие зимние ночи…
Эрленд чему-то улыбнулся, поглядев перед собой каким-то странным, далеким взглядом.
– В этом смысле – да… Но раз у меня нет нужды думать ни о чем, кроме того, что взбредет мне на ум… Раз я могу приходить и уходить, когда мне вздумается… Ты ведь помнишь, у меня всегда была такая привычка: если мне ни к чему бодрствовать, я заваливаюсь спать… Я сплю, как медведь в берлоге, когда погода мешает мне отправиться в горы на охоту…
– И ты не боишься оставаться здесь один? – прошептала Кристин.
Сначала он с недоумением взглянул на нее, потом рассмеялся:
– Из-за россказней о привидениях? Я никогда ничего такого не замечал. Иной раз мне даже хотелось бы, чтобы мой родич Бьёрн навестил меня. Помнишь, он однажды сказал мне: у тебя, мол, душа уйдет в пятки, если тебе когда-нибудь приставят к горлу острие меча. Теперь я охотно рассказал бы рыцарю, что не струсил, когда мне набросили петлю на шею…
Медленная дрожь прошла по телу женщины. Она продолжала молчать.
Эрленд встал:
– Я думаю, нам пора на покой, Кристин.
Похолодев от ужаса и не шевелясь, следила она за тем, как Эрленд откинул одеяло, под которым было спрятано оружие, и расстелил его на постели, прикрыв им грязные подушки.
– Это лучшее, что у меня есть, – сказал он.
– Эрленд! – Она прижала руки к груди. Она искала слов, чтобы еще немножко оттянуть время, – она была до смерти напугана. И тут она вспомнила обещание, которое дала умирающему: – Эрленд! У меня есть к тебе поручение. Когда Симон лежал на ложе смерти, он просил меня передать тебе поклон; он каждый день раскаивался в тех словах, что сказал тебе на прощание. Он сам считал, что они недостойны мужчины, и просил у тебя прощения.
– Симон. – Эрленд стоял, держась одной рукой за столб кровати; он не поднимал глаз. – Я не желаю слышать об этом человеке.
– Не знаю, что вышло между вами, – сказала Кристин. Слова Эрленда показались ей на редкость бессердечными. – Но странно было бы и не похоже на Симона, кабы он и вправду неблагородно обошелся с тобой. Однако, если это и так, видно, не он один в этом повинен…
Эрленд покачал головой.
– Он стоял за меня как брат каждый раз, когда я нуждался в поддержке, – тихо вымолвил он. – А я принимал от него помощь и дружбу, и у меня и в мыслях не было, что он ненавидит меня… Нет, куда легче жилось в старину, когда такие мужи, как он и я, встречались в добром поединке и предоставляли оружию рассудить, кому из двоих владеть светлокудрой красавицей…
Взяв со скамьи старый плащ, он перекинул его через плечо:
– Может, ты хочешь, чтобы собаки остались с тобой на ночь в горнице?
Кристин встала:
– Куда ты, Эрленд?
– Я лягу на сеновале…
– Нет!.. – (Эрленд стоял высокий, стройный, молодой – в красноватом отсвете гаснущих углей.) – Я боюсь спать одна в этой горнице… Я боюсь…
– А спать со мной ты не боишься, Кристин? – Она угадала в темноте его улыбку, почувствовала, что изнемогает. – Ты не боишься, что я задушу тебя в своих объятиях?
– О, лишь бы ты обнял! – И она упала в его объятия.
Проснувшись, она увидела, что за окном уже рассвело. Какая-то тяжесть мешала ей дышать: Эрленд спал, прижавшись головой к ее груди и вытянув поперек ее тела руку, кисть которой покоилась на ее левом плече.
Она взглянула на голову мужа, как пеплом посыпанную сединой. Взглянула на свои маленькие дряблые груди – выше и ниже их сквозь тонкий покров плоти проступали выпуклые полукружия ребер. И по мере того как перед ней одно за другим оживали воспоминания минувшей ночи, ее охватывал страх. В этой горнице, в их возрасте… А когда она увидела кровоподтеки на своих натруженных материнских руках, на своей иссохшей груди, смятение и стыд нахлынули на нее с удвоенной силой. Она порывисто схватилась за край одеяла, чтобы натянуть его на себя…
Эрленд проснулся, приподнялся на локте, вперил в нее взор – спросонья его глаза были черны как уголь.
– Я думал… – Он вновь бросился к ней на грудь; страстная дикая дрожь сотрясла ее до глубины сердца при этом испуганном, жалобном возгласе. – Я думал, мне это опять снится…
Она открыла свои губы его губам, обвила руками его шею. Нет, нет, никогда, никогда не было в этом такого блаженства…
После полудня, когда солнечные лучи пожелтели и длинные тени протянулись по зеленому двору, они отправились к ручью за водой. Эрленд нес два ведра. Кристин шла рядом с ним с пустыми руками, легкая и стройная. Женская повязка, соскользнувшая с головы, свободно лежала на ее плечах, и волосы отливали на солнце каштановым блеском. Она зажмуривала глаза, подставляя лицо потоку солнечного света, и сама чувствовала, что щеки ее разрумянились и все черты лица стали мягче. Каждый раз, когда она украдкой бросала взгляд на Эрленда, она тут же в смущении опускала его долу – Кристин читала на лице мужа, насколько она опять молода.
Эрленду вдруг пришло в голову искупаться. Он спустился вниз по склону, а Кристин уселась на траве, прислонившись спиной к большому камню. Вдали дремотно журчал и звенел горный ручеек – иногда какой-нибудь комар или мошка задевали ее по лицу, и тогда, приоткрыв глаза, она отгоняла их рукой. Внизу, у глубокой заводи, среди ивняка, виднелось белое тело Эрленда, – поставив ногу на камень, он тер себя пучком травы. Она снова закрыла глаза и улыбнулась счастливой, усталой улыбкой. Она и теперь, как прежде, не могла устоять перед ним…
Эрленд вернулся и бросился рядом с ней на траву: волосы у него были мокрые, а яркие губы, которыми он прижимался к ее руке, влажны и холодны. Он побрился, надел свою лучшую рубаху – однако и она тоже была не слишком щегольской. Он, смеясь, указал ей на подмышку, где зияла дыра:
– Ты могла бы захватить с собой рубаху, раз уж в кои-то веки собралась ко мне.
– Как только я вернусь домой, я сяду шить тебе новые рубахи, Эрленд, – сказала она, улыбаясь и положив руку ему на лоб.
Он схватил ее пальцы:
– Никуда я не выпущу тебя отсюда, моя Кристин…
Она только безмолвно улыбнулась в ответ. Эрленд отполз чуть в сторону, по-прежнему лежа на животе. Во влажной тени кустарника росли мелкие, белые, похожие на звездочки цветы. Вдоль лепестков, точно на женских грудях, тянулись синие прожилки, и посредине каждого цветка сидела маленькая синевато-коричневая шишечка.
– Ты знаешь все растения, Кристин, – скажи, как зовут эти цветы?
– Это трава Фригги, белозор… Ох, что ты, Эрленд… – Она вспыхнула и оттолкнула его руку, когда он потянулся приколоть цветы к ее груди.
Эрленд засмеялся, обрывая одну за другой белые чашечки цветов. А потом сложил цветы в открытую ладонь Кристин и сжал ее пальцы в кулак.
– Помнишь, как мы гуляли с тобой по саду Хофвинского госпиталя… и ты подарила мне розу?
Кристин медленно покачала головой, едва заметно улыбнувшись:
– Нет. Ты сам взял розу у меня из рук.
– А ты разрешила мне это. И так же разрешила взять самое себя, Кристин, скромную и целомудренную как роза… С тех пор твои шипы не раз искалывали меня в кровь, моя ненаглядная! – Он бросился в ее объятия и обвил руками ее стан. – Но вчера вечером, Кристин… тебе это не удалось… У тебя недостало сил быть слишком скромной и терпеливой…
Потупив глаза, Кристин спрятала лицо у него на плече.
На четвертый день они отправились в березовую рощу, расположенную в лощине между невысокими холмами неподалеку от усадьбы. За день до этого издольщик привез Эрленду сено. Не сговариваясь, Кристин и Эрленд решили: пусть никто не знает, что она живет у него. Он несколько раз спускался вниз к издольщикам за едой и питьем, а она в это время ждала в зарослях вереска среди карликовых берез. Оттуда, где они сидели, было видно, как арендатор и его жена тащат к дому на спине снопы сена.
– Помнишь, – спросил Эрленд, – как ты обещала когда-то, что, даже если у меня не останется ничего, кроме хижины в горах, ты приедешь ко мне и будешь вести мое хозяйство? Ты, наверно, заведешь здесь двух коров и овец…
Кристин, улыбаясь, играла его волосами:
– А ты подумал о том, что скажут наши сыновья, Эрленд, если мать их ни с того ни с сего исчезнет вдруг из поселка?..
– Я думаю, они сами охотно станут хозяйничать в Йорюндгорде, – со смехом ответил Эрленд. – Они уже молодцы хоть куда. Гэуте, хоть и зелен, знает толк в крестьянском хозяйстве. А Ноккве и вовсе почти мужчина.
– Ох, нет. – Мать тихонько засмеялась. – То есть он сам, понятно, уверен, что это так, – все пятеро уверены в этом, – но на самом-то деле ему все же недостает малой толики мужского разума…
– Ну, коли он пошел в отца, придется долго ждать, пока он поумнеет, а может, и вовек не дождаться, – ответил Эрленд. Он лукаво улыбнулся. – Тебе все еще кажется, что ты можешь держать сыновей у своей юбки… А тебе, конечно, и невдомек, что у Ноккве этим летом родился сын?..
– Не может быть! – Кристин вспыхнула, потрясенная до глубины души.
– Ну да! Только младенец родился мертвым… А парень теперь поумнел и глаз туда не кажет… Это вдова сына Поля, здесь неподалеку, из Хэугсбреккена; она утверждала, будто Ноккве – отец ребенка; рыльце у него в пушку, хотя в точности и неизвестно, кто тут виноват. Вот видишь: мы с тобой уже старики…
– Как ты можешь шутить, когда наш сын навлек на себя позор и бесчестье? – Ее сердце разрывалось оттого, что Эрленд говорит таким беспечным тоном и как будто забавляется тем, что она ни о чем не подозревала.
– А что мне сказать? – возразил Эрленд с прежней улыбкой. – Парню уже восемнадцать зим. Ты сама видишь, как мало пользы от того, что ты не спускаешь глаз с сыновей, словно они все еще дети. Когда ты переберешься ко мне, мы обсудим, на ком его женить…
– Ты полагаешь, нам будет легко найти для Ноккве невесту, которая была бы ему ровней. Нет, супруг мой, я думаю, ты сам понял теперь, что должен вернуться домой и помочь мне наставлять сыновей.
Эрленд взволнованно приподнялся на локте:
– Нет, Кристин, этого я не сделаю. Я был и останусь чужаком в твоей долине; там все жители помнят обо мне лишь одно: что я был осужден – как преступник и изменник королю. Неужто за все те годы, что я просидел в Йорюндгорде, тебе ни разу не пришло в голову, что мне худо живется? Ведь дома, в Скэуне, я привык кое-что значить в глазах людей. Даже в ту пору, в дни моей юности, когда молва называла меня распутником и я был отлучен от церкви, я все равно оставался Эрлендом, сыном Никулауса, из Хюсабю! А потом настало то время, Кристин… когда мне посчастливилось доказать на севере, что я недаром ношу имя моих славных предков… Нет, говорю я тебе. Здесь, в этой жалкой усадьбе, я свободный человек… Никто не следит за каждым моим шагом, не шепчется за моей спиной… Кристин, моя единственная любовь, останься со мной! Ты никогда не раскаешься в этом! Здесь гораздо лучше, чем в Хюсабю. Уж не знаю почему, но я никогда не был там счастлив и беззаботен, Кристин, ни в детские годы, ни после. Я жил там как в аду, пока там находилась Элина, да и с тобой мы никогда не были истинно счастливы там… Хотя всемогущему Богу ведомо, что я любил тебя каждый день и каждый час, с тех пор как узнал тебя. Словно какое-то проклятие лежало на этой усадьбе – там зачахла в муках моя мать и отец никогда не знал радости. А здесь хорошо, Кристин, если только ты останешься со мной. Кристин, клянусь Господом, принявшим смерть за всех нас, я люблю тебя сегодня так же, как в тот вечер, когда ты спала под моим плащом, в ту ночь после праздника Святой Маргреты… Я сидел и смотрел на тебя… нежную, невинную и прекрасную, как цветок…
Кристин тихо ответила:
– Помнишь, Эрленд, в ту ночь ты молился, чтобы я никогда не пролила ни единой слезы по твоей вине…
– Помню. И клянусь Господом и его святыми угодниками, я уповал на это! Правда, все вышло по-другому. Как видно, чему быть, того не миновать… Верно, так всегда бывает, пока живешь на этом свете… Но я любил тебя и тогда, когда поступал с тобой дурно, и тогда, когда поступал с тобой хорошо. Останься, Кристин!..
– А ты никогда не думал, – спросила она по-прежнему тихо, – каково твоим сыновьям, коли соседи и впрямь хулят их отца так, как ты сам сейчас говорил?.. Ведь им, всем семерым, не укрыться в горах от людской молвы…
Эрленд потупил глаза.
– Они молоды, – ответил он. – Они смелы и пригожи… Они сумеют постоять за себя… А мы с тобой, Кристин… Наша старость уже близка… Неужто ты хочешь загубить недолгие оставшиеся годы, пока ты еще молода и прекрасна и можешь наслаждаться жизнью? Кристин!..
Она опустила глаза под его загоревшимся взором. Потом, не сразу, сказала:
– Ты позабыл, Эрленд, что двое наших сыновей совсем еще малолетки. Как бы ты сам назвал меня, решись я покинуть Лавранса и Мюнана…
– Ты можешь взять их сюда – если только Лавранс не предпочтет остаться со старшими братьями. Он тоже давно уже вышел из пеленок… А что, Мюнан по-прежнему хорош собой? – с улыбкой спросил отец.
– Да, – ответила мать, – Мюнан – очень красивый ребенок.
Потом оба долго молчали. А когда заговорили вновь, то уже совсем о другом.
Наутро она проснулась до рассвета – как просыпалась здесь каждый день – и долго лежала, прислушиваясь, как за стеной переступают кони. Она прижимала к груди голову Эрленда. Все эти дни, каждое утро, просыпаясь ни свет ни заря, она испытывала то же чувство стыда и страха, как в первый раз, и старалась побороть его. Они с Эрлендом, – думала она, – супруги, долгое время жившие в разладе, но теперь они примирились; а сыновьям всего важнее, чтобы родители вновь зажили в ладу.
Но сегодня ей приходилось делать усилие, чтобы вызвать в памяти своих сыновей. Она была словно околдована: прямо из леса в Гердарюде, где Эрленд впервые овладел ею, он принес ее в этот дом. Они были так молоды! Неужто она вправду родила этому человеку семерых сыновей, неужто она была матерью дюжих мужчин… Ей казалось, что она с тех самых пор лежала в его объятиях и ей просто пригрезились годы, когда они как муж и жена жили в Хюсабю… Все его легкомысленные речи вновь звучали в ее ушах и кружили ей голову… Замирая от страха, она чувствовала, что Эрленд освободил ее от семикратного бремени ответственности… Так, наверное, чувствует себя молодая кобылица, с которой сняли сбрую и которую выпустили на сетер… Ни уздечки, ни седла, ни вьючной клади, и навстречу ей дует вольный ветер, а кругом сочные горные травы, и, коли хочешь, скачи куда глаза глядят по бескрайним просторам нагорий…
И в то же время ее уже томило сладкое ожидание, самозабвенная готовность нести новое бремя. С блаженным замиранием сердца ждала она того, что на девять месяцев угнездится теперь у самых корней ее сердца. Она поняла это с первого же утра, когда проснулась в объятиях Эрленда. Вместе с сухим, безжалостным, едким пламенем, испепелявшим ее душу, исчезло и ее бесплодие. Она носила в своем лоне дитя Эрленда, и ее душа с жадным нетерпением рвалась навстречу той минуте, когда оно появится на свет.
«Взрослые сыновья больше не нуждаются во мне, – думала она. – Я только докучаю им, не даю поступать по-своему. Мы с малюткой будем им помехой. Нет, я не могу уехать отсюда, мы останемся с Эрлендом. Я не могу уехать…»
Но когда они сидели за завтраком, она все-таки сказала, что ей пора домой, к сыновьям.
Она думала о Лаврансе и Мюнане. Они уже многое понимали, и она краснела при мысли о том, что они будут жить с нею и Эрлендом, с изумлением глядя на нежданно помолодевших родителей. А обойтись без нее эти двое еще не могут.
