Крест
I
«Все огни в конце концов догорают…»
Пришло время, когда эти слова Симона Дарре снова отозвались в сердце Кристин.
Было лето четвертого года после смерти Эрленда, сына Никулауса, и из всех сыновей Кристин лишь Гэуте и Лавранс оставались с матерью в Йорюндгорде.
Два года назад сгорела старая кузница, и Гэуте отстроил новую близ проезжей дороги, к северу от усадьбы. Старая кузница стояла южнее жилых домов, у самого берега реки, в низине, между курганом Йорюнда и огромными грудами камней, которые, как видно, были свезены с полей и сложены здесь еще в незапамятные времена. Почти каждый год в половодье вода подступала к самой кузнице.
Теперь на склоне холма оставались лишь растрескавшиеся от жара тяжелые каменные плиты на месте порога да еще сложенный из кирпичей горн. Нежная, мягкая светло-зеленая поросль пробивалась между чернеющих на земле углей.
Неподалеку от пожарища у Кристин в нынешнем году было поле льна. Ближние к усадьбе земли Гэуте решил занять под хлеба, хотя хозяйки Йорюндгорда исстари сеяли там лен и сажали лук. Кристин часто ходила теперь к старой кузнице – и не только для того, чтобы присматривать за льном. Каждый четверг, в конце дня, она носила дары – пиво и еду – хозяину кургана. А в светлые летние вечера одинокий горн на лугу вполне можно было принять за древний языческий алтарь. Серовато-белый, покрытый копотью, он смутно выделялся среди молодой травы. Летом, в жаркие солнечные дни, после полудня Кристин ходила с корзинкою к грудам камней собирать малину или листья иван-чая, из которых очень хорошо готовить освежающее питье при лихорадке.
Последние звуки церковного колокола в час полуденной молитвы к Божьей Матери замирали среди гор в напоенном светом воздухе. Казалось, будто вся округа расположилась на покой под ярким, палящим солнцем. С самого раннего утра, едва выпадала роса, на пестреющих цветами лугах у ближних и дальних усадеб слышались пение кос, скрежет точильных брусков и перекликающиеся голоса. Но теперь все звуки работ смолкли; наступил час обеденного отдыха. Кристин сидела у груды камней и прислушивалась. Шумела река, чуть-чуть шелестела листва в роще, с тихим гудением вилась над лугом мошкара, позвякивал колокольчик не отправленной на выгон телки. Какая-то птица быстро и бесшумно пролетела вдоль ольшаника, другая выпорхнула из густой травы и со звонким щебетом скрылась в кустах чертополоха.
Но и передвигающиеся по склону холма синие тени, и предвещавшие хорошую погоду облака, которые поднимались над гребнем гор и таяли в голубом небе, и сверкающие из-за деревьев воды реки, и солнечные светлые блики повсюду на листве – вся эта картина, от которой веяло тишиной, говорила скорее внутреннему слуху Кристин, нежели ее взору. Надвинув низко на лоб косынку, Кристин внимала этой игре света и теней над долиной.
«Все огни в конце концов догорают…»
В ольшанике, растущем вдоль топкого берега реки, среди густых зарослей ивняка в полутьме поблескивали небольшие болотца. Здесь росли осока и пушица; плотным ковром расстилалась болотная лапчатка с пятиконечными серо-зелеными листьями и темно-красными цветами. Кристин всегда собирала целые охапки этого растения. Она не раз пыталась узнать, имеет ли оно какую-нибудь целебную силу, сушила его, готовила отвар и настаивала на пиве и меду. Но, как видно, пользы от него не было никакой. И все-таки Кристин продолжала ходить в ольшаник и, насквозь промочив башмаки, собирала болотную лапчатку.
Она обрывала со стеблей листья и плела венок из красновато-бурых цветов. По окраске они напоминали одновременно и багряное вино, и коричневый медовый напиток. У завязи цветы были покрыты липкой, похожей на мед влагой. Иногда Кристин сплетала из этих цветов венок для изображения Девы Марии, висевшего в верхней горнице. Таков был обычай в южных странах, Кристин узнала о нем от священников, которые бывали в тех краях. А больше ей некому было плести венки. Здесь, в долине, не принято, чтобы молодые парни украшали себя венками, отправляясь на гулянье. В Трондхеймской области юноши, побывавшие в дружине при дворе, кое-где ввели этот обычай. Мать подумала, что такой густой темно-красный венок очень шел бы к льняным волосам Гэуте и к его светлому лицу или к русой голове Лавранса.