Эрленд внимательно смотрел на нее, пока она говорила о своей поездке. Под конец по его губам скользнула улыбка.
– Ну что ж, воля твоя – поезжай!
Он высказал желание проводить ее и спустился через Ростское ущелье до самого Силя – до того места, откуда над верхушками елей уже виднелась крыша церкви. Тут он простился с ней. В последнюю минуту он улыбнулся лукавой и самоуверенной улыбкой:
– Так знай же, Кристин… Придешь ли ты днем или ночью… долго ли, коротко ли придется мне ждать… я приму тебя так, точно сама Владычица Небесная явилась ко мне, в мою усадьбу…
Она улыбнулась:
– Куда мне! Я не осмелюсь принять такие почести… Но ты сам понимаешь теперь, друг мой: большая радость посетит твой дом в тот день, когда хозяин вернется в свою усадьбу.
Он с улыбкой покачал головой. Улыбаясь, они пожелали друг другу доброго пути; улыбаясь, он наклонился к ней со своего седла, поцеловал ее бессчетное множество раз и после каждого поцелуя глядел ей в лицо своими смеющимися глазами.
– Ну, посмотрим, – сказал он под конец, – кто из нас двоих окажется худшим упрямцем, моя Кристин. Но мы оба – и ты и я – знаем, что это не последняя наша встреча.
Проезжая мимо церкви, она слегка вздрогнула. Ей почудилось, будто она возвращается домой из заколдованной пещеры троллей. Точно Эрленд был сам горный король, который не смеет приблизиться к церкви, чтобы осенить себя знаком креста.
Она натянула поводья – ее охватило страстное желание повернуть и поскакать вслед за ним…
Потом она бросила взгляд вокруг, на холмистые луга, на свою прекрасную усадьбу, лежавшую у их подножия, на луга и пашни, на блестящую ленту реки, вьющуюся по долине. Горы таяли в синем мареве – по небу тянулись вереницы кучевых летних облаков. Нет, то было наваждение. Ее дом здесь, где ее сыновья. Да ведь и он не горный же дух – он крещеный человек, хотя голова у него и набита дикими причудами и бреднями. Он ее законный супруг, с которым она пережила и горе и счастье, – и она любит, любит его, как бы он ни мучил ее своими шальными выходками. Ее долг – до конца держаться за него; коли она не может жить без него, стало быть, она должна научиться, насколько это в ее силах, сносить вечную тревогу и неуверенность. Она была уверена, что теперь ей уже недолго ждать его возвращения – с тех пор как они снова побыли вместе.
VI
Сыновьям она сказала, что отец должен перед отъездом уладить в Хэуге кое-какие дела. А к началу осени он вернется в Йорюндгорд.
Помолодевшая, с нежным румянцем на щеках, с ласковой приветливостью во взоре, ходила она по своей усадьбе и за что ни бралась, делала все решительнее и беззаботнее, хотя успевала гораздо меньше, чем прежде, при своей обычной размеренной и спокойной повадке.
Если сыновьям случалось совершить какую-нибудь оплошность или в чем-нибудь не угодить ей, она не бранила их, как бывало, а только укоряла шутливо, а иной раз и вовсе оставляла их проступок без внимания.
Лавранс заявил, что хочет спать наверху, вместе со старшими братьями.
– Ну что ж, ты и впрямь, пожалуй, уже можешь считаться взрослым, сын мой. – Она запустила пальцы в густые золотисто-каштановые волосы мальчика и привлекла его к себе – он доставал ей уже до середины груди. – Ну а ты, Мюнан, согласен еще недолго потерпеть, что твоя мать считает тебя ребенком?
Вечерами, ложась спать в нижней горнице, Мюнан очень любил, чтобы мать ласкала его, присаживаясь на край постели. Он прижимался головой к ее коленям и лепетал совсем по-детски. Он стыдился так разговаривать днем, когда его могли слышать старшие братья. Мать и сын вдвоем мечтали о возвращении отца.
Потом мальчик отодвигался к стене, и Кристин натягивала на него одеяло. А сама зажигала свечу и садилась чинить и латать порванную одежду сыновей.
Она отстегивала пряжку, стягивавшую у выреза ее платье, и ощупывала рукой свои груди. Они стали округлыми и крепкими, как у молодой девушки. Потом она закатывала рукава до самого плеча и при свече рассматривала свои обнаженные руки. Они стали белее и полнее, чем прежде. Потом Кристин вставала и начинала расхаживать по горнице, сама чувствуя, как мягко ступает она в мягких домашних туфлях; она проводила ладонью по своим стройным бедрам: они уже не были теперь сухими и жилистыми, как у мужчины. Кровь струилась в ее теле, словно весенние соки в дереве. Это молодость бродила в ней.
Она хлопотала в пивоварне вместе с Фридой, поливая теплой водой зерно для рождественского солода. Фрида забыла сделать это вовремя, и зерно совершенно пересохло. Но Кристин и не подумала отчитывать служанку, – улыбаясь уголком рта, она принялась за дело, слушая, как Фрида придумывает себе всякие оправдания. Впервые в жизни Кристин сама забыла посмотреть, что делается у нее в пивоварне.
К Рождеству Эрленд снова будет с нею. Как только она сообщит ему эту новость, он волей-неволей принужден будет мигом воротиться домой. Каким бы он ни был сумасбродом, ему придется уступить: должен же он понять, что ей нельзя ехать в Хэуг, где вокруг ни одной живой души, когда ей предстоят роды. Но она повременит посылать ему эту весть – правда, она уже твердо уверена, и все же лучше подождать, пока она услышит, что дитя шевелится в ней… Осенью, на второй год после их переезда в Йорюндгорд, она выкинула… Правда, тогда она скоро утешилась… О нет, на этот раз ей нет нужды бояться такого исхода… Это просто не может случиться. И все-таки…
Она чувствовала всем своим существом, что должна окутать, оградить крошечную, хрупкую жизнь, которую носит под сердцем, – так заслоняют горстью руки маленький, едва затеплившийся огонек…
Однажды на исходе осени Ивар и Скюле объявили ей, что хотят поехать в Хэуг: в горах теперь отличная погода, первые заморозки; они просят у нее позволения отправиться на охоту вместе с отцом, пока не выпал снег.
Ноккве и Бьёргюльф сидели за шахматной доской, они перестали играть и прислушивались к разговору.
– Не знаю, – проговорила Кристин. Она еще ни разу не подумала об этом – о том, кого пошлет известить Эрленда. Кристин посмотрела на близнецов. Она сама чувствовала, что это глупо, но у нее не поворачивался язык довериться этим подросткам. У нее мелькнула мысль: «Что, если послать с ними Лавранса? Пусть он с глазу на глаз поговорит с отцом. Он еще так мал, он не удивится… Но все-таки…»
– Отец ваш скоро воротится домой, – сказала она. – Вы только задержите его. К тому же мне все равно придется скоро послать ему известие.
Близнецы заворчали. Тогда Ноккве, подняв глаза от доски, коротко сказал: «Делайте, как вам велит мать, мальчуганы».
Незадолго до Рождества она послала к Эрленду старшего сына:
– Скажи ему, сын мой, что я очень скучаю по нему… да и вы все тоже… – Она ни словом не обмолвилась о своей тайне, но, впрочем, она полагала, что юноша мог уже и сам догадаться обо всем; пусть сам и решает, сообщить ли новость отцу.
Ноккве вернулся домой, не повидав отца. Эрленд уехал в Рэумсдал: Маргрет известила его, что переселяется с мужем в Бьёргвин, и назначила ему свидание на острове Веэй.
– Ну что ж, ничего не поделаешь!
Кристин не спала ночами – изредка поглаживала по лицу Мюнана, спавшего в кровати рядом с ней. Ей было очень горько, что Эрленд не приедет к Рождеству. Но что поделаешь – понятно, что он захотел свидеться с дочерью, раз представился подходящий случай. Она отирала слезы, струившиеся по щекам. У нее теперь снова, как в дни юности, от всякой безделицы градом катились слезы.
Вскоре после Рождества умер отец Эйрик. Кристин несколько раз навещала его осенью во время его болезни и присутствовала на погребальной тризне. Но вообще, она теперь совсем не показывалась на людях. Она очень горевала о смерти старого приходского священника.
Во время погребальной трапезы Кристин услышала, как кто-то сказал, что Эрленда видели неподалеку от Леша; он направлялся к себе домой. «Стало быть, он скоро возвратится…»
Теперь она каждый день садилась на скамью у окна и, подышав на ручное зеркальце, которое разыскала в своей шкатулке, протирала его до блеска и внимательно разглядывала свое лицо.
В последние годы она загорела, как простая крестьянка, но теперь все следы загара исчезли с ее лица. Кожа у нее стала белоснежная, а на щеках появился круглый розовый румянец, как на картинке. Так прекрасна она не была с самой своей юности… Кристин сидела, не смея дохнуть от радостного изумления.
Наконец-то – если приметы повитух не лгут – у них будет дочь, о которой так мечтал Эрленд. Магнхильд. На этот раз они нарушат принятый обычай и сначала восстановят в роду имя его матери…
В ее памяти все время всплывали обрывки сказки, слышанной ею в детстве. О семи братьях, которые были присуждены к изгнанию и скитались по горным пустошам из-за своей еще не родившейся сестрицы. Но она тотчас сама принималась смеяться над собой: откуда у нее такие нелепые мысли…
Она вынимала из своего рабочего ящика распашонку из тончайшего белого полотна, которую шила, когда оставалась одна. Она выдергивала из ткани нитки, а потом вышивала по этой канве птиц и животных – она уже давным-давно не бралась за такую тонкую работу… О, если бы Эрленд вернулся теперь, пока она все еще только расцветает от беременности, пока она молода, стройна и так прекрасна…
После праздника Святого Григория настали чудесные дни – настоящая весна. Подтаявший снег блестел, точно серебро; на обращенных к солнцу склонах уже просвечивали бурые пятна земли, и горы окутывала синяя дымка.
В один из таких дней Гэуте чинил во дворе поломанные сани. Рядом, прислонясь к стене дровяного сарая, стоял Ноккве и наблюдал за работой брата. В это время из поварни вышла Кристин, неся в обеих руках большое корыто со свежеиспеченным пшеничным хлебом.
Гэуте взглянул на мать. Потом бросил в телегу топорик и ступицу и, догнав Кристин, взял корыто у нее из рук. Он сам отнес его в клеть.
Кристин остановилась, залившись румянцем. Когда Гэуте вернулся, она подошла к сыновьям:
– Хорошо, кабы вы улучили время и наведались в Хэуг… да передали бы отцу, что пора ему воротиться и заменить меня по хозяйству. Мне уже трудно управиться самой… а к началу сева я слягу…
Юноши внимательно выслушали мать; они тоже вспыхнули, но мать почувствовала, что они рады-радешеньки. Однако Ноккве ответил как можно равнодушнее:
– Мы могли бы поехать хоть сегодня – под вечер… Что ты на это скажешь, брат?
На другой день в обеденный час Кристин услышала за окном топот лошадиных копыт. Она вышла во двор: это вернулись Ноккве и Гэуте – они были одни. Юноши стояли подле своих коней, потупив глаза и не говоря ни слова.
– Что сказал ваш отец? – спросила мать.
Гэуте, опираясь на копье, по-прежнему не поднимал глаз. Ноккве ответил:
– Отец просил передать тебе, что целую зиму день и ночь ждал тебя в Хэуге. И что ты и теперь будешь такой же желанной гостьей в его доме, как и в прошлый раз.
Щеки Кристин то вспыхивали, то бледнели.
– Стало быть, вы не сказали отцу… что я… что мне вскоре снова рожать…
Гэуте ответил, по-прежнему глядя в землю:
– Как видно, отец думает, что… это не может… помешать тебе переехать в Хэуг.
Кристин отозвалась не сразу.
– Что он сказал? – спросила она отрывисто и глухо.
Ноккве уже открыл рот для ответа, но Гэуте, приподняв руку, бросил на брата быстрый, умоляющий взгляд. Однако старший все-таки сказал:
– Отец просил передать тебе: «Когда ты зачала младенца, ты знала, как велико богатство его отца. С той поры он не стал богаче, но зато не стал и беднее».
Кристин повернулась спиной к сыновьям и медленно побрела к дому. Тяжело и устало опустилась она на скамью у окна, уже оттаявшего на весеннем солнце от инея и льда.
Вот как. Ну что ж, он прав. Она сама вымолила у него позволение спать в его объятиях, она сама. И все-таки дурно с его стороны напоминать ей об этом теперь. Очень дурно со стороны Эрленда, что он послал ей этот ответ через их сыновей…
Оттепель оказалась устойчивой. Целую неделю дул южный ветер и лили дожди – река вздулась, потекла широко и бурливо. По лесистым склонам с шумом сбегали ручьи, в горах грохотали снежные обвалы. Потом снова выглянуло солнце.
В голубоватых вечерних сумерках Кристин вышла на задний двор. В кустарнике со стороны распаханных полей разноголосо пели птицы. Гэуте и близнецы отправились на сетер ловить тетеревов. Теперь по утрам в усадьбу со всех лесистых склонов доносился нестройный гомон токующих птиц.
Кристин скрестила руки под грудью. Теперь ей уже недолго ждать – надо быть терпеливой до конца. Ему ведь тоже, верно, бывало нелегко сносить ее раздражительность и упрямство… Вечные страхи из-за сыновей… «докучливость», как он сказал ей однажды. И все-таки теперь Эрленд поступает жестоко. Но ничего, скоро ему придется возвратиться к ней – он ведь и сам это понимает.
Солнце чередило с проливными дождями. Однажды в полдень сыновья окликнули ее со двора; все семеро, окруженные домочадцами, собрались перед домом: над долиной в небе одна над другой повисли три радуги; нижняя одним концом упиралась в надворные строения Формо, она вырисовывалась совершенно отчетливо и сверкала лучезарными красками; две верхние были бледнее и таяли в поднебесье…
Они еще любовались этим диковинным и прекрасным зрелищем, как вдруг небо нахмурилось и заволоклось тучами. С юга налетел снежный вихрь, и повалил такой снег, что в мгновение ока все кругом сделалось белым-бело.
Вечером Кристин села рядом с Мюнаном и стала рассказывать ему сказку о короле Белоснеге, о его прекрасной дочери Снежинке и о короле Харалде Люва, который вырос в пещере горного короля на севере в Довре. Она с горечью и раскаянием подумала, что уже давным-давно ничего не рассказывала своим сыновьям, и ей стало жаль Лавранса и Мюнана, которых она так мало баловала сказками… А теперь они скоро возмужают… Зато прежде, в Хюсабю, когда старшие были крошками, она вечерами рассказывала им сказки… часто, часто…
Заметив, что старшие сыновья прислушиваются к ее рассказу, Кристин вспыхнула и умолкла. Мюнан стал просить, чтобы она рассказала что-нибудь еще… Ноккве поднялся с места и пересел поближе:
– Помните, матушка, сказку про Турстейна Уксафута и троллей в Хейландском лесу? Расскажите ее.
Она начала – и ее обступили воспоминания… Это было в березовой роще у реки, где отец и его косцы – мужчины и женщины – расположились отдохнуть и подкрепиться. Отец лежал на животе, а Кристин сидела верхом на Лаврансе и пришпоривала его своими голыми пятками: день был жаркий и ей разрешили ходить босиком, как ходят взрослые женщины. Отец вспоминал родословную хейландских троллей: Ернскьёлд был женат на Скьёлдвор, а их дочерей, которых убил Турстейн Уксафут, звали Скьёлддис и Скьёлдьерд. Скъёлдьерд вышла замуж за Скьелдкетиля и родила сыновей: Скьёлдбьёрна, Скьёлдхедина и Вальскьёлда, который взял за себя Скьёлдкьессу и прижил с ней Скьёлдульва и Скьёлдорма; Скьёлдульв женился на Скьёлдкатле и прижил с нею Скьёлда и Скьёлдкетиля…
– Э, нет! Это имя ты уже называл! – крикнул, смеясь, Колбейн. Лавранс похвалялся перечислить, не повторяясь, две дюжины имен троллей, а меж тем не набрал и дюжины. Лавранс тоже рассмеялся: «Ишь ты какой! Тролли ведь тоже дают детям имена в честь своих далеких предков!» Но косцы не сдавались и требовали, чтобы Лавранс в виде пени напоил их медом. «Ну так и быть, вы его получите вечером, когда мы воротимся домой». Однако работники захотели получить пиво немедленно – и в конце концов Турдис была послана за медом.
Все поднялись с земли, и громадный рог пошел вкруговую.
А потом, взяв косы и грабли, отец с работниками снова отправились на луг. Кристин отослали домой с пустым рогом. Держа его на вытянутых руках, она босиком бежала по залитой солнцем зеленой тропинке, которая вела к усадьбе. Когда в завитке рога собиралась капелька меда, девочка останавливалась, запрокинув головку, и облизывала изнутри и снаружи позолоченный край рога, а потом свои липкие пальцы.
Кристин, дочь Лавранса, сидела, молча устремив вдаль невидящий взгляд. Отец! Она вспоминала, как он вдруг менялся в лице и черты его подергивались бледностью, подобно тому как блекнет роща под порывом ветра, перебирающего листья деревьев; как голос его звучал холодной и суровой насмешкой, как вспыхивали его глаза, подобно клинку, до половины извлеченному из ножен… Мгновение – и гневный порыв утихал, уступая место шутливой, добродушной веселости в годы, когда Лавранс был молод, и все чаще и чаще сдержанной, чуть грустной снисходительности, по мере того как он становился старше. Нет, ее отцу была свойственна не одна только глубокая сострадательная доброта. С годами она поняла, что безграничная кротость отца объяснялась не тем, что он не замечал человеческих пороков и несовершенства, а тем, что он всегда очищал душу свою перед Богом и смиренно каялся в собственных слабостях.
«О нет, отец, я буду терпелива. Ведь и я, я тоже во многом прегрешила против моего супруга…»
Вечером в день праздника Честно́го креста Кристин, как обычно, сидела за ужином со всеми домочадцами. Но едва только сыновья ушли спать в верхнюю горницу, она тихонько подозвала к себе Ульва, сына Халдора. Кристин попросила его, чтобы он сходил за Исрид, которая жила возле самого поля, и передал женщине, что хозяйка ожидает ее в старой ткацкой.
Ульв сказал:
– Пошли лучше за Ранвейг из Ульвсволда и за Халдис, сестрой священника, Кристин, а еще пристойнее было бы пригласить Астрид и Ингебьёрг из Лоптсгорда, чтобы они заменили тебя в заботах по дому.
– Это слишком долго, – сказала Кристин. – А у меня еще в полдень начались первые схватки. Сделай, как я прошу, Ульв, мне не надо никого, кроме Исрид и моих собственных служанок.
– Кристин, – озабоченно сказал Ульв, – неужто ты не понимаешь, что, если ты будешь хорониться от людских глаз, ты только вызовешь злобные толки…
Кристин бессильно уронила руки на стол и закрыла глаза.
– Пусть их толкуют. Я не в силах видеть сегодня ночью лица чужих женщин…
На следующее утро старшие братья сидели притихшие, не поднимая глаз, а Мюнан, захлебываясь, рассказывал о маленьком братце, которого он видел в ткацкой, на постели у матери. В конце концов Бьёргюльф попросил его не говорить больше об этом.
Кристин лежала в кровати, вся превратившись в слух, – ей самой казалось, что даже во сне она ни на минуту не перестает прислушиваться и ждать.
На восьмой день она встала с постели, но женщины, которые ухаживали за ней, видели, что ей все еще очень плохо. Она то зябла, то горела; временами молоко то текло у нее из грудей с такой силой, что даже платье промокало насквозь, а на другой день она не могла нацедить ни капли в ротик ребенку. Но Кристин наотрез отказалась снова лечь в постель. Ребенка она не выпускала из рук. Даже ночью она не укладывала его в колыбель, а брала к себе в кровать; днем она то расхаживала по комнате, держа дитя на руках, то садилась с ним у очага, садилась на край кровати, прислушивалась и ждала, вперив взгляд в ребенка, хотя порой, казалось, не видела его и не замечала, что он надсаживается криком. А потом вдруг, словно очнувшись от сна, она прижимала мальчика к груди и вновь принималась расхаживать из угла в угол. Прильнув щекой к щечке ребенка, она тихо-тихо баюкала его, снова садилась, давала ребенку грудь и снова сидела и глядела невидящим взглядом, с окаменелым, неподвижным лицом…
Однажды, когда ребенку минуло шесть недель, а меж тем мать все еще ни разу не вышла за порог ткацкой, к ней явился Ульв, сын Халдора, вместе со Скюле. Оба были одеты по-дорожному.
– Мы едем в Хэуг, Кристин, – сказал Ульв. – Пора положить этому конец…
Кристин сидела безмолвно, как изваяние, прижимая к груди ребенка. Казалось, вначале до нее не дошел смысл слов Ульва. Но вдруг она вскочила – все лицо ее пошло багровыми пятнами.
– Изволь. Если ты скучаешь по своему хозяину, я тебя не держу. Можешь получить расчет – тогда тебе не придется больше являться сюда.
Ульв разразился громовым проклятием. Потом посмотрел на женщину, которая стояла перед ним, судорожно прижимая к сердцу новорожденное дитя, прикусил губу и умолк.
Тогда вперед выступил Скюле:
– Ну так вот, матушка… Я сам поеду в Хэуг… Коли вы забыли, что Ульв был вторым отцом семерым вашим сыновьям, вы, верно, все же помните, что я не слуга и не сосунок и что мне вы не можете приказывать…
– Ах вот как? – Мать отвесила ему такую пощечину, что мальчик едва устоял на ногах. – Я приказываю здесь всем до тех пор, пока я кормлю и одеваю вас… Вон! – крикнула она, топнув ногой.
Скюле был в бешенстве. Но Ульв шепнул ему:
– Так лучше, сынок… Пусть лучше беснуется и кричит, только бы не сидела и не глядела так, словно она рехнулась…
Ульва и Скюле бегом нагнала Гюнхильд, комнатная девушка Кристин. Пусть тотчас же вернутся в ткацкую, сказала она, хозяйка хочет говорить с ними, а также со всеми остальными сыновьями. Кристин кратко и резко приказала Ульву отправиться в Брейдин с поручением к крестьянину, который взял у нее на время двух коров; близнецы поедут с ним, и пусть все трое не возвращаются домой раньше завтрашнего дня. Ноккве и Гэуте она послала на сетер – посмотреть, как содержится загон для лошадей в Ильмандале, а по пути пусть завернут к смолокуру Бьёрну, сыну Исрид, и попросят его явиться в Йорюндгорд сегодня же вечером. Сыновья отважились было напомнить ей, что завтра праздник, но она не пожелала слушать никаких возражений…
На другое утро, когда зазвонили колокола, хозяйка Йорюндгорда вышла за ворота усадьбы в сопровождении Бьёрна и Исрид, которая несла на руках новорожденного. Кристин одела и мужчину и женщину в добротные праздничные платья, однако на ней самой было столько золотых украшений, что каждый с первого взгляда мог угадать, кто госпожа и кто слуги.
Упрямым, высокомерным взглядом ответила Кристин на враждебные и недоуменные взгляды прихожан, собравшихся на церковном холме. О да, в прежние времена ее шествие в церковь для очистительной молитвы выглядело по-иному. Кристин сопровождали тогда самые знатные женщины округи… Отец Сульмюнд неприветливо взглянул на хозяйку Йорюндгорда, когда она приблизилась к церковным дверям со свечой в руке, но принял ее согласно обычаю.
Исрид, уже почти впавшая в детство, соображала туго; а Бьёрн вообще всегда слыл нелюдимом и молчальником и не интересовался чужими делами. И вот эти-то двое были восприемниками младенца.
Исрид назвала священнику имя новорожденного. Священник вздрогнул, запнулся, но потом повторил его так громко, что голос его услышали прихожане, собравшиеся в противоположном конце церкви:
– Эрленд, во имя Отца и Сына и Святого Духа…
Толпа замерла как пораженная громом. А Кристин почувствовала при этом прилив дикой, мстительной радости.
Когда младенец появился на свет, он выглядел вполне здоровым ребенком. Но уже с самых первых дней у Кристин зародилось какое-то недоброе предчувствие. В ту минуту, когда она разрешилась от бремени, ей показалось вдруг, будто сердце ее рассыпалось пеплом, точно истлевший уголек. А когда Исрид поднесла к ней новорожденного, ей померещилось, что в нем едва теплится искра жизни. Но она тут же отогнала от себя эту мысль: ведь ей уже столько раз и прежде чудилось, будто сердце ее разорвалось на части… А мальчик большой и с виду не хворый.
Но тревога за младенца росла в ней день ото дня. Мальчик все время пищал, молока он не хотел – только после долгих усилий матери удавалось заставить его взять грудь. Но едва он начинал сосать, как тотчас засыпал… Матери казалось, что он совсем не растет…
В страхе и отчаянии видела она, что с того самого дня, как маленький Эрленд был окрещен именем своего отца, он стал хиреть еще быстрее.
Ни одного, нет, ни одного из своих сыновей не любила она так, как этого злосчастного крошку. Ни одного не зачала в таком безоглядном и сладостном порыве счастья, ни одного не носила в таком счастливом ожидании. Теперь она часто вспоминала минувшие девять месяцев; под конец она из последних сил цеплялась за свою надежду и веру. Она не могла лишиться этого ребенка – и она не могла его спасти…
«Боже всемогущий, милосердная Матерь Божья, святой Улав!» Она чувствовала, что на этот раз она тщетно падает ниц, моля сохранить жизнь ее ребенку…
«И остави нам долги наши, яко и мы оставляем должникам нашим…»
Каждое воскресенье она, по обыкновению, ходила в церковь. Она прикладывалась к порогу, кропила себя святой водой, преклоняла колени перед старым распятием над хорами.
Спаситель в предсмертной муке взирал на нее сверху взором, исполненным скорби и кротости. Христос принял смерть, чтобы спасти своих палачей. Святой Улав, стоя пред его очами, неустанно молит о милости для тех, кто отправил в изгнание и убил святого короля…
«…яко и мы оставляем должникам нашим».
«Святая Мария! Мой сын умирает». – «А ты разве не знаешь, Кристин, что я охотней возложила бы на себя крест Сына моего и приняла бы за него смерть, чем стоять у его креста и видеть, как он умирает?.. Но когда я узнала, что через смерть его совершится спасение грешников, я благословила его в сердце своем… Я благословила его, когда Сын мой воззвал к Господу: „Отец мой, прости им, ибо не ведают, что творят…“»
«…яко и мы оставляем должникам нашим».
«Нет, Господь не преклонит свой слух к воплю твоего сердца, пока ты не прочитаешь „Отче наш“, не лукавя…»
«„И остави нам долги наши…“ А ты забыла, сколько раз Господь оставлял твои грехи? Погляди на твоих сыновей, которые стоят сейчас там, на мужской половине. Погляди на старшего из них, который стоит впереди этой стайки красавцев-юношей. То плод греха твоего; но вот уже скоро двадцать лет, как Господь умножает его красу, разум и мужество.
То милосердие Господне… А где собственное твое милосердие к твоему младшему сыну… Вспомни отца своего, вспомни Симона Дарре…»
Однако в глубине души она чувствовала, что не простила Эрленду. Она не могла простить, потому что не хотела простить. Обеими руками вцепившись в чашу своей любви, она не хотела выпустить ее даже теперь, когда на дне этой чаши осталась лишь одна, последняя, горькая капля. В тот миг, когда она сможет простить Эрленду, перестанет думать о нем с этой испепеляющей горечью, сгинет все, что когда-либо было между ними.
И вот она простаивала службу за службой и чувствовала, что усилия ее бесплодны. Тогда она пыталась молиться: «Святой Улав, помоги мне, сотвори чудо в моей душе, чтобы я могла молиться истово – думать об Эрленде с христианским смирением в душе». Но она сознавала сама, что не хочет, чтобы эта ее молитва была услышана. А стало быть, она напрасно молит о спасении ребенка. Эрленд-младший был залогом, врученным ей Господом. «Выполни одно-единственное условие, и ты сохранишь дитя». Но условия этого она не принимала. А лгать святому Улаву бесполезно…
И вот она сидела над больным ребенком. Слезы неудержимо катились по ее щекам; она плакала беззвучно, все с тем же застывшим, серым, каменным лицом, только белки глаз и веки у нее краснели. Если кто-нибудь заходил в комнату, она поспешно утирала слезы и снова сидела безмолвно и неподвижно.
А между тем как мало было нужно, чтобы растопить ее сердце. Стоило одному из старших сыновей войти в комнату, бросить взгляд на маленького братца и сказать ему несколько ласковых слов, и мать еле удерживалась от громких рыданий. Она знала: поговори она со своими взрослыми сыновьями, выскажи им свой страх за новорожденного – и сердце ее смягчится. Но теперь мальчики сторонились ее. С того самого дня, как, вернувшись домой, они узнали, какое имя она дала их меньшому брату, сыновья Эрленда еще крепче сдружились между собой и еще больше отдалились от матери. Однако как-то раз, глядя на малыша, Ноккве сказал:
– Матушка, разрешите мне… дозвольте мне поехать к отцу и сказать ему, что мальчик болен…
– Теперь ему уже ничто не поможет, – с отчаянием ответила мать.
Но Мюнан этого не понимал. Он приносил маленькому братцу свои игрушки, радовался, когда ему разрешали подержать малютку на руках, и уверял, что тот ему улыбается. Он все время ждал возвращения отца, рассуждая, понравится ли ему братец. Кристин сидела молча, с посеревшим лицом, и душа ее исходила кровью от болтовни мальчика.
Теперь новорожденный высох и сморщился, как старичок, а глаза его стали неестественно большими и прозрачными. И все же он начал улыбаться матери… При виде этой улыбки Кристин беззвучно застонала. Она гладила крошечное, тщедушное тельце, сжимала в ладонях маленькие ступни – никогда этот ее сыночек не будет изумленно тянуться ручонками к нежным розовым загадочным предметам, которые мелькают над ним в воздухе, не понимая, что это его собственные ноги. Никогда этим крохотным ножкам не ходить по земле…
И вот, когда долгая неделя, которую она проводила у кровати умирающего ребенка, подходила к концу, Кристин одевалась, чтобы идти в церковь, и думала: «Теперь-то уж я смирилась». Она простила Эрленду. Что ей до него? Только бы сохранить единственное, бесценнейшее ее сокровище, и она готова простить этому человеку.
Но когда, падая ниц перед распятием и шепча «Отче наш», она доходила до слов «…sicut et nos dimittimus debitoribus nostris»,[141] сердце ее каменело, точно сжавшийся для удара кулак. Нет!
И она заливалась отчаянными, исступленными слезами, потому что не могла захотеть простить.
И так накануне праздника Марии Магдалины Эрленд, сын Эрленда, умер неполных трех месяцев от роду.
VII
В эту осень епископ Халвард совершал поездку по приходам, расположенным в северной части долины. В Силь он прибыл в канун праздника апостола Матфея. Епископ уже более двух лет не выезжал так далеко на север, и за это время в поселке подросло много детей, ожидавших первого причастия. Среди них был Мюнан, сын Эрленда, – ему исполнилось восемь лет.
Кристин попросила Ульва, сына Халдора, подвести мальчика под благословение епископа: у нее не осталось теперь в поселке ни одного друга, к кому она могла бы обратиться с такой просьбой. Ульв приметно обрадовался ее приглашению. Когда зазвонили к поздней обедне, Кристин и Ульв с мальчиком втроем направились к церкви. Старшие сыновья, кроме Лавранса, который лежал в лихорадке, уже побывали у ранней обедни и решили пропустить позднюю, потому что в церкви с самого утра негде было яблоку упасть.
Проходя мимо дома управляющего, Кристин обратила внимание, что к частоколу привязано несколько чужих лошадей. А вскоре после того, как Кристин и ее спутники вышли на дорогу, их обогнала целая группа всадников, впереди которой ехала Яртрюд. Ульв сделал вид, что не заметил ни жены, ни ее родичей.
Кристин знала, что с самого Нового года Ульв ни разу не переступил порога собственного дома. Как видно, разлад между ним и его женой зашел еще дальше обычного, потому что Ульв перенес сундук со своей одеждой и оружие в верхнюю горницу хозяйского дома и поселился там вместе с сыновьями Эрленда. Однажды в начале весны Кристин заметила Ульву: жаль, что он все не ладит с женой; Ульв только взглянул на нее, но усмехнулся так, что слова застряли у нее в горле.
Стояла ясная, солнечная погода. Вдалеке меж зубцами гор воздух казался совершенно синим. Желтая листва березовых рощ уже поредела, хлеб убрали почти повсюду, и только кое-где вблизи дворов еще колыхался поблекший ячмень, а на лугах зеленела росистая отава. На церковном холме теснилась многолюдная толпа, воздух оглашало возбужденное ржание жеребцов: конюшня при церкви была переполнена и многим крестьянам пришлось привязать кобыл во дворе.
Приглушенный неодобрительный ропот пробежал по толпе, когда у подножия холма появилась Кристин со своими спутниками. Какой-то парень громко расхохотался, хлопнув себя по ляжке, но старшие зашикали на него. Не убыстряя шага, высоко подняв голову, ступила Кристин на церковный двор. Она задержалась на мгновение у могилы ребенка, а потом у могилы Симона, сына Андреса. Здесь лежала большая плоская плита, высеченная из цельного камня; на ней было вырезано изображение человека в шлеме с забралом и кольчуге, опирающегося на большой треугольный щит с гербом; а по краю плиты шла надпись: «In pace. Simon Armiger. Proles Dom. Andreae Filii Gudmundi Militis. Pater Noster».[142]
Ульв поджидал Кристин у южных дверей храма: меч свой он оставил на галерее.