Давным-давно миновали те времена, когда Кристин в ясные долгие летние дни отправлялась на лежащий повыше Хюсабю луг в сопровождении кормилиц и всех своих маленьких сыновей. Она и Фрида не успевали плести венки для целой оравы нетерпеливых малышей. Кристин вспоминает, что в ту пору она еще кормила Лавранса грудью, но Ивар и Скюле считали, что ему тоже надобен венок… «Только цветочки должны быть совсем малюсенькие», – говорили четырехлетние близнецы…
Теперь у нее были только взрослые дети.
Лаврансу-младшему минуло пятнадцать зим; все же его нельзя было считать вполне взрослым. Однако мало-помалу Кристин стала замечать, что этот сын более далек от нее, чем все остальные дети. Не то чтобы он намеренно избегал ее, как Бьёргюльф, или был бы таким замкнутым и несловоохотливым, как тот… Вообще-то он был, пожалуй, гораздо молчаливее, да только никто этого не замечал, пока все сыновья жили дома: Лавранс казался здоровым и жизнерадостным подростком, был всегда весел и приветлив, и все любили этого милого мальчугана, не задумываясь над тем, что Лавранс почти всегда бывает один и мало с кем разговаривает.
Его считали красивейшим среди красавцев-сыновей Кристин из Йорюндгорда. И хотя матери самым красивым всегда казался тот сын, о котором она думала в эту минуту, но и она ощущала сияние, исходившее от Лавранса, сына Эрленда. Его темно-русые волосы и свежие, как яблоки, щеки были словно пропитаны золотистым солнечным светом, а большие темно-серые глаза казались усеянными золотыми искорками. Лавранс очень походил на мать, какою та была в молодости, но только ее светлые краски у сына были словно чуть тронуты загаром. Мальчик был рослым и сильным для своих лет, ловко и умело выполнял работу, которую ему поручали, охотно повиновался матери и старшим братьям. Он неизменно бывал весел, ласков и обходителен. Но все-таки чувствовалась в нем какая-то странная отчужденность.
Зимними вечерами, когда домочадцы собирались в ткацкой и, занимаясь каждый своим делом, коротали время за веселыми разговорами и шутками, Лавранс сидел одиноко и словно о чем-то грезил. Часто летними вечерами, когда дневные труды в усадьбе заканчивались, Кристин подсаживалась к мальчику, который лежал в траве, задумчиво жуя смолку или вертя губами листик щавеля. Она заговаривала с ним, наблюдала за его взглядом. Ей казалось, что мысли мальчика где-то блуждают и с трудом возвращаются к действительности. Однако потом он приветливо улыбался матери, толково и с готовностью отвечал ей. Целыми часами могли они сидеть вот так на пригорке и вести дружескую беседу. Но едва только мать поднималась, чтобы идти домой, как мысли мальчика снова уносились куда-то далеко-далеко.
И никак она не могла понять, о чем он так глубоко задумывается. Лавранс был довольно искусен в разных состязаниях, отлично владел оружием, но относился ко всему этому не с таким рвением, как остальные братья. Один он никогда не отправлялся на охоту, но бывал доволен, когда Гэуте брал его с собою. И похоже, что этот красивый подросток пока еще не замечает, какие нежные взгляды бросают на него женщины. Он не был охоч до книжной премудрости и, казалось, не обращал ни малейшего внимания на разговоры о том, что братья намереваются уйти в монастырь. Кристин видела, что он предполагает все свои дни провести здесь, в усадьбе, помогая Гэуте по хозяйству, – об ином будущем он, верно, и не помышляет…
Временами Кристин казалось, что этой своей удивительной отрешенностью от всего окружающего Лавранс несколько напоминает отца. Но у Эрленда тихая мечтательность сменялась веселым озорством, а Лавранс не унаследовал ничего от порывистого и горячего нрава отца. Нет, Эрленд никогда не был так далек от всего, что творилось вокруг…
Лавранс был теперь самым младшим. Мюнан уже давно покоился на кладбищенском пригорке, рядом со своим отцом и маленьким братом. Он умер ранней весной, спустя год после убийства Эрленда.
После смерти мужа вдова ходила по усадьбе, словно ничего не видя и не слыша. Нечто большее, нежели горечь и боль, ощущала она в душе и во всем теле: какой-то леденящий холод и вялое бессилие, как будто сама она медленно истекала кровью от смертельной раны, полученной Эрлендом.
Вся ее жизнь покоилась в его объятиях с того самого грозового дня на сеновале в Скуге, когда она впервые отдалась Эрленду, сыну Никулауса. В ту пору она была такой юной и неопытной; она даже не сознавала, что делает, и только старалась скрыть, что больше всего ей хотелось плакать, потому что Эрленд причинил ей боль; но она улыбалась, так как думала, что принесла своему любимому драгоценнейший дар. Худым ли, хорошим ли был этот дар, но она отдала Эрленду всю себя, целиком и навсегда. Беззаботное девичество, жизнь в почете и достатке у заботливых родителей, воспитавших ее в любви и строгости, красоту, здоровье – все это обеими руками отдала она Эрленду и с тех пор жила в его объятиях.
Как часто в эти минувшие годы принимала она любовь Эрленда сурово, вся холодея от гнева; как часто покорно склонялась пред волей своего супруга, хотя и чувствовала, что изнемогает от усталости. Глядя на красивое лицо Эрленда, на его здоровое, прекрасное тело, она думала с какой-то гневной радостью, что все это теперь уже не может ослепить ее настолько, чтобы она не замечала недостатков мужа. Да, он был все так же красив и все так же молод, и ласки его порою бывали все так же горячи, как в те годы, когда она была юной девушкой. Но она-то стала старше, думала Кристин, и победоносное чувство опьяняло ее. Нетрудно сохранить молодость тому, кто не желает ничему учиться, кто не дает себе труда приспособиться к обстоятельствам и не борется за то, чтобы переделать жизнь по своей воле.
Но даже когда она принимала его поцелуи гневно сомкнутыми устами, когда всем своим существом восставала против него, борясь за будущее сыновей, – даже тогда Кристин чувствовала, что и этой борьбе она отдается с тем жарким огнем, который Эрленд когда-то зажег в ее крови. Годы охладили ее, думала Кристин, потому что она не воспламенялась больше, когда у Эрленда появлялся прежний блеск в глазах и глубокие ноты в голосе, некогда, в первую пору их знакомства, заставлявшие ее, безвольную и обессиленную от счастья, падать в его объятия. Но столь же исступленно и горячо, как мечтала она когда-то о свиданиях с Эрлендом, чтобы утолить страх и горечь разлуки, стала она теперь мечтать об иной цели, которая будет достигнута, быть может, через много лет, когда она, уже старая, убеленная сединами женщина, увидит сыновей своих в безопасности и достатке. И прежнюю боязнь перед неведомым будущим она испытывала теперь уже за сыновей Эрленда. Ее по-прежнему мучило страстное желание, которое было сильнее, чем голод или неутолимая жажда, – желание увидеть благоденствие своих сыновей.
И так же как она раньше отдала себя Эрленду, предалась она теперь всей душою тому миру, который вырастал вокруг их совместной жизни: бросалась выполнять любое требование, хваталась за любую работу, которую нужно было сделать для обеспечения блага Эрленда и его сыновей. Кристин неуловимо ощущала свою связь с Эрлендом во всем, что бы она ни делала: когда сидела в Хюсабю и вместе со священником размышляла над грамотами из мужниного ларца, когда беседовала с издольщиками и работниками, хлопотала со служанками в кладовых и в поварне или когда сидела ясным летним днем на конском выгоне вместе с кормилицами, а дети резвились вокруг. Ей казалось, что против Эрленда обращала она свой гнев, когда что-нибудь не ладилось в хозяйстве или дети поступали наперекор матери. Но к нему же устремлялась и ее сердечная радость, когда летом до дождей убирали сено или осенью свозили в амбары добрый урожай зерна, когда подрастали телята или когда дети весело визжали и смеялись во дворе. Мысль, что она всецело принадлежит Эрленду, тайно горела в сердце Кристин, когда она откладывала только что сшитую праздничную одежду для своих семи сыновей или с довольным видом разглядывала груду красивых вещей, над которыми любовно трудилась в течение всей зимы. Это на Эрленда досадовала она и его винила в своей усталости, когда вечером вместе со служанками возвращалась с берега реки, где они, вскипятив в котле воду, мыли шерсть от последней стрижки и полоскали ее в потоке, – и сама хозяйка шла обессиленная, черная от копоти, а платье ее было настолько пропитано пятнами жира и овечьим запахом, что, казалось, она не сможет отмыться и после трех бань.