В это мгновение на церковном дворе показалась Яртрюд в сопровождении четырех мужчин: это были два ее брата и двое стариков-крестьян; один из них – Колбейн, сын Йона, много лет служил оруженосцем Лавранса. Они направились к двери, ведущей в ризницу.
Ульв ринулся вперед и заступил им дорогу. Кристин услышала издали громкую короткую перебранку: Ульв пытался помешать жене и ее спутникам проникнуть в церковь. Прихожане, собравшиеся на церковном дворе, подошли ближе; Кристин тоже направилась к спорящим. Вдруг Ульв вскочил на каменный выступ, поддерживающий галерею, перегнулся через перила, схватил первый попавшийся ему под руку топор и, когда один из братьев Яртрюд попытался стащить его вниз, спрыгнул на землю и взмахнул топором. Удар пришелся шурину в самое плечо, но тут подбежавшие крестьяне схватили Ульва. Он отбивался, пытаясь вырваться из их рук, Кристин увидела его налитое кровью, искаженное яростью лицо.
В это мгновение на пороге показался отец Сульмюнд с одним из молодых клириков из свиты епископа. Они о чем-то поговорили с крестьянами. И тотчас трое слуг в ливреях, украшенных белым щитом епископа, взяли Ульва под руки и повели его со двора, а Яртрюд и ее спутники скрылись в дверях церкви следом за двумя духовными особами.
Кристин подошла к крестьянам.
– Что случилось? – резко спросила она. – За что вы схватили Ульва?
– Ты сама видела, что он пролил кровь на пороге Божьего храма, – ответил кто-то с неменьшей запальчивостью.
Толпа разом отхлынула от нее, и она осталась у церковных дверей одна со своим сыном.
Кристин показалось, что она догадывается, в чем дело: как видно, жена Ульва вздумала пожаловаться на него епископу. А он не сдержался, нарушил святость церкви, и теперь ему грозит суровая кара. Когда из двери в ризницу выглянул незнакомый дьякон, Кристин подошла к нему, назвала свое имя и спросила, не согласится ли господин епископ ее принять.
Внутри храма вся драгоценная утварь была уже расставлена по местам, но свечи на алтарях еще не горели. Скупой солнечный свет, проникавший сквозь маленькие круглые оконца под сводами, струился между темными колоннами. Многие прихожане уже разместились на скамье, идущей вдоль церковной стены. На хорах перед почетным сиденьем епископа стояла небольшая группа: Яртрюд, дочь Хербранда, оба ее брата – один из них, Гейрульв, с рукой на перевязи, – Колбейн, сын Йона, Сигюрд Гейтюнг и Туре, сын Боргхильд. А позади и по сторонам резного сиденья стояли два молодых священника из Хамара, еще несколько человек из свиты епископа и отец Сульмюнд.
Когда хозяйка Йорюндгорда выступила вперед, низко склонившись перед епископом, все взоры устремились на нее.
Епископ Халвард был высокий дородный мужчина весьма почтенного вида. На висках его под красной шелковой шапочкой серебрилась седина, а удлиненное мясистое и отечное лицо пылало румянцем; у него были крупный орлиный нос, двойной подбородок, узкий, как трещина, почти безгубый рот, аккуратно подстриженная, с проседью, бородка – и только кустистые брови над сверкающими, черными как угли глазами были все еще совершенно темными.
– Мир тебе, Кристин, дочь Лавранса, – сказал господин Халвард.
Он окинул женщину испытующим взором из-под нависших бровей. Одна из белых старческих рук епископа сжимала золотой крест, висевший на его груди, в другой руке, покоившейся на коленях, обтянутых темно-лиловой рясой, он держал навощенную дощечку.
– Что побудило тебя явиться ко мне сюда, госпожа Кристин? – вновь заговорил епископ. – Не находишь ли ты, что было бы пристойнее, если б ты подождала до полудня, пришла ко мне в Румюндгорд и там поведала мне то, что лежит у тебя на сердце?
– Яртрюд, дочь Хербранда, тоже явилась к вам сюда, досточтимый отец, – ответила Кристин. – А Ульв, сын Халдора, вот уже скоро тридцать пять лет служит моему супругу. Он всегда помогал ему во всем и был нам верным другом и родичем – вот я и подумала, не могу ли я пособить ему, в свой черед…
Яртрюд издала какое-то тихое, не то презрительное, не то злорадное восклицание, остальные продолжали глядеть на Кристин: прихожане – с негодованием, свита епископа – с приметным интересом и любопытством. Господин Халвард обвел всех суровым взглядом и потом обратился к Кристин:
– Значит ли это, что ты осмелишься выступить на защиту Ульва, сына Халдора, против предъявленного ему обвинения? Тебе, должно быть, известно, – поспешно добавил он, подняв руку и не давая ей ответить, – ни один человек, кроме твоего супруга… не вправе требовать от тебя ответа в этом деле, если только твоя собственная совесть не понуждает тебя к этому. Поэтому прежде обдумай…
– Я уже обдумала, господин епископ; я знаю, что Ульв не сдержал себя и пустил в ход оружие у храма Божьего, но не могу ли я услужить ему, внеся за него выкуп? А не то, – с усилием добавила она, – мой супруг не замедлит приложить все старания, чтобы выручить своего родича и друга…
Епископ нетерпеливо повернулся к свидетелям, среди которых начался открытый ропот.
– Этой женщине нет надобности оставаться здесь. А ее заступники пусть подождут поодаль. Ступайте отсюда все, я сам поговорю с госпожой Кристин. Да пусть прихожане на время выйдут из храма… и Яртрюд, дочь Хербранда, тоже.
Молодой священник, который был занят тем, что вынимал одну за другой принадлежности облачения епископа, теперь осторожно поставил украшенную золотым крестом митру на расправленные складки епископской мантии, спустился вниз и что-то сказал прихожанам, сидевшим на скамьях. За ним спустились остальные свидетели. Потом прихожане и Яртрюд вышли из храма, и служка запер за ними двери.
– Ты упомянула своего супруга, – сказал епископ, по-прежнему испытующе глядя на Кристин. – Правда ли, будто минувшей осенью ты искала с ним примирения?
– Да, господин.
– Однако вы так и не примирились?
– Господин… Простите мою смелость… Но я пришла сюда не с жалобой на моего супруга. Я просила ваше преосвященство принять меня, чтобы поговорить о деле Ульва, сына Халдора…
– Знал ли твой супруг, что ты беременна? – спросил господин Халвард; казалось, его прогневило возражение женщины.
– Да, господин, – ответила она еле слышно.
– Как же принял эту весть Эрленд, сын Никулауса? – спросил епископ.
Кристин теребила пальцами кончик своей головной повязки, не поднимая глаз.
– Он не захотел примириться с тобой, когда узнал об этом?
– Ваше преосвященство, не погневайтесь… – Кристин вспыхнула. – Как бы ни поступил со мной супруг мой Эрленд, коль скоро его присутствие может облегчить участь нашего родича, он не мешкая явится сюда.
Епископ глядел на нее, нахмурив брови.
– Значит, ты думаешь, что из дружбы к этому человеку, к Ульву… даже теперь, когда дело вышло наружу… что Эрленд все равно признает своим ребенка, которого ты родила прошлой весной?
Кристин подняла голову, – полуоткрыв рот, она уставилась на епископа растерянным взором. Только теперь она мало-помалу начала вникать в смысл его слов. Господин Халвард внимательно поглядел на нее.
– Тебе, конечно, известно, женщина, что по закону никто, кроме твоего супруга, не вправе требовать от тебя ответа в этом деле. Но ты сама понимаешь, что вы оба возьмете на душу тяжкий грех, если муж твой из желания выгородить Ульва назовется отцом дитяти, прижитого тобою от другого мужчины. Коли вы согрешили, всем вам пошло бы к вящей пользе покаяться и искупить свой грех.
Кристин стояла, беспрестанно меняясь в лице.
– Стало быть, кто-то сказал, будто мой супруг… будто это не его ребенок…
Епископ спросил с расстановкой:
– Неужто ты хочешь уверить меня, Кристин, будто ты ни разу не слышала о том, что люди говорят о тебе и о твоем управляющем?..
– Ни разу! – Она выпрямилась, слегка откинув назад голову, без кровинки в лице под мягкими складками женской повязки. – И теперь я обращаюсь к вам с просьбой, досточтимый господин и святой отец! Если кто-то взвел на меня напраслину за моей спиной, прикажите ему повторить ее в моем присутствии.
– Никто не называл твоего имени, – ответил епископ. – Это было бы нарушением закона. Но Яртрюд, дочь Хербранда, просила моего дозволения покинуть своего супруга и уехать домой к родичам, ибо она обвиняет Ульва в прелюбодейной связи с другой женщиной, мужней женой, которая прижила от него ребенка.
Несколько мгновений оба молчали. Наконец Кристин проговорила:
– Владыка… Окажите мне милость и попросите этих людей в моем присутствии объявить, что они считают этой женщиной меня.
Епископ Халвард вновь внимательно и пытливо поглядел на Кристин. Потом сделал знак рукой – и заступники Яртрюд, ожидавшие внизу, поднялись на хоры и окружили кресло епископа. Епископ обратился к ним:
– Добрые прихожане Силя, вы явились ко мне сегодня в неурочный час, чтобы принести мне жалобу, с которой по закону вам следовало бы обратиться прежде к моему управляющему. Однако я снизошел к вашему ходатайству, ибо понял, что вы, как видно, малосведущи в законах. Но вот эта женщина – Кристин, дочь Лавранса, из Йорюндгорда – обратилась ко мне с неслыханной просьбой; она хочет, чтобы я спросил: осмелится ли кто-либо из вас сказать в ее присутствии, что здесь, в поселке, ходят слухи, будто не ее супруг Эрленд, сын Никулауса, – отец ребенка, которого она родила нынешней весной.
Отец Сульмюнд ответил:
– Нет такой усадьбы или лачуги в нашем поселке, где не говорили бы, что этот ребенок был прижит в блуде и кровосмешении хозяйкой и ее управителем. И трудно поверить, будто сама женщина не ведала об этих слухах.
Епископ открыл было рот, но Кристин, опередив его, произнесла громко и раздельно:
– Клянусь всемогущим Господом, Девой Марией, святым королем Улавом и епископом Томасом, я никогда не слыхала про эту клевету.
– Тогда чего ради ты столь усердно скрывала, что ходишь непорожняя? – спросил священник. – Ты всю зиму не казала глаз к соседям и едва ли вообще выходила за порог дома.
– У меня уже давно не осталось друзей в долине, и в последние годы я мало зналась с соседями. Хотя до сей поры я не думала, что все они мне враги. Однако я каждое воскресенье посещала церковь, – сказала женщина.
– Что правда, то правда… Но при этом ты куталась в широкий плащ, да и вообще одевалась так, чтобы никто не заметил, как ты располнела в талии…
– Так поступают женщины, если хотят выглядеть пристойно на людях, – коротко ответила Кристин.
Священник не сдавался:
– Кабы ребенок был и в самом деле от супруга – ты не стала бы так дурно обходиться с ним, что своей жестокостью свела его в могилу.
Один из молодых хамарских священников быстро шагнул вперед и подхватил Кристин. Но через мгновение она, поблагодарив священника кивком головы, уже снова стояла прямая и бледная.
– Это могут подтвердить все служанки из Йорюндгорда… – продолжал со злобою отец Сульмюнд. – Да и сестра моя бывала там и собственными глазами видела, как молоко просто рекой лилось из грудей этой женщины, так что даже ее платье промокало насквозь… Однако каждый, кто видел труп ребенка, может засвидетельствовать, что бедняжка умер с голоду…
Епископ Халвард поднял руку:
– Довольно, отец Сульмюнд. Не станем уклоняться от дела, которое привело вас сюда: нам надлежит выяснить, что, кроме слухов, которые эта женщина называет клеветой, побудило Яртрюд выдвинуть обвинение против своего супруга и может ли Кристин опровергнуть эти слухи… Никому не придет в голову утверждать, будто она извела своего младенца…
Но Кристин стояла белая как мел и больше не разжимала губ.
Тогда епископ обратился к приходскому священнику:
– А не находишь ли ты, отец Сульмюнд, что твой долг повелевал тебе поговорить с этой женщиной и довести до ее слуха, какие толки ходят о ней? Почему же ты не сделал этого?
Священник покраснел до ушей.
– Я всем сердцем молился за эту женщину, чтобы она смирила свою гордыню и вступила на путь раскаяния и искупления. Ее отец никогда не был моим другом, – уязвленно добавил он, – но мне известно, что Лавранс из Йорюндгорда был человек благочестивый и твердый в христианской вере. Он был достоин лучшей участи, но эта его дочь только и делала, что навлекала на него срам и стыд… Не успела она выйти из младенческого возраста, как своим легкомысленным поведением погубила двух достойных здешних юношей. Потом она нарушила верность и слово, данное доблестному и знатному сыну рыцаря, которого отец предназначил ей в мужья; бесчестным путем добилась она своего и вышла за человека, который, как вам должно быть известно, господин, был осужден, как преступник и изменник королю. Но я думал: ужели сердце ее не смягчится, когда она увидит, что и она сама, и все ее домочадцы заслужили ненависть и презрение добрых людей и что самая худая слава идет ныне об Йорюндгорде, где когда-то жили ее отец и Рагнфрид, дочь Ивара, пользовавшиеся любовью и уважением всех жителей округи?..
Однако чаша терпения переполнилась, когда она явилась сюда со своим сыном, чтобы к руке вашего преосвященства его подвел человек, о котором весь поселок знает, что она живет с ним в сугубом блуде и кровосмешении…
Епископ знаком приказал священнику замолчать.
– Кем доводится твоему мужу Ульв, сын Халдора? – спросил он у Кристин.
– Настоящий отец Ульва – господин Борд, сын Петера, из Хестнеса. Он был единоутробным братом Гэуте, сына Эрленда, из Скугхейма, который приходится Эрленду, сыну Никулауса, дедом по матери.
Господин Халвард гневно обернулся к отцу Сульмюнду:
– Кровосмешения тут нет… Ее свекровь приходилась Ульву двоюродной сестрой… Коли слухи справедливы, сие есть оскорбление уз родства, грех весьма тяжкий… И не пристало тебе еще усугублять его.
– Ульв, сын Халдора, – крестный отец старшего сына этой женщины, – заявил отец Сульмюнд.
Епископ устремил на нее вопрошающий взгляд. Кристин ответила:
– Это правда, господин.
Несколько мгновений господин Халвард молчал.
– Помоги тебе Бог, Кристин, дочь Лавранса, – с грустью выговорил он наконец. – Когда-то я знавал твоего отца: в юности моей я гостил у него в Йорюндгорде. Я помню тебя красивым невинным дитятей. Будь Лавранс теперь в живых, такая беда не приключилась бы. Подумай о своем отце, Кристин, ради него ты должна оправдаться и, коли можешь, очистить себя от столь позорного обвинения.
И вдруг точно молния озарила ее память – она узнала епископа. Двор в Йорюндгорде на исходе зимнего дня – рыжий, неистово брыкающийся жеребенок и священник с венчиком черных волос над багровым от натуги лицом; повиснув на покрытых пеной удилах, он силится сдержать норовистое животное и вскочить на него без седла. А вокруг хохочут пьяные рождественские гости, и среди них отец – красный от выпитого вина и мороза, и все они подзадоривают священника насмешливыми выкриками…
Она обернулась к Колбейну, сыну Йона:
– Колбейн! Ты знал меня, когда я только научилась ходить… Ты знал меня и моих братьев и сестер, когда мы жили у отца с матерью… Я помню, как ты любил моего отца… Колбейн! Неужто ты веришь этому наговору?
Крестьянин Колбейн устремил на нее суровый и горестный взгляд:
– Любил твоего отца, говоришь ты. Да, мы, слуги его, простолюдины и бедняки, любили Лавранса из Йорюндгорда и верили непреложно, что, согласно воле Божьей, каждому истинному предводителю надлежит быть таким, как он.
Так не спрашивай нас, Кристин, дочь Лавранса, – нас, которые видели, как он любил тебя и чем ты воздала ему за его любовь, – каким слухам о тебе мы можем поверить.
Кристин поникла головой. Епископу не удалось добиться от нее ни слова больше – она перестала отвечать на его вопросы.
Тогда господин Халвард поднялся со своего места. Рядом с алтарным возвышением находилась маленькая дверь, которая вела в отгороженную часть галереи позади хоров. Половина ее служила ризницей, а вторая половина была предназначена для прокаженных, которые стояли там во время службы, не смешиваясь с остальными прихожанами, и принимали просфору через маленькие круглые отверстия, проделанные в перегородке. Но в приходе уже много лет не было ни одного больного проказой.
– Быть может, тебе лучше подождать здесь, Кристин, пока прихожане соберутся к обедне. А потом ты пойдешь восвояси; однако мне хотелось бы еще раз побеседовать с тобой.
Кристин снова поклонилась епископу.
– Если вы дозволите, достопочтенный господин, я хотела бы сразу воротиться домой.
– Как тебе угодно, Кристин, дочь Лавранса! Да оградит тебя Господь, женщина! Коли ты невиновна, твоими заступниками будут сам Всевышний и его угодники, покровители здешней церкви, святые Улав и Томас, принявшие смерть за справедливость.
Кристин снова склонилась в поклоне перед епископом, а потом через ризницу вышла на церковный двор.
Маленькая неподвижная фигурка в новом красном кафтане одиноко маячила посреди двора. Мюнан на мгновение повернул к матери бледное лицо с огромными испуганными глазами.
Сыновья… Она совсем забыла о них. Словно при вспышке зарницы, увидела она стайку своих сыновей, весь этот последний год теснившихся где-то на обочине ее жизни, сбившихся в кучку, словно застигнутый грозой табун, испуганных, настороженных, далеких от нее, пока она корчилась в последних, предсмертных судорогах своей страсти. Что они поняли, что они передумали, что они выстрадали, пока она отдавалась своему безумию?.. Что будет с ними теперь?..
Она сжала в своей руке шершавый кулачок Мюнана. Малыш смотрел прямо перед собой; его губы дрогнули, но он продолжал высоко держать голову.
Рука об руку с сыном Кристин, дочь Лавранса, пересекла кладбище и вышла на церковный холм. Она думала о своих сыновьях, и ей казалось, что она вот-вот сломится и рухнет на землю… Под звон колоколов к дверям церкви стекались прихожане.
Когда-то она слышала сагу о человеке, в тело которого вонзилось такое множество копий, что он и мертвый не мог повалиться на землю. Так и она продолжала двигаться вперед, не в силах упасть под взглядом всех впившихся в нее глаз.
Мать с ребенком вошли в верхнюю горницу. Сыновья стояли кучкой вокруг Бьёргюльфа, который сидел у стола. Ноккве, самый высокий из них, положил руку на плечо полуслепого юноши. Кристин посмотрела в узкое смуглое и голубоглазое лицо своего первенца с мягким темным пушком над яркими губами.
– Вам уже все известно? – спокойно спросила она и направилась прямо к сыновьям.
– Да, – за всех ответил Ноккве. – Гюнхильд была в церкви.
Кристин стояла молча. Юноши снова устремили взор на старшего брата. Тогда мать спросила:
– Вы знали прежде, о чем шепчутся в поселке… про меня и Ульва, сына Халдора?
Ивар, сын Эрленда, живо обернулся к матери:
– Кабы это было так, неужто вы думаете, матушка, что до вас не дошла бы весть о том, как поступили ваши сыновья? Я у каждого отбил бы охоту позорить мою мать и называть ее любодейкой – хотя бы я и знал, что это правда…
Кристин сказала в тоске:
– Я не ведаю, сыны мои, что думали вы обо всем совершившемся здесь в этот последний год.
Сыновья молчали. Тогда Бьёргюльф поднял голову, обратив к матери свои безжизненные глаза:
– Иисусе Христе, матушка, что могли мы думать в этот год и во все прежние годы! Легко ли нам было взять в толк, что нам следует думать?!
– В самом деле, матушка, – поддержал его Ноккве. – Должно быть, мне следовало поговорить с вами… Но мы не осмеливались к вам подступиться… А когда вы окрестили меньшого брата так, словно отца уже нет в живых… – Он осекся, взволнованно взмахнув рукой.
– И вы, и отец позабыли обо всем, кроме вашей распри, – подхватил Бьёргюльф. – Вы и не приметили, как мы стали взрослыми. Ни разу не вспомнили вы о тех, кто стоял меж вами и истекал кровью под ударами ваших мечей…
Он вскочил. Ноккве вновь положил руку ему на плечо. И Кристин увидела – это правда: они взрослые мужчины. И ей почудилось, будто она стоит перед ними нагая, будто она сама бесстыдно открыла детям свою наготу…
Так вот что привелось им увидеть в годы отрочества: родители старились, горячность юности была им вовсе не к лицу, но они не сумели встретить старость достойно и красиво…
И вдруг тишину прорезал детский вопль. Мюнан в отчаянном страхе закричал:
– Матушка!.. Они придут сюда и уведут тебя в тюрьму? Они уведут от нас нашу мать…
Он обвил мать ручонками, уткнувшись лицом в ее платье. Кристин прижала плачущего сына к себе и, не выпуская его из объятий, опустилась на скамью. Она пыталась успокоить ребенка:
– Малыш, милый мой, не плачь…
– Никто не посмеет увести нашу мать. – Гэуте подошел к младшему брату и дотронулся до его плеча. – Не плачь… Они ничего не посмеют ей сделать. Крепись, Мюнан… Ужели ты не понимаешь, брат, что мы не дадим в обиду нашу мать?
Кристин сидела, прижимая ребенка к груди, – казалось, слезы мальчика растопили ее душу.
Тогда заговорил Лавранс – его щеки пылали горячечным румянцем:
– Ну так как же, как мы поступим, братья?
– Лишь только окончится служба, – заявил Ноккве, – мы пойдем в усадьбу священника и предложим выкуп за нашего родича. С этого нам должно начать. Согласны вы со мной, молодцы?
Бьёргюльф, Гэуте, Ивар и Скюле ответили: «Согласны». Кристин заметила:
– Ульв пролил кровь на кладбище. Вдобавок я должна найти способ очистить его и себя от клеветы. Все эти события столь серьезны, что вам, по вашей молодости, сыны мои, следовало бы испросить у старших совета, как надлежит действовать.
– У кого же, по-вашему, следует нам спросить совета? – произнес Ноккве с легкой насмешкой в голосе.
– Господин Сигюрд из Сюндбю – мой двоюродный брат по матери, – нерешительно сказала Кристин.
– Коли он доныне не вспоминал об этом родстве, – ответил, как прежде, молодой человек, – не пристало нам, сыновьям Эрленда, вымаливать у него помощь, когда мы попали в беду. Как вы находите, братья? Пусть мы еще не достигли совершеннолетия, однако оружием мы способны владеть – по крайней мере, пятеро из нас…
– Сыны мои, – сказала Кристин, – в этом деле вам ничего не добиться с помощью оружия.
– Предоставьте нам самим решать, матушка, – коротко сказал Ноккве. – А теперь, матушка, прикажите дать нам поесть. И сами садитесь на ваше обычное место, ни к чему вмешивать в это дело слуг, – заявил он так, будто приказывал ей.
Но кусок не шел в горло Кристин. Она думала и гадала – и не осмеливалась спросить, намереваются ли они послать теперь за своим отцом. И еще она гадала – каков будет исход ее дела. Она не слышала, что гласит в подобных случаях закон: как будто, чтобы опровергнуть клевету, ей следует принести очистительную клятву с шестью или двенадцатью соприсяжниками. Должно быть, суд состоится в главной церкви округи, в Уллинсюне в Вогэ… Там почти в каждой большой усадьбе у нее есть родичи со стороны матери. А вдруг никто не поддержит ее клятву, и она будет стоять на виду у всех, не в силах очистить себя от постыдного обвинения… И опозорит своего отца… Он был чужаком здесь, в долине. Собственными стараниями сумел он добиться почета, снискать уважение всей округи. Уж если Лавранс, сын Бьёргюльфа, вносил какое-нибудь предложение на тинге или сходке, все в один голос поддерживали его. Но она чувствовала, что ныне ее позор падет и на его голову. Она уразумела вдруг, как одинок бывал ее отец, несмотря ни на что, одинок среди окрестного люда, всякий раз, когда она взваливала на него новое бремя стыда, горя и унижения.
Она не думала, что способна еще раз изведать такое чувство: вновь и вновь казалось ей, будто сердце ее истекает кровью, будто оно разрывается у нее в груди.
Гэуте вышел на галерею и посмотрел на север.
– Народ уже выходит из церкви, – сказал он. – Станем ли мы ждать, пока все прихожане разойдутся?
– Нет, – ответил Ноккве. – Пусть видят, что сыновья Эрленда идут к епископу. Берите оружие, братья. Да наденьте-ка ваши доспехи.
Один лишь Ноккве владел полным воинским снаряжением. Кольчугу он отложил в сторону и надел только шлем, но зато взял щит, саблю и длинный меч. Бьёргюльф и Гэуте нахлобучили старинные шишаки, которыми пользовались обычно в ратных упражнениях, а Ивару и Скюле пришлось удовольствоваться небольшими стальными касками, которые еще носили крестьяне-ополченцы. Мать не сводила глаз с сыновей. Какое-то незнакомое чувство стесняло ей дыхание.
– Неразумно поступаете вы, сыны мои, вооружаясь с головы до ног, чтобы идти в усадьбу священника, – трепеща, сказала она. – Остерегитесь забыть о святости алтаря и о присутствии епископа.
– Честь обходится нынче дорого в Йорюндгорде, – ответил Ноккве. – Мы дадим за нее ту цену, какую с нас запросят.
– Не ходи хоть ты, Бьёргюльф, – со страхом взмолилась мать, видя, что полуслепой юноша взял громадную секиру. – Вспомни, что ты плохо видишь, сын мой!
– Ничего. Я еще вижу пока на длину этой секиры, – ответил Бьёргюльф, взвешивая оружие в руке.
Гэуте подошел к постели Лавранса-младшего и снял со стены боевой меч деда, который мальчик всегда вешал над своим изголовьем. Гэуте извлек его из ножен и оглядел клинок.
– Одолжи мне твой меч, родич… Я думаю, наш дед не осудил бы нас, узнай он, что мы пустили в ход его меч в таком деле.
Кристин заломила руки. Крик рвался у нее из груди – крик ужаса и отчаяния, но в то же время он был рожден каким-то иным чувством, которое было сильнее всех ее страхов и терзаний, – таким криком кричала она, когда производила на свет этих мужчин. Раны, раны без конца и без счета наносила ей жизнь, но теперь эти раны затянулись, и, хотя рубцы болели, словно дикое мясо, она понимала, что теперь ей уже не умереть от потери крови… Нет, ни разу в жизни не испытывала она того, что сейчас…
С нее облетели цветы и листва, но ветви сохранились, и ствол еще не рухнул. Впервые с той минуты, как она понесла под сердцем дитя Эрленда, сына Никулауса, Кристин совершенно забыла об их отце и думала только о сыновьях…
Но сыновья не глядели на мать, которая сидела на скамье, белая как мел, с отчаянием в расширенных глазах. Мюнан все еще лежал у нее на груди – все это время он не выпускал мать из объятий. Пятеро юношей вышли из горницы.
Кристин поднялась и вышла на галерею. Вот они обогнули надворные строения и гуськом потянулись по тропинке, ведущей в Румюндгорд между блеклыми, колеблемыми ветром ячменными полями. Шлемы и каски отсвечивали тусклым блеском, но на мече Ноккве и на копьях близнецов вспыхивали солнечные блики. А она стояла, глядя вслед юношам. Она была матерью их всех…
В горнице она рухнула на колени перед сундуком, на котором стояло изображение Девы Марии. Из груди ее вырвались отчаянные рыдания. Мюнан с громким плачем прижался к ней, Лавранс соскочил с кровати и тоже упал на колени рядом с матерью. Она стиснула в объятиях двух младших сыновей…
С тех пор как умерло ее дитя, она думала: о чем ей теперь молиться? Ожесточившаяся, холодная, бесчувственная как камень, она сознавала, что катится прямо в отверстую пасть геенны огненной. Но теперь, помимо ее усилий, с ее губ рвались слова молитвы, помимо ее воли, ее душа взывала к Марии, Деве и Матери, Владычице Земной и Небесной, – то был вопль страха, хвалы и благодарности: «Мария, Мария! Я еще так богата, я владею несметными сокровищами, которые могу утратить… Милосердная Дева, возьми их под свою святую защиту!..»
На дворе в усадьбе священника было людно. Как только сыновья Эрленда вошли в ворота, несколько крестьян разом спросили, чего им надо.
– От вас – ничего покамест, – с вызывающей улыбкой ответил Ноккве. – Сегодня мы желаем говорить с епископом, Магнус. Но дайте срок, и, может статься, я и братья мои захотим переведаться с вами. Однако сегодня вам нечего нас бояться.
В толпе раздались негодующие возгласы. Отец Сульмюнд вышел на порог дома и хотел было заставить юношей удалиться, но тут какие-то крестьяне заявили, что сыновья имеют право разузнать о деле, поднятом против их матери. В это мгновение на дворе появились слуги епископа и предложили сыновьям Эрленда покинуть Румюндгорд, потому-де, что епископ готовится к трапезе и у него нет времени их выслушать. Но крестьяне зашумели, что это несправедливо.
– В чем дело, добрые люди? – раздался вдруг сверху мощный голос. Никто не заметил, как на галерее верхнего жилья появился сам господин Халвард. Рослый, тучный и осанистый, он стоял там в своей сине-лиловой мантии и в красной шелковой скуфье на белоснежных волосах. – Кто эти юноши?
Чей-то голос ответил, что это сыновья Кристин из Йорюндгорда.
– Ты, верно, старший? – спросил епископ, обращаясь к Ноккве. – Тогда я буду говорить с тобой. А остальные пусть подождут на дворе.
Ноккве поднялся по лестнице на галерею и следом за епископом вошел в горницу. Господин Халвард занял почетное место и устремил взгляд на юношу, который остановился перед ним, опираясь на огромный меч.
– Как твое имя?
– Никулаус, сын Эрленда, владыка.
– Ты полагаешь, что тебе следовало столь тщательно вооружиться, Никулаус, сын Эрленда, – произнес старик, чуть заметно усмехнувшись, – чтобы вести беседу с твоим епископом?
Никулаус покраснел до корней волос. Он отошел в угол горницы, сложил там оружие и плащ и вновь вернулся к епископу. Он стоял перед ним, склонив в поклоне обнаженную голову и стиснув рукой запястье другой руки, свободно, непринужденно, но при этом учтиво и почтительно.
Господин Халвард подумал: молодой человек обучен рыцарскому обхождению и правилам учтивости. Должно быть, он уже вышел из младенческого возраста, когда его отец лишился богатства и почета, – он, как видно, не забыл то время, когда был наследником родового поместья Хюсабю. Вдобавок он красавец… Епископ почувствовал глубокую жалость к юноше.
– Кто это стоял во дворе вместе с тобой – должно быть, твои братья? Сколько вас, сыновей Эрленда?
– В живых нас осталось семеро, господин.
«Сколько молодых жизней замешано в это дело!» Епископ невольно вздохнул.
– Садись, Никулаус. Ты, верно, хочешь поговорить со мной о слухах насчет твоей матери и ее управляющего, которые теперь получили огласку?
– Благодарствую, владыка. Мне не пристало сидеть в вашем присутствии.
Епископ задумчиво поглядел на юношу. Потом медленно проговорил:
– Дело обстоит так, Никулаус: трудно мне поверить этим слухам о Кристин, дочери Лавранса. К тому же никто, кроме ее супруга, не вправе обвинить ее в прелюбодеянии. Однако тут примешалось родство между твоим отцом и этим самым Ульвом, и вдобавок Ульв твой крестный отец… А Яртрюд выдвинула против него такие обвинения, что многое может быть истолковано не к чести твоей матери. Скажи мне, правду ли она говорит, когда утверждает, будто муж часто избивал ее и что вот уже год, как он не спит с ней в одной постели?
– Ульв и Яртрюд плохо ладили друг с другом… Мой крестный отец был уже в летах, когда женился на ней, к тому же он порой вспыльчив и несколько груб. Но нам, братьям, нашему отцу и матери он всегда был самым преданным другом и родичем. И вот первая просьба, с какой я осмеливаюсь обратиться к вам, дорогой господин: если только это возможно, прикажите освободить Ульва под залог, который мы тотчас же внесем.
– Ты еще не достиг совершеннолетия? – спросил епископ.
– Нет, господин. Но мать моя готова внести выкуп, какой вы только потребуете.
Епископ покачал головой.
– Знаю наверно, что и отец мой сделает то же. Я намерен не мешкая отправиться в Довре и рассказать ему обо всем. Если вы удостоите его назавтра беседой…
Епископ взял себя за подбородок и поскреб его большим пальцем так, что послышалось легкое царапанье.