А теперь, когда Эрленда не стало, вдова его почувствовала, что все ее неусыпные хозяйственные хлопоты утратили всякий смысл. Он убит, и потому она тоже должна умереть, подобно дереву с подрубленными корнями. Молодые побеги, которые росли вокруг нее, теперь пусть поднимаются на собственных корнях. Они уже достаточно взрослые, чтобы самим вершить свою судьбу. И одна мысль стрелою пронзила Кристин: ах, если бы она поняла все это раньше, когда Эрленд говорил ей об этом. Смутные картины жизни с Эрлендом в его маленькой горной усадьбе проходили перед взором Кристин – она и муж, вновь помолодевшие, и с ними их младшее дитя. Но Кристин не раскаивалась и не скорбела. Сама она не смогла отделить свою жизнь от жизни сыновей. А теперь смерть скоро разлучит их, потому что без Эрленда у нее не было сил жить. То, что случилось, и то, что ждет впереди, – все это ее участь. Все случается так, как суждено.
Волосы у нее поседели и кожа поблекла. Она едва давала себе труд быть опрятной, к одежде была безразлична. Ночами Кристин вспоминала свою жизнь с Эрлендом, а днем ходила точно в полусне, никогда не заговаривала ни с кем первая и как будто даже не слышала, когда младшие дети обращались к ней. Некогда проворная и заботливая хозяйка, она не прикасалась теперь ни к какой работе. Прежде любовь питала все ее старания в повседневных делах. Эрленд не очень-то благодарил ее за это – не такой любви желал он от нее. Но Кристин ничего не могла с собою поделать. Такова уж была ее природа – любить деятельно и заботливо.
Казалось, Кристин медленно погружается в оцепенение, подобное смерти. Но тут в округу пришло поветрие, сыновья ее слегли, и мать пробудилась к жизни.
Недуг этот был более опасен для взрослых, нежели для детей. Ивар хворал очень тяжело, и никто не думал, что он выживет. Горячка и беспамятство пробудили в юноше богатырскую силу, он страшно кричал, то и дело порываясь вскочить и взяться за оружие. Видно, ему вновь чудилась смерть отца. Ноккве и Бьёргюльфу стоило больших усилий удержать его в постели. А после свалился и Бьёргюльф. Лавранс лежал с опухшим до неузнаваемости, покрытым сыпью лицом, а глаза его мертвым, тусклым блеском светили из узких щелок. Казалось, будто их пожирает огонь лихорадки.
Мать бодрствовала подле этих трех сыновей в верхней горнице. Ноккве и Гэуте перенесли эту болезнь в младенчестве, а Скюле хворал не так уж тяжко. Они с Мюнаном лежали внизу, и за ними ходила Фрида. Никто не думал, что Мюнану угрожает опасность, но он никогда не отличался крепким здоровьем, и как-то вечером, когда все уже были уверены, что Мюнан почти исцелен, он вдруг потерял сознание. Фрида едва успела кликнуть Кристин, та сбежала вниз, а Мюнан тут же угас у нее на руках.
Смерть мальчика пробудила мать и повергла ее в новое горькое отчаяние. В ту пору, когда умер маленький Эрленд, безумная скорбь Кристин о малютке, оторванном смертью от материнской груди, была словно окрашена в красный цвет воспоминаниями обо всех сокрушенных мечтах о счастье. Тогда самая буря, поднявшаяся в сердце Кристин, удерживала ее на ногах. Но крайнее напряжение, которое было сломлено в тот момент, когда на ее глазах убили мужа, оставило после себя такую усталость в душе, что Кристин была уверена: скоро и она умрет от печали об Эрленде. И эта уверенность смягчала жалящую остроту боли. Кристин чувствовала, как сумерки и тени все больше обступают ее, и ожидала, что скоро и перед ней разверзнется могила…
Теперь над мертвым тельцем Мюнана мать стояла поседевшая от горя, но пробудившаяся. Этот красивый, милый мальчуган так долго был ее меньшеньким – ее последнее дитя, которое она еще могла баловать и над которым посмеивалась в душе, когда ей приходилось серьезным и строгим тоном выговаривать ему за его маленькие детские проступки. И он был таким ласковым и так любил свою мать! Ей казалось, будто в ее живую плоть вонзили нож. Нет, она все еще была крепко связана с жизнью. Не может женщина умереть так легко, как это казалось Кристин, если она вспоила своей кровью так много новых молодых сердец.