– Садись, Никулаус, – сказал он, – этак нам будет удобней разговаривать, – Ноккве поблагодарил епископа поклоном и сел. – Выходит, это правда, что Ульв перестал исполнять свой супружеский долг? – спросил он, словно только теперь вспомнил об этом.
– Да, господин… сколько мне известно… – Епископ улыбнулся, и тогда юноша тоже улыбнулся краешком губ. – С минувшего Рождества Ульв спит в верхней горнице вместе со мной и моими братьями.
Епископ снова задумался.
– Ну а пропитание? Кто заботится о его пропитании?
– Когда Ульв отлучается на охоту или по какому-нибудь другому делу, жена собирает ему в дорогу мешок со съестным. – В лице Ноккве появилось легкое замешательство. – Тут у нас поначалу вышли несогласия. Мать хотела, чтобы Ульв снова, как прежде, до его женитьбы, кормился за одним столом с нами. А Ульв противился, опасаясь, что люди станут болтать, если он нарушит первоначальное соглашение, которое заключил с отцом, когда зажил собственным домом, насчет продуктов, какие ему причитаются от хозяина для его личной надобности. К тому же он находил несправедливым, чтобы мать безвозмездно брала его на содержание. Однако мать поставила на своем, и Ульв кормится теперь у нас, а условия договора положили изменить впоследствии.
– Гм. Однако о твоей матери ходит слава, что она хозяйка расчетливая и умеет беречь свое добро…
– Только не еду, – убежденно сказал Ноккве, – это может засвидетельствовать каждый, любой батрак или батрачка, служившие у нас в усадьбе; коль скоро дело идет об угощении, моя мать – самая щедрая женщина на свете. Она осталась такой же хлебосольной, какой была прежде, когда мы жили в богатстве: для нее нет большей радости, чем поставить на стол лишнее лакомство, и при этом она не забудет присмотреть, чтобы самый последний из челядинцев, и свинопас, и нищий получили свою долю.
– Гм. – Епископ погрузился в раздумье. – Ты сказал, что хочешь поехать за отцом?
– Да, господин. Что же еще подобает мне предпринять? – И так как епископ не ответил, юноша продолжал: – Мы навещали зимой отца, мой брат Гэуте и я. Мы говорили ему в ту пору, что наша мать скоро родит. Но он ни знаком, ни намеком не выказал нам, будто сомневается, что мать хранит ему нерушимую верность. Однако отец никогда не любил Силя, он хотел жить в Довре, в собственной усадьбе, и мать наведывалась к нему прошлым летом. Он гневался на нее за то, что она не захотела остаться с ним и вести его хозяйство: он думал, что она передаст Йорюндгорд мне и Гэуте, а сама переберется в Хэуг…
Епископ Халвард все скреб и скреб бородку, не сводя глаз с юноши.
Что бы там ни говорили об Эрленде, сыне Никулауса, вряд ли он способен на такую низость, чтобы перед лицом своих сыновей обвинить их мать в блуде.
Многие обстоятельства свидетельствуют против Кристин, дочери Лавранса, и все-таки он не дает им веры. Он чувствует, что она не покривила душой, заявив, будто не знала о толках про ее связь с Ульвом, сыном Халдора. Хотя он помнит, что эта женщина не устояла когда-то перед плотскими соблазнами… Недостойным путем вынудили в ту пору согласие Лавранса она и этот человек, с которым она теперь живет в разладе…
Едва лишь разговор зашел о смерти младенца, он тотчас приметил, что ее терзают укоры совести. Но даже если она дурно заботилась о своем дитяти, суд человеческий не властен покарать ее за это. Этот грех ей надлежит искупить перед Богом по указанию ее исповедника. К тому же дурное обращение с новорожденным не свидетельствует с непреложностью, что он прижит ею в блуде. Вряд ли она обрадовалась появлению этого ребенка, когда сама она уже в летах, а муж покинул ее с семью взрослыми сыновьями в обстоятельствах куда более стесненных, чем те, что были уготованы им при рождении. Мудрено было бы ждать, что она станет страстно любить этого последыша.
Он не верит в то, что она нарушила супружеские обеты. Хотя одному лишь Богу ведомо, чего он наслушался и на что нагляделся за сорок лет, с той поры как надел рясу священника и отпускает грехи. И все-таки этой женщине он верит…
Однако поведению Эрленда, сына Никулауса, можно дать лишь одно объяснение. Он не проведывал свою жену ни тогда, когда она носила ребенка, ни тогда, когда она его родила, ни тогда, когда он умер. Стало быть, он считает, что это не его дитя…
Но как же поведет себя этот человек далее? Встанет ли он, невзирая ни на что, на защиту чести своей супруги ради семерых сыновей, как поступил бы человек благородный? Или напротив, возбудит против нее обвинение, поскольку дело получило огласку? Пожалуй, если верить всему, что говорят об Эрленде, сыне Никулауса, трудно поручиться, что он неспособен на такой поступок.
– Кто ближайший родич твоей матери? – спросил наконец епископ.
– Яммельт, сын Халварда, из Элина женат на ее сестре, вдове Симона Дарре из Формо. Есть у нее также двоюродные брат и сестра: Кетиль, сын Осмюнда, из Скуга и Рагна, что замужем за Сигюрдом Кюрнингом. Ивар Йеслинг из Рингхейма и его брат Ховард, сын Тронда, приходятся ей двоюродными братьями по матери. Но все они живут далеко отсюда…
– А господин Сигюрд Эльдьярн из Сюндбю? Он ведь тоже приходится ей двоюродным братом. Рыцарь должен вмешаться в это дело и выступить на защиту своей родственницы, Никулаус! Скачи к нему сегодня же, друг мой, и извести его обо всем!
Ноккве смешался.
– Достопочтенный господин! Между нами и рыцарем Сигюрдом никогда не было тесной дружбы. К тому же мне думается, если господин Сигюрд вступится за мою мать, это не поможет счастливому исходу ее дела. В нашей округе не любят потомков Эрленда Эльдьярна. Ведь и отцу моему соседи не могут простить, что он вовлек Йеслингов в тот заговор, который стоил нам Хюсабю, – из-за него им и пришлось лишиться Сюндбю.
– Ну да, Эрленд Эльдьярн. – Епископ усмехнулся. – Он и в самом деле вечно искал с кем-нибудь ссоры – он ухитрился нажить врагов во всех своих родичах здесь, на севере. Даже деда твоего, человека благочестивого, не боявшегося пойти на уступки, коли этим он мог укрепить мир и согласие между родичами, постигла та же участь: они с Эрлендом Эльдьярном сделались заклятыми врагами.
– Это правда. – Ноккве тоже не удержался от улыбки. – А ведь распря разгорелась по пустому делу: из-за двух простыней с кружевной прошвой и полотенца с голубой вышивкой – все про все оценено было в две марки медными деньгами. Но моя бабка убедила своего супруга, что он во что бы то ни стало должен получить этот скарб при разделе наследства, а Гюдрюн, дочь Ивара, потребовала того же от своего мужа. В конце концов Эрленд самочинно взял спорное имущество и спрятал его в свой дорожный мешок, но Лавранс извлек его оттуда – он считал, что имеет больше прав, потому что Рагнфрид своими руками вышила эти вещи, когда еще до замужества жила в Сюндбю. Однако Эрленд дознался об этом и дал деду пощечину, а тот схватил Эльдьярна в охапку, трижды ударил его оземь и при этом тряс рыцаря, словно пустой мешок. С тех пор они никогда не разговаривали друг с другом – и все из-за этих дрянных тряпок. Они теперь хранятся в сундуке у моей матери…
Епископ хохотал от души. Он отлично знал эту историйку, которая в свое время распотешила многих добрых людей: вот, мол, какую власть над своими мужьями забрали дочери Ивара. Но он добился того, чего хотел: лицо молодого человека смягчилось улыбкой и настороженное, боязливое выражение исчезло на миг из прекрасных серо-голубых глаз. Господин Халвард расхохотался еще пуще.
– Ты ошибаешься, Никулаус, один раз они все же говорили друг с другом, и случилось это при мне. Дело было в Осло, во время рождественской пирушки за год до смерти королевы Эуфемии. Блаженной памяти король Хокон беседовал с Лаврансом – тот приехал на юг, чтобы приветствовать нашего повелителя и засвидетельствовать ему свою верность. Король сказал, что эта вражда между супругами двух сестер недостойна христиан и доблестных мужей. Тогда Лавранс подошел к Эрленду, который стоял поодаль с несколькими дружинниками, от всего сердца попросил у него прощения в том, что погорячился, и обещал прислать простыню и полотенце госпоже Гюдрюн с дружеским поклоном от ее брата и сестры. Эрленд ответил на это, что готов примириться с Лаврансом, если тот в присутствии свидетелей признает сам, что при разделе наследства их тестя вел себя как вор и грабитель. Тогда Лавранс круто повернулся и ушел – вот эта-то встреча двух зятьев Ивара Йеслинга и в самом деле была их последней встречей в здешнем мире, – заключил епископ и снова громко рассмеялся.
– А теперь слушай меня, Никулаус, сын Эрленда, – заговорил он вновь, положив одну руку на другую. – Не знаю, разумно ли столь поспешно призывать сюда твоего отца и отпускать на свободу этого Ульва, сына Халдора. Я думаю, что мать твоя должна подтвердить свою невиновность, – ведь ее во всеуслышание обвинили в грехе. Как ты полагаешь, легко ли будет Кристин после того, что случилось, найти женщин, которые согласятся подтвердить ее клятву?
Никулаус поднял глаза на епископа – в их взгляде отразились сомнение и страх.
– Все равно – повремени несколько дней, Никулаус! Твой отец и Ульв – чужаки в поселке, их здесь не любят, а Кристин и Яртрюд – обе родом из здешних мест, но Яртрюд выросла гораздо дальше на юге, а мать твою местные жители помнят еще ребенком. К тому же я чувствую, что окрестный люд не забыл Лавранса, сына Бьёргюльфа. Сдается мне, они намеревались проучить твою мать за то, что она была, по их мнению, дурной дочерью, но, как видно, многие уже поняли, что оказывают плохую услугу отцу, возводя такую хулу на его дитя; они уже раскаиваются и досадуют на себя, а вскоре от всего сердца будут желать, чтобы Кристин смогла обелить себя. Тогда, может статься, и все обвинения Яртрюд против мужа рухнут сами собой. Иное дело, если ее супруг будет разгуливать на свободе и озлоблять против себя людей…
– Господин мой, – возразил Ноккве, взглянув в глаза епископу, – не гневайтесь, что я осмеливаюсь вам перечить, но мне это не по душе. Неужто мы не можем оказать никакой помощи нашему лучшему другу и родичу и не должны призвать сюда отца, чтобы он защитил нашу мать?..
– И все же я прошу тебя, сын мой, послушаться моего совета, – сказал епископ Халвард, – и не спешить вызывать сюда Эрленда, сына Никулауса. Но я прикажу составить письмо господину Сигюрду из Сюндбю, чтобы он безотлагательно явился ко мне… В чем дело? Что там еще такое? – Епископ встал и устремился на галерею.
Внизу, прижавшись к стене стабюра, Гэуте и Бьёргюльф, сыновья Эрленда, оборонялись от вооруженных слуг епископа. Как раз в ту минуту, когда епископ и Никулаус появились на галерее, Бьёргюльф сразил одного из них ударом секиры. Гэуте орудовал мечом. Какие-то крестьяне держали Ивара и Скюле, другие уносили в сторону раненого. Отец Сульмюнд стоял поодаль, кровь ручьем текла у него из носа и изо рта.
– Остановитесь! – крикнул господин Халвард. – Сейчас же бросьте оружие, сыновья Эрленда… – Он спустился во двор и подошел к юношам, которые немедленно повиновались его приказанию. – Что случилось?
Отец Сульмюнд шагнул вперед, поклонился и сказал:
– Досточтимый отец, Гэуте, сын Эрленда, совершил святотатство и, как вы сами изволите видеть, поднял руку на меня, своего приходского священника.
Тогда из толпы выступил пожилой крестьянин и, отдав поклон епископу, заявил:
– Досточтимый отец, священник жестоко насмехался над парнем. Он в таких словах говорил о его матери, что было бы диковинно, кабы Гэуте безропотно стерпел это поношение.
– Помолчи, святой отец… Я не могу слушать двоих разом, – сурово молвил господин Халвард. – А ты, Улав, сын Тронда, продолжай.
Улав, сын Тронда, сказал:
– Священник все время осыпал оскорблениями сыновей Эрленда, но Бьёргюльф и Гэуте отвечали ему, не теряя хладнокровия. Между прочим, Гэуте сказал – и каждый из нас может это подтвердить, – что Кристин навещала своего супруга в Довре прошлым летом и там-то и зачала горемычного младенца, из-за которого разгорелся весь сыр-бор. Но тут священник заявил, что хозяева Йорюндгорда всегда-де отличались слишком большой ученостью и Кристин, без сомнения, читала притчу о царе Давиде и Вирсавии, – может статься, Эрленд, сын Никулауса, окажется таким же простофилей, как рыцарь Урия.
Лицо епископа побагровело так, что сделалось почти одного цвета с его мантией, черные глаза его метали искры. Он смерил взглядом отца Сульмюнда, но даже не удостоил его обращением.
– Известно ли тебе, Гэуте, сын Эрленда, что за этот твой поступок ты должен быть отлучен от церкви? – спросил господин Халвард. Затем он приказал, чтобы сыновей Эрленда отвели домой, в Йорюндгорд; двух своих слуг и четырех крестьян, которых епископ сам выбрал из наиболее почтенных и достойных доверия прихожан, он послал с ними в качестве стражей.
– Ты тоже ступай с ними, Никулаус, – обратился он к Ноккве, – и пока ничего не предпринимай. Твои братья не помогли делу своей матери, но я понимаю, что их злонамеренно подстрекали к ссоре.
Однако в глубине души хамарский епископ находил, что сыновья Кристин едва ли повредили ее делу. Он видел, что многие жители уже готовы отнестись к хозяйке Йорюндгорда совсем иначе, чем утром, когда она переполнила чашу их терпения, явившись в церковь с Ульвом, сыном Халдора, чтобы он подвел ее сына под епископское благословение. Так был настроен, между прочим, и Колбейн, сын Йона, – его-то епископ Халвард и поставил начальником над теми, кому было приказано охранять сыновей Эрленда.
Ноккве первым вошел в верхнюю горницу, где Кристин сидела на краю кровати Лавранса, прижав к груди младшего сына. Юноша рассказал матери обо всем случившемся, но при этом особенно упирал на то, что епископ считает ее невиновной и что, сверх того, по мнению господина Халварда, сыновей Эрленда злонамеренно подстрекали к ссоре. Однако Ноккве отсоветовал матери самой искать встречи с епископом.
Тем временем в горницу ввели четырех братьев. Мать посмотрела на них: странное выражение было на ее бледном лице. Опять в эту минуту глубокого отчаяния и страха у нее перехватило дыхание от какого-то незнакомого чувства. Однако она спокойно сказала Гэуте:
– Ты дурно поступил, сын мой… Худую честь оказал ты мечу Лавранса, обнажив его против мужиков, которые переносят сплетни…
– Я обнажил его сначала против оруженосцев епископа, – гневно возразил Гэуте. – Но что правда, то правда: худая честь нашему деду, что внукам его пришлось взяться за оружие из-за такого дела…
Кристин посмотрела на сына. И тут же отвернулась. Хотя его слова причинили ей жгучую боль, она не могла сдержать улыбку. «Так в младенчестве дитя кусает грудь своей матери», – подумала она.
– Матушка, – сказал Ноккве. – Я думаю, вам лучше теперь уйти и взять с собой Мюнана… Не оставляйте его одного, покуда он не успокоится, – добавил он тише. – Не выпускайте его из дома, чтобы он не заметил, что братья его сидят под стражей.
Кристин встала:
– Сыны мои… Если вы не посчитаете вашу мать недостойной… поцелуйте меня, прежде чем я выйду отсюда.
Ноккве, Бьёргюльф, Ивар и Скюле поочередно подошли к матери и поцеловали ее. Сын, поставивший себя вне закона, устремил на нее горестный взгляд и, когда она протянула ему руку, коснулся губами складки ее рукава. И Кристин увидела вдруг: все пятеро, в том числе и Гэуте, были теперь выше ее ростом. Она на ходу оправила постель Лавранса и удалилась из горницы, взяв с собою Мюнана.
В четырех строениях Йорюндгорда возведено было верхнее жилье: в жилом доме, в новом стабюре, который в детстве Кристин, пока Лавранс не выстроил большого дома, служил летней горницей, в старом стабюре и в кладовой, где было еще чердачное помещение: там летом ночевали служанки.