В холодном, трезвом отчаянии ходила она от мертвого ребенка, лежащего на смертной соломе, к своим больным сыновьям. Мюнан лежал в старом стабюре, где раньше лежал его маленький брат, а затем отец, – три смерти в усадьбе меньше чем за один год. С замирающим от страха сердцем, но застывшая и молчаливая, ждала Кристин, что вот-вот умрет следующий ребенок, – она ждала этого, как ожидают неотвратимой судьбы. Никогда не понимала она в достаточной мере, каким счастьем одарил ее Бог, дав ей так много детей. Нет, хуже всего, что она все-таки отчасти понимала это, но думала больше о муках, о боли, о страхе, о заботах. Хотя по той пустоте, которую Кристин ощущала всякий раз, когда ребенок вырастал и уходил из-под ее крыла, и по тому восторгу, который она чувствовала, когда новое дитя появлялось у ее груди, Кристин снова и снова убеждалась, что радостей дети приносят несказанно больше, нежели горя и забот. Кристин досадовала, что отец ее детей был таким ненадежным человеком и столь мало пекся о тех, кто продолжит его род. Но она всегда забывала, что он не был иным и в то время, когда она сама нарушила Божью заповедь и растоптала свою собственную родню, чтобы соединиться с ним.
И вот она лишилась Эрленда. А теперь ждала, что на ее глазах умрут ее сыновья, один за другим. И быть может, под конец она останется совсем одна – мать, потерявшая детей.
Многое проходило мимо ее сознания в те времена, когда весь мир виделся ей словно бы сквозь дымку их с Эрлендом любви. Кристин замечала, как серьезно относится Ноккве к тому, что он старший сын в семье и должен быть главою и вожаком для братьев. Видела она и то, что он очень любит Мюнана. И все-таки Кристин была потрясена, как чем-то неожиданным, глубокой печалью, охватившей Ноккве после смерти младшего брата.
Но другие сыновья все-таки исцелились, хотя для этого понадобилось немало времени. На Пасху Кристин могла уже отправиться в церковь с четырьмя сыновьями. Бьёргюльф еще хворал, а Ивар был слишком слаб, чтобы выходить из дома. Лавранс очень вытянулся за время болезни, и вообще все, что произошло за эти полгода, как будто сделало его много старше своего возраста.
И тогда Кристин показалось, что она уже старая женщина. Она всегда думала, что женщина молода, пока у нее есть малые дети, которые спят ночью в ее объятиях, играют у ее ног днем и денно и нощно требуют ее забот. Когда же малыши подрастают, мать становится старухой.
Ее новый зять Яммельт, сын Халварда, говорил о том, что сыновья Эрленда еще очень юны и что самой Кристин немногим больше сорока лет: она, наверно, скоро решит, что ей снова нужно выйти замуж. Кристин надобен супруг, который поможет ей управлять ее владениями и воспитывать младших сыновей. Яммельт называл многих достойных людей, которые, по его разумению, могли бы быть подходящими мужьями для Кристин. Пусть Кристин приедет погостить к ним в Элин нынче осенью, Яммельт позаботится о том, чтобы она встретилась с этими людьми, а после можно будет все обсудить.
Кристин слабо улыбнулась. Да, это верно, ей было не больше сорока лет. И если бы она услыхала о какой-нибудь другой женщине, которая осталась вдовой в столь молодых годах с целой ватагой подрастающих детей, то и она рассудила бы точно так же, как Яммельт: этой женщине нужно снова вступить в брак, искать опоры у нового супруга и, быть может, даже родить ему детей. Но сама Кристин не хотела этого…
Яммельт из Элина приехал в Йорюндгорд сразу же после Пасхи, и Кристин во второй раз встретилась с новым супругом своей сестры. Она и ее сыновья не были ни на обручении в Дюфрине, ни на свадебном пиру в Элине. Оба эти празднества пришлись как раз на ту весну, когда Кристин ждала своего последнего ребенка. Как только Яммельт прослышал об убийстве Эрленда, сына Никулауса, он сразу же поспешил в Силь. Он делом и советом помогал сестре своей жены и ее сыновьям, старался, как мог, привести в порядок все дела после смерти хозяина усадьбы и взялся вести тяжбу против убийц Эрленда, поскольку сыновья убитого еще не достигли совершеннолетия. Но тогда Кристин еще не сознавала ничего, что происходило вокруг. Даже суд над Гюдмюндом, сыном Туре, которого объявили повинным в насильственной смерти Эрленда, казалось, почти не интересовал ее.