Кристин поднялась вместе с Мюнаном на чердак нового стабюра; оба они спали здесь со времени смерти младенца. Кристин принялась расхаживать из угла в угол, пока Фрида и Гюнхильд не внесли наверх ужин. Кристин попросила Фриду позаботиться о том, чтобы крестьянам, которые поставлены сторожить ее сыновей, тоже подали пиво и кушанья. Служанка ответила, что она уже распорядилась было их накормить – по приказанию Ноккве, но крестьяне заявили, что не хотят принимать угощение от хозяйки, раз они явились к ней в усадьбу с таким поручением. Впрочем, кто-то уже принес им попить и поесть.
– Тогда снесите им хотя бы ендову с пивом, – сказала Кристин.
Лицо Гюнхильд, младшей служанки, распухло от слез.
– Никто из слуг твоих не верит этим россказням, Кристин, дочь Лавранса, мы всегда твердили всем и каждому: мы уверены, что это поклеп.
– Значит, вы слыхали эти сплетни? – спросила хозяйка. – Было бы лучше, кабы вы тотчас же предупредили меня…
– Мы не смели из-за Ульва, – сказала Фрида, а Гюнхильд, плача, добавила:
– Он угрозами принудил нас молчать… А я не раз, бывало, собиралась тебя остеречь, чтобы ты была осмотрительней и не засиживалась до поздней ночи в разговорах с Ульвом…
– Ульв… Стало быть, он тоже знал?.. – тихо спросила Кристин.
– Яртрюд давно уже попрекала его неверностью – за это он ее и бил. А как-то на Рождество, когда ты уже ходила с животом, мы сидели вечером в гостях у Ульва… там были еще Сульвейг, Эйвинд и кое-кто из соседей с южной окраины Силя, и вдруг Яртрюд возьми и скажи, что это он сделал тебе ребенка. Ульв так хлестнул ее своим поясом, что пряжка рассекла ей лицо в кровь. Но Яртрюд потом твердила всем, что Ульв, однако, и не подумал отпираться…
– А потом об этом заговорила вся долина? – спросила хозяйка.
– Да. Но мы, твои слуги, всегда защищали тебя, – рыдая, сказала Гюнхильд.
Кристин пришлось лечь в кровать рядом с Мюнаном и крепко обнять малыша, чтобы его успокоить, но она легла не раздеваясь и всю ночь так и не сомкнула глаз.
Тем временем в верхней горнице Лавранс-младший встал со своей постели и оделся. А к вечеру, улучив минуту, когда Ноккве спустился вниз сделать какие-то распоряжения по хозяйству, мальчик выскользнул из горницы и пробрался в конюшню. Он оседлал рыжего мерина, принадлежавшего Гэуте. Это был лучший конь в Йорюндгорде после жеребца, на котором Лавранс не отваживался пуститься в путь.
Один из крестьян, несших охрану в усадьбе, подошел к мальчику и спросил, куда он собрался.
– Меня-то никто не приказывал заключить под стражу, – ответил юный Лавранс – Но я не стану скрывать от вас… Грешно было бы вам помешать мне отправиться в Сюндбю и призвать сюда рыцаря Сигюрда, чтобы он защитил свою родственницу…
– Скоро совсем стемнеет, малыш, – вмешался Колбейн, сын Йона. – Мы не можем отпустить этого ребенка на ночь глядя одного в Вогэ, – сказал он. – Надо спросить позволения у его матери.
– Не делайте этого, – попросил Лавранс. Его губы дрогнули. – Я еду по такой надобности, что поручаю себя Господу и Деве Марии. Если мать моя невиновна, они не оставят меня своим святым покровительством. А в противном случае мне все равно… – Он осекся, задохнувшись от слез.
Крестьянин молчал. Колбейн посмотрел на русоволосого красавца-подростка.
– Поезжай, и да хранит тебя Бог, Лавранс, сын Эрленда, – промолвил он и хотел подсадить мальчика в седло.
Но Лавранс так стремительно вывел коня из конюшни, что крестьяне едва успели посторониться. У ворот усадьбы мальчик взобрался на большой камень, прыгнул на спину коня и поскакал на запад – в сторону Вогэ.
VIII
Лошадь Лавранса была вся в мыле, когда он добрался наконец до поворота, откуда начиналась тропинка, идущая вверх по каменистым уступам и склонам, которые круто обрываются над северной частью Сильской долины. Лавранс понимал, что должен, пока не стемнело, выбраться на плоскогорье. Он совсем не знал этой местности, между Вогэ, Силем и Довре, но рыжий мерин как-то летом пасся здесь на выгоне, и вдобавок Гэуте не раз ездил на нем в Хэуг, правда другой дорогой. Пригнувшись к шее коня, Лавранс-младший трепал его по загривку:
– Не выдай, Рыжий, сынок! Неси меня в Хэуг. Нынче же ночью мы должны разыскать отца. Н-но, вперед!
Едва тропинка вывела их на высокое плоскогорье и Лавранс снова взобрался в седло, сумерки начали быстро сгущаться. Теперь конь нес его топкой лощиной среди необозримых утесов, рисовавшихся на небосводе, который все более погружался в мрак. По обеим сторонам лощины тянулся березняк, отсвечивавший белыми стволами; иногда влажные ветки ударяли в грудь лошади и в лицо мальчику, осыпая их дождем. Камень, сорвавшийся из-под копыт, с шумом скатывался вдруг в ручей, бегущий по дну ущелья, – и снова ноги лошади увязали в трясине. Рыжий находил дорогу в темноте, то взбираясь вверх, то спускаясь ниже по склону, так что журчание ручейка слышалось то явственней, то глуше. Один раз во мраке гор завыл какой-то зверь, но Лавранс даже не понял, кто это был, и ветер ухал и стонал, попеременно усиливаясь и замирая.
Мальчик положил копье на шею лошади, так что его острие торчало как раз между ушами животного. Лавранс знал, что в этом ущелье во множестве водятся медведи. Ему казалось, что долине не будет конца. Он принялся еле слышно бормотать в темноте: «Kyrie Eleison, Christeleison, Kyrieleison, Christeleison…»
Рыжий с плеском перешел горную речку вброд. Теперь над ними шире распростерлось усыпанное звездами небо, круглые вершины раздвинулись в ночном мраке, и ветер в этом открытом пространстве пел уже на иной лад. Предоставив лошади самой выбирать дорогу, мальчик вполголоса твердил обрывки приходивших ему на память молитв: «Jesus Redemptor omniun – Tu lumen et splendor patris…» – и время от времени: «Kyrie Eleison». Теперь они вдруг повернули прямо на юг, сколько он мог судить по звездам, но Лавранс не смел удерживать мерина и полностью отдался на его волю. Вот они перевалили через голые кручи, поросшие блеклым лишайником. Мерин остановился, переводя дыхание и чутко прислушиваясь в темноте. Лавранс увидел, что на востоке стало светлее; плывшие там облака снизу обведены были серебристой кромкой. Лошадь снова двинулась в путь – теперь прямо в ту сторону, где всходила луна. «Стало быть, до полуночи еще час», – отметил про себя Лавранс.
Когда луна полностью вынырнула наконец из-за дальних гор, сияя так, что на гребнях и венцах заискрился свежевыпавший снег и клочья плывущего тумана забелели в расселинах и провалах, Лавранс узнал окрестности. Он находился на мшистом нагорье, под Синими горами.
Вскоре он нашел спуск, ведущий в долину. А еще три часа спустя мерин, прихрамывая, ступил на залитый бледным светом луны двор Хэуга.
Когда Эрленд отворил дверь, мальчик в беспамятстве рухнул ничком на пол галереи.
Через некоторое время Лавранс очнулся в постели под грязными шкурами, от которых шел резкий запах. Горницу освещала лучина, воткнутая в щель стенной балки у самого его изголовья. Отец, склонившись над ним, смачивал его лицо какой-то тряпицей; он был полуодет, и в мерцающем свете лучины Лавранс увидел, что голова у него совсем седая.
– Матушка… – произнес Лавранс-младший, открыв глаза.
Эрленд отвернулся так, что мальчик не мог разглядеть его лица.
– Что же? – произнес он наконец еле слышно. – Твоя мать… она… захворала?
– Отец, немедля скачите домой и спасите ее… Они обвиняют ее… в страшном грехе… Они взяли под стражу ее, Ульва и моих братьев, отец!
Эрленд пощупал пылающее лицо и руки Лавранса; мальчиком вновь завладела лихорадка.
– Опомнись, ты бредишь…
Но Лавранс сел на кровати и довольно связно изложил все, что произошло накануне в их усадьбе. Эрленд слушал молча, но, по мере того как сын продолжал свой рассказ, стал понемногу одеваться. Он натянул сапоги, подвязал к ним шпоры. Потом принес молоко и еду и подал мальчику.
– Но как же я оставлю тебя здесь одного, сын мой? Пожалуй, я отвезу тебя в Бреккен к Аслэуг, а потом уже поскачу на юг.
– Отец! – Лавранс схватил его за руку. – Нет! Я хочу домой… с вами…
– Ты болен, сынок! – возразил Эрленд, и в голосе его прозвучала такая нежность, какой мальчик никогда прежде не слышал от отца.
– Все равно, отец, – я хочу вернуться с вами к матушке… Я хочу домой… к матушке… – И он расплакался, как дитя.
– Но ведь мерин твой хромает, дружок. – Эрленд взял мальчика на руки, но тот не унимался. – Да и сам ты так устал… Ну ладно, ладно, – согласился он наконец. – Сутен свезет нас обоих…
– Коли не забудешь, – сказал он позже, выведя из клети своего испанского жеребца и устроив там мерина, – напомни мне послать кого-нибудь из слуг за твоей лошадью и моими пожитками…
– Вы останетесь дома, отец? – обрадованно воскликнул мальчик.
Эрленд глядел прямо перед собой:
– Не знаю… но думается мне, что сюда я не вернусь…
– Разве вы не вооружитесь получше, отец? – снова спросил мальчик, потому что Эрленд, кроме меча, прихватил только маленький, легкий топорик и собрался уже выйти из горницы. – Вы даже щит оставите здесь?
Эрленд бросил взгляд на свой щит. Воловья кожа вытерлась и потрескалась настолько, что красный лев на белом поле был теперь едва различим. Эрленд положил щит на кровать и прикрыл его шкурами.
– Мне довольно и этого оружия, чтобы выгнать из моего дома толпу мужичья, – сказал он.
Он вышел во двор, запер дверь на засов, вскочил в седло и помог мальчику взобраться на коня позади себя.
Небо все сильнее заволакивалось тучами; спустившись по склону вниз, они углубились в чащу леса, где стоял густой мрак. Эрленд видел, что сын от усталости едва держится на лошади; тогда он посадил мальчика впереди себя и обхватил его рукой. Он прижимал к груди светловолосую голову сына – Лавранс больше всех своих братьев походил на мать. Поправляя капюшон его плаща, Эрленд поцеловал Лавранса в темя.
– Твоя мать… сильно она убивалась… летом… когда умерло несчастное дитя?.. – спросил он немного погодя еле слышно.
Лавранс ответил:
– Когда братец умер, она не плакала. Но потом каждую ночь ходила на его могилу… Гэуте и Ноккве тайком следили за ней… Но они не осмеливались подойти близко и не смели подать знак, что охраняют ее…
Немного погодя Эрленд сказал:
– Не плакала… А прежде, когда мать твоя была молода, я помню, слезы катились у нее из глаз, словно роса с ветвей плакучей ивы… Сама доброта и кротость была тогда Кристин в кругу тех, кто любил ее. С той поры ей пришлось ожесточить свое сердце… И чаще всего в том была моя вина.
– Гюнхильд и Фрида говорят, что, пока братец жил, – прибавил Лавранс, – она плакала все время, если думала, что никто не глядит на нее.
– Помоги мне Боже, – тихо вымолвил Эрленд. – Неразумным я был человеком.
Они ехали долиной, оставляя позади себя ленту реки. Эрленд заботливо прикрывал мальчика полой своего плаща. Лавранс дремал, временами впадая в забытье, – он чувствовал, что от отца пахнет, словно от бедняка. Ему смутно помнилось, как в раннем его детстве, когда они еще жили в Хюсабю, отец по субботам выходил из бани, держа в руках какие-то маленькие шарики. От них шел удивительно душистый запах, и в ладонях и одежде отца еще долго сохранялся потом этот тонкий, нежный аромат.
Конь Эрленда шел скорым, ровным шагом; здесь, внизу, над вересковыми пустошами стоял непроницаемый мрак. Сам того не сознавая, Эрленд примечал дорогу – узнавал меняющийся голос реки там, где Логен бежал по ровному месту и где он низвергался с уступов. На скалистых нагорьях искры летели из-под лошадиных копыт. Когда тропинка углублялась в сосновый бор, Сутен уверенно ступал между спутанными корнями деревьев и мягко хлюпал копытами по маленьким зеленым лужайкам, испещренным проточинами от стекающих с гор ручьев. К рассвету он поспеет домой… Это будет в самую пору…
В его памяти все время всплывала та далекая голубоватая лунная и морозная ночь, когда он летел в санях по этой долине, – позади сидел Бьёрн, сын Гюннара, с мертвой женщиной на руках. Но воспоминание это поблекло и стало далеким; далеким и призрачным казалось все, что рассказал ему сын: эти события в долине и нелепые слухи о Кристин… Он тщетно силился думать о них. Впрочем, когда он окажется дома, у него достанет времени принять решение, как ему следует действовать. Теперь же все отступило куда-то далеко – и осталось одно лишь смятение и страх: сейчас он увидит Кристин.
Он так ждал ее, так ее ждал и нерушимо верил, что в конце концов она все-таки придет. Пока не узнал, каким именем она нарекла их сына…
В предрассветных сумерках из церкви расходились прихожане, отстоявшие раннюю обедню, которую служил один из хамарских священников. Те, кто вышел первым, видели, как Эрленд, сын Никулауса, проскакал по направлению к своей усадьбе, и передали новость остальным. Возникло легкое замешательство, и пошло великое множество разных толков; люди потянулись с церковного холма вниз, к развилке дорог, и кучками толпились там, где отходила дорога на Йорюндгорд.
Эрленд въехал на двор своей усадьбы в тот самый час, когда побледневший серп луны соскользнул вниз между облаками за гребнем гор.
Перед домом управителя он увидел небольшое сборище – то были родичи и друзья Яртрюд, оставшиеся на ночлег в ее доме. Заслышав стук копыт, на двор вышли и другие мужчины – стражи, которые провели ночь в нижней горнице жилого дома.
Эрленд осадил коня. Свысока оглядев собравшихся крестьян, он спросил громко и с издевкой:
– Никак в моей усадьбе сегодня званый пир… А я и не слыхал об этом… Но может статься, вы не затем собрались здесь спозаранку, добрые люди?
Ответом ему были хмурые и гневные взгляды. Стройный, изящный, сидел Эрленд на своем тонконогом, иноземной породы жеребце. У Сутена была когда-то грива, подстриженная щеточкой, теперь она висела спутанными космами, в ней появились сивые нити, да и вообще хозяин, как видно, не холил коня. Но глаза жеребца беспокойно вспыхивали, он нетерпеливо переступал на месте, прядал ушами и вскидывал изящную маленькую голову так, что брызги пены летели во все стороны. Сбруя была когда-то красного цвета, а седло украшено золотым тиснением; теперь эта сбруя выцвела, потерлась и была не однажды чинена. Да и сам всадник был одет не лучше нищего бродяги: из-под простой черной войлочной шапки выбивались пепельно-белые пряди, седая щетина покрывала бледное, изрытое морщинами лицо. Но он держался в седле совершенно прямо и, высокомерно улыбаясь, сверху вниз глядел на толпу крестьян; он был молод, вопреки всему, и по-прежнему горделив, как вождь, – и жгучая ненависть вспыхнула в них к этому чужаку, который упрямо не клонил головы, хотя навлек такие бедствия, горе и позор на тех людей, которых они сами чтили, как вождей.
Однако крестьянин, первым взявший слово, ответил, сдерживая гнев:
– Я вижу, ты встретил своего сына, Эрленд; тогда, верно, тебе известно, что мы собрались сюда не на званый пир, – дивлюсь я, как у тебя хватает духу шутить в подобном деле.
Эрленд бросил взгляд на ребенка, который все еще спал, и голос его смягчился:
– Вы видите сами, что мальчик болен. А вести, которые он принес из поселка, повергли меня в такое изумление, что я принял их за горячечный бред… Кое-что ему, видно, и впрямь пригрезилось… – Сдвинув брови, Эрленд устремил взгляд в сторону конюшни. В этот самый миг из ее дверей вышел Ульв, сын Халдора, и с ним другие мужчины, в том числе один из его свояков, ведя за собой оседланных лошадей.
Ульв бросил поводья и скорыми шагами направился к хозяину:
– Наконец-то ты явился, Эрленд! И мальчик с тобой! Хвала Иисусу и Деве Марии! Его мать не знает, что он убежал. Мы как раз собирались отправиться на розыски… Епископ освободил меня под честное слово, услышав, что мальчик один поскакал в Вогэ. Что с Лаврансом? – в тревоге спросил он.
– Слава богу, что вы нашли мальчика, – плача, сказала Яртрюд; теперь и она вышла во двор.
– А, это ты, Яртрюд, – произнес Эрленд. – Первое, чем мне придется заняться – это выставить тебя вон из моей усадьбы со всеми твоими приспешниками, чтоб и духу вашего здесь не осталось. А вслед за этой сплетницей я проучу каждого, кто посмел взвести поклеп на мою супругу…
– Погоди, Эрленд, – перебил его Ульв, сын Халдора. – Яртрюд – моя законная жена. Сдается мне, у нас обоих нет охоты оставаться под одной крышей, но она покинет мой дом не прежде, чем я вручу моим своякам все ее достояние, приданое, свадебные и дополнительные подарки…
– Может, я уже не хозяин здешней усадьбы? – в бешенстве крикнул Эрленд.
– Об этом спроси Кристин, дочь Лавранса, – сказал Ульв. – Вот и она сама.
Кристин стояла на верхней галерее стабюра. Теперь она медленно двинулась вниз по лестнице. Сама того не замечая, она натянула на лоб сбившуюся ей на затылок женскую повязку и расправила платье, которое не снимала с тех самых пор, как вернулась накануне из церкви. Но лицо ее было недвижимо, как каменное.
Эрленд шагом, медленно двинулся ей навстречу. Чуть подавшись вперед в седле, он в отчаянии и страхе вглядывался в серое, мертвенное лицо женщины.
– Кристин, – умоляюще произнес он. – Моя Кристин, я вернулся домой, к тебе.
Казалось, она не слышит и не видит. Тогда Лавранс, который, сидя в объятиях отца, мало-помалу пришел в себя, тихонько соскользнул с коня. Но едва его ноги коснулись земли, он мешком рухнул на траву.
Лицо матери исказилось судорогой. Кристин склонилась над сыном и подняла рослого мальчика на руки, прижав его голову к груди, как если бы он был новорожденным дитятей, – только его длинные ноги почти волочились по земле.
– Кристин, любимый друг мой, – в отчаянии молил Эрленд, – я знаю, я пришел слишком поздно…
И вновь по лицу женщины пробежала дрожь.
– Нет, еще не поздно, – сказала она тихо и неумолимо. Она бросила взгляд на сына, который беспомощно лежал в ее объятиях. – Последнее наше дитя уже покоится в сырой земле – теперь черед Лавранса. Гэуте поставлен вне закона… А другие наши сыновья… И все же у нас с тобой еще остались богатства, Эрленд, которые можно развеять по ветру…
Она повернулась к нему спиной и пошла через двор, унося на руках ребенка. Эрленд верхом двинулся следом, ни на шаг не отставая от нее.
– Кристин… Господи, что мне сделать для тебя?.. Кристин, ужели ты не хочешь, чтобы я остался с тобой?..
– Теперь мне ничего от тебя не надобно, – сказала она, как прежде. – Теперь не в твоей власти мне помочь – останешься ли ты здесь или будешь лежать на дне Логена…
Тем временем на галерее верхней горницы показались сыновья Эрленда; Гэуте быстро сбежал вниз и хотел было остановить мать.
– Матушка! – умоляюще произнес он. Но она взглянула на него – и он замер, как пригвожденный к месту.
У подножия лестницы, ведущей на галерею стабюра, стояли несколько крестьян.
– Посторонитесь, люди, – молвила женщина, желая пройти мимо них со своей ношей.
Сутен мотал головой, беспокойно танцуя на месте; Эрленд уже наполовину поворотил его, когда Колбейн, сын Йона, схватил коня под уздцы. Кристин не разглядела, что произошло, – она слегка обернулась и бросила через плечо:
– Не держи Сутена, Колбейн… Коли хочет, пусть едет…
Колбейн крепче вцепился в повод и ответил:
– Ужели ты не понимаешь, Кристин, что пришла пора хозяину воротиться домой? Ты-то, по крайности, должен это понять… – обратился он к Эрленду.
Но Эрленд хлестнул его по руке и так пришпорил коня, что старик пошатнулся. Какие-то люди бросились наперерез всаднику.
– Прочь с дороги! – рявкнул Эрленд. – Не суйте свой нос в наши дела! Да вдобавок я вовсе не хозяин здесь. Я не дам впрячь себя в ярмо, как вола на гумне. Если мне не владеть здешней землей, то и земле здешней мною не владеть!..
Кристин повернулась лицом к мужу.
– Скачи! – крикнула она. – Скачи к самому дьяволу в преисподнюю, куда ты увлек меня и кинул все, что попадало к тебе в руки…
А дальше все произошло так стремительно, что никто из присутствовавших не успел ни опомниться, ни вмешаться. Туре, сын Боргхильд, и какой-то другой крестьянин схватили женщину за руки:
– Кристин! Не в пору вздумала ты корить своего супруга…
Эрленд пустил коня прямо на них:
– Ах вот как! Вы смели поднять руку на мою жену!.. – Он взмахнул топором и обрушил его на Туре, сына Боргхильд. Удар пришелся крестьянину между лопаток, и он грянулся оземь. Эрленд снова занес топор, но как раз в тот миг, когда он приподнялся на стременах, кто-то пустил в него копьем, угодившим Эрленду в пах. Копье это метнул сын Туре. Сутен взвился на дыбы, забив передними копытами. Эрленд стиснул коленями бока коня, нагнулся вперед и, наматывая поводья на левую руку, вновь поднял топор. Но почти в ту же минуту потерял одно стремя, и кровь ручьем хлынула по его левой ноге. В воздухе засвистели стрелы и дротики… Ульв и сыновья Эрленда с поднятыми секирами и обнаженными мечами ринулись через двор к месту стычки. Тогда один из крестьян ударил копьем жеребца под Эрлендом, и тот, подогнув передние ноги, рухнул на колени, заржав так пронзительно и дико, что на его вопль отозвались кобылы в конюшне.
Эрленд поднялся с земли, широко расставляя ноги. Опершись о плечи Бьёргюльфа, он перешагнул через коня. Подоспевший Гэуте подхватил отца с другой стороны.
– Прикончите его, – попросил Эрленд, взглянув на коня, который опрокинулся на бок с кровавой пеной на губах и, далеко вытянув шею, яростно бил копытами. Ульв, сын Халдора, исполнил просьбу своего родича.
Крестьяне расступились. Двое из них понесли Туре, сына Боргхильд, к дому управителя, а один из слуг епископа отвел туда же своего раненого товарища.
Кристин выпустила из объятий Лавранса, который тем временем очнулся, и теперь мать с сыном стояли, ухватившись друг за друга. Она не понимала еще, что произошло: слишком скоро все совершилось.
Сыновья повели было отца к жилому дому, но он воспротивился:
– Туда я не хочу… Не хочу умирать там, где умер Лавранс…
Рванувшись к мужу, Кристин обвила руками его шею. Ее застывшее лицо растопилось вдруг, искаженное воплем, – так от брошенного камня раскалывается корка льда.
– Эрленд! Эрленд!
Эрленд слегка наклонил голову, коснувшись щекой ее щеки, и так постоял несколько мгновений.
– Отведите меня в старый стабюр, сыны мои, – сказал он. – Я хочу лежать там…
Мать и сыновья наскоро приготовили постель на чердаке старого стабюра и сняли с Эрленда одежду. Кристин перевязала ему раны. Кровь толчками струилась из раны в паху; другая стрела поразила Эрленда под левую грудь, но эта рана почти не кровоточила.
Эрленд положил руку на голову жены:
– Меня ты не сумеешь исцелить, моя Кристин…
Она в отчаянии подняла на него взор, задрожав с головы до ног. Она вспомнила: так говорил и Симон, и то, что Эрленд повторил теперь его слова, показалось ей самым страшным предзнаменованием.
Его уложили в постель, на груду взбитых подушек и перин, приподняв его левую ногу так, чтобы унять кровь. Кристин сидела, склонившись над ним. Он взял ее за руку:
– Помнишь, любимая, первую ночь, что мы спали с тобой в этой постели?.. Я не знал тогда, что уже навлек на тебя горе, которое ты таила в сердце своем. И то было не первое горе, которое выпало тебе на долю по моей вине…
Она сжала его руку обеими руками. Кожа на его руке потрескалась, и под узкие обломанные ногти и в морщинки на суставах длинных пальцев въелась грязь. Кристин поднесла его руку к груди, потом к своим губам, орошая ее потоком слез.
– Какие у тебя горячие губы, – прошептал Эрленд. – Я так ждал, так ждал тебя… И так тосковал… А потом решил смириться и прийти к тебе, но тут услышал… Когда мне сказали, что он умер, я понял, что теперь уже поздно…
Кристин ответила, рыдая:
– А я и тогда еще ждала тебя, Эрленд. Я думала, ты придешь хоть раз на могилу сына.
– Тогда ты едва ли встретила бы меня как друга, – сказал Эрленд. – И, Бог свидетель, ты имела на то причину… А какая милая и красивая ты была, моя Кристин, – прошептал он, закрыв глаза.
Она продолжала рыдать, тихо и горестно.
– Но теперь все миновало, – сказал он по-прежнему тихо, – и нам должно простить друг друга, как подобает верующим христианам и добрым супругам… Если только ты можешь…
– Эрленд, Эрленд… – Она упала к нему на грудь, покрывая поцелуями бледное лицо. – Тебе нельзя так много говорить, мой Эрленд…
– Я должен спешить, чтобы сказать все, что хочу, – ответил он. – Где Ноккве? – с тревогой спросил Эрленд.
Ему ответили, что накануне вечером, дознавшись, что младший брат поскакал в Сюндбю, Ноккве вскочил в седло и во весь опор помчался за ним вдогонку. Должно быть, он теперь убивается, что не нашел брата. Эрленд вздохнул, беспокойно шаря руками по одеялу.
Шестеро сыновей окружили его постель.
– Я плохо позаботился о вас, сыны мои, – проговорил отец.
Он закашлялся, тихо и осторожно, – на губах его тотчас же выступила кровавая пена. Кристин отерла ее краешком головной повязки. Эрленд перевел дух.
– Простите меня, коли можете. Никогда не забывайте, славные отроки мои, что мать ваша пеклась о вашем благе каждый день все те годы, что мы прожили с ней в супружестве, и если бывали меж нами несогласия, то лишь по моей вине и оттого, что я дурно заботился о вашем счастье, – она же любила вас больше жизни своей…
– Мы никогда не забудем, – плача, ответил Гэуте, – что всегда почитали вас, отец, первым среди доблестных мужей и вельмож. Мы гордились тем, что зовемся вашими сыновьями, – в дни, когда счастье изменило вам, столь же, сколь в дни вашего могущества.
– Ты судишь по своему неразумию, – ответил Эрленд. Он усмехнулся коротким хриплым смешком. – Однако избави вас Бог походить на меня. Пожалейте свою мать – она и так уже довольно хлебнула горя, с тех пор как повстречалась со мной…
– Эрленд, Эрленд, – рыдала Кристин.
Поцеловав отца в руку и в щеку, сыновья со слезами отошли в сторону и сели на скамье у стены. Гэуте обвил Мюнана за плечи и прижал его к себе; близнецы сидели, взявшись за руки. Эрленд снова вложил свою руку в руку Кристин. Его пальцы были холодны как лед; тогда она натянула на него перины до самого подбородка, а сама продолжала согревать его руку в своей.
– Эрленд, – плача, сказала она. – Господь спаси нас и помилуй… Надобно позвать к тебе священника…
– Да, – слабеющим голосом ответил Эрленд. – Пошли кого-нибудь в Довре за отцом Гуттормом, моим приходским священником…
– Эрленд, он не поспеет, – в ужасе сказала она.
– Поспеет, – живо проговорил Эрленд, – коли Господь явит мне свое милосердие. Потому что я не приму последнее причастие из рук того служителя Божьего, который оклеветал тебя…
– Эрленд… Ради Христа… Не говори так…
Ульв, сын Халдора, выступил вперед и склонился над умирающим:
– Эрленд, я еду в Довре…
– Помнишь ли ты, Ульв, – сказал Эрленд тихим, угасающим голосом, – то время, когда мы с тобой вдвоем покидали Хестнес?.. – Он слабо усмехнулся. – Я поклялся тогда, что буду всю жизнь стоять за тебя как верный друг твой и родич… Но на беду, друг мой Ульв, из нас двоих тебе чаще, чем мне, привелось доказывать делом свою верность… Спасибо… за все… родич…
Ульв склонился еще ниже и поцеловал друга в окровавленные губы:
– Тебе спасибо, Эрленд, сын Никулауса.
Он зажег свечу, поставил ее близ ложа умирающего и вышел.
Эрленд снова смежил глаза. Кристин не отрываясь глядела в его бледное лицо и время от времени тихонько проводила по нему рукой. Ей казалось, что он вот-вот испустит дух.
– Эрленд, – тихо взмолилась она. – Ради Господа нашего… Дозволь привести к тебе отца Сульмюнда. Господь един, какой бы служитель ни исполнял волю его…
– Нет. – Эрленд так внезапно сел в постели, что все покровы соскользнули с его обнаженного желтого тела. Повязки на груди и на животе тотчас же окрасились яркими пятнами свежей крови, которая вновь хлынула из его ран. – Я недостойный грешник… Господь да судит меня по своему милосердию и да простит мне то, что может простить, но чувствую я… – Он снова упал на подушки и едва слышно прошептал: – Как видно, никогда не дожить мне… до такой старости… и благочестия… чтобы я мог стерпеть… подле себя… того, кто оболгал тебя…
– Эрленд, Эрленд! Подумай о своей душе!
Умирающий слабо помотал головой. Его веки снова сомкнулись.
– Эрленд! – Она стиснула руки и, не помня себя от отчаяния, закричала: – Эрленд! Ужели ты не понимаешь: ты так поступил со мной, что они не могли подумать другое!
Эрленд раскрыл свои большие глаза. Его губы совершенно посинели, но на заострившемся лице вспыхнул вдруг отблеск былой его юной улыбки.
– Поцелуй меня, Кристин, – шепнул он. И казалось, голос его зазвенел на миг прежним задором. – Слишком много было меж нами такого… что нельзя назвать… христианским благочестием и супружеским согласием… чтобы мы с легкостью… могли проститься друг с другом… как благочестивые супруги…
Она все звала и звала его по имени, но он лежал, смежив глаза, с лицом белее свежей щепы под седыми волосами. Тонкие струйки крови стекали из уголков его рта; обтирая их, Кристин шепотом продолжала его заклинать – при каждом своем движении она чувствовала липкий холодок крови, которой пропиталось ее платье, когда она вела его в горницу и укладывала в постель. Временами в груди Эрленда что-то клокотало, ему было трудно дышать, но, как видно, он уже не слышал и не чувствовал более и медленно и неотвратимо отходил к вечному сну…
Входная дверь порывисто распахнулась; Ноккве вбежал в горницу, бросился на колени перед ложем Эрленда, схватил его руку, громко призывая отца…
Следом вошел высокий, видный мужчина в дорожном плаще. Он поклонился Кристин:
– Если бы я прежде узнал, госпожа, что вы нуждаетесь в родственной поддержке… – Он осекся, увидев, что перед ним умирающий, перекрестился и отошел в дальний угол горницы. Рыцарь из Сюндбю начал вполголоса читать молитвы, но Кристин, казалось, даже не заметила появления господина Сигюрда.
Ноккве стоял на коленях, склонившись над постелью:
– Отец! Отец! Ужели вы не узнаете меня? – Он прильнул лицом к руке Эрленда, которую Кристин сжимала в своей руке; юноша покрывал слезами и поцелуями руки обоих родителей.
Словно на мгновение вернувшись к действительности, Кристин слегка отстранила голову сына.
– Ты мешаешь нам, – нетерпеливо сказала она. – Отойди…
Ноккве выпрямился на коленях:
– Отойти?.. Матушка, мне?
– Да, сядь с братьями…
Ноккве поднял свое юное лицо – мокрое от слез, искаженное отчаянием, – но глаза матери ничего не видели. Тогда он отошел к скамье, где уже сидели шестеро его братьев. Кристин этого не заметила – она по-прежнему неотрывно, безумным взглядом пожирала лицо Эрленда, уже белое как снег в пламени свечи.
Вскоре дверь отворилась вновь. На сей раз в горницу вступил епископ Халвард в сопровождении священника и дьяконов со свечами и серебряными колокольчиками в руках. Последним вошел Ульв, сын Халдора. Сыновья Эрленда и господин Сигюрд поднялись с места и пали ниц перед Святыми Дарами. Но Кристин только приподняла голову, устремила на вошедших заплаканные, невидящие глаза и снова, как прежде, рухнула на постель, припав всем телом к мертвому телу Эрленда.