В этот приезд зятя она чаще беседовала с ним, и он показался ей славным человеком. Яммельт был не слишком молод: одних лет с Симоном Дарре. Это был степенный, уравновешенный человек, высокий, дородный и очень смуглый. Черты лица у него были довольно привлекательны, но плечи казались немного сутулыми. Он и Гэуте сразу же подружились. Ноккве и Бьёргюльф после смерти отца все больше держались вместе и сторонились всех остальных. Но Ивар и Скюле сказали матери, что им нравится Яммельт.
– И все-таки, – добавили они, – Рамборг следовало бы больше чтить память своего первого супруга и посидеть вдовою подольше. Новому ее мужу далеко до Симона Дарре…
Кристин замечала, что оба ее сорванца еще не забыли Симона, сына Андреса. Его они, бывало, слушались, от него могли снести и колкое словцо, и добродушную насмешку. А ведь запальчивые мальчишки и от собственных родителей не способны были выслушать замечание без того, чтобы глаза их не начинали сверкать гневом, а руки – сжиматься в кулаки.
Пока Яммельт находился в Йорюндгорде, сюда же приехал погостить и Мюнан, сын Борда. В нем теперь почти ничего не осталось от прежнего блестящего рыцаря Плясуна. Некогда это был крупный и статный мужчина. В былые годы он не без достоинства носил свое грузное тело и оттого казался более высоким и величавым, чем был на самом деле. А сейчас подагра совершенно скрутила его и кожа висела складками на исхудавшем теле. Он походил теперь на маленького ссохшегося гнома – плешивый, с редкой бахромой жухлых седых волос на затылке. Когда-то на упругой, мясистой нижней части его лица темнела густая иссиня-черная щетина, а теперь только жесткие седые пучки буйно росли в мягких, отвислых складках шеи и подбородка, там, где ему не удавалось достать их бритвой. Глаза у него стали гноиться, в уголках рта накипала слюна, и вдобавок он очень мучился болезнью желудка.
С ним приехал его сын Инге, которого люди называли Мухой, по прозвищу матери. Инге Муха был теперь уже пожилым человеком. Мюнан многое делал, чтобы помочь этому своему сыну добиться преуспеяния. Он высватал ему богатую невесту и убедил епископа Халварда оказать Инге свое покровительство. Дело в том, что супруга Мюнана доводилась епископу двоюродной сестрой, и господин Халвард охотно помог Инге разбогатеть, для того чтобы тот не зарился на наследство детей фру Катрин. Епископу была пожалована должность королевского воеводы в Хедемарке, и он сделал Инге, сына Мюнана, своим управителем, так что теперь Инге владел немалыми землями в Скэуне и Ридабю. Его мать тоже купила себе усадьбу в тех краях. Она стала очень набожной женщиной, многим оказывала благодеяния и дала обет жить в целомудрии до конца дней своих.
– Ты не думай, она вовсе еще не такая старая и дряхлая, – с обидой сказал Мюнан, видя, что Кристин улыбается.
Ему ужасно хотелось устроить так, чтобы Брюнхильд переехала к нему и вела хозяйство в его усадьбе близ Хамара, да только она не пожелала.
Так мало радости выпало ему на старости лет, жаловался господин Мюнан. Дети у него такие несговорчивые. Те, что были рождены от одной матери, жили между собою в постоянной вражде, склочничали и бранили своих сводных братьев и сестер. Хуже всех была его младшая дочь. Мюнан прижил ее с любовницей, когда был уже женатым человеком, и оттого не мог оставить ей никакого наследства. Поэтому она, как могла, обирала отца, пока он жив. Она была вдовой и поселилась в Скугхейме – усадьбе, где постоянно жил господин Мюнан, и ни отец, ни братья не в состоянии были выдворить ее оттуда. Мюнан боялся ее как огня, но когда он решался сбежать к кому-либо из других детей, то и те начинали его мучить жалобами на жадность и несправедливость братьев и сестер. Всего лучше чувствовал он себя у младшей, рожденной в браке дочери, которая была монахиней на острове Гимсёй. Он любил наезжать к ней и некоторое время жил при монастыре, в странноприимном доме. Тут он начинал ревностно печься о своей душе и, следуя духовным наставлениям дочери, проводил все время в покаяниях и молитвах. Но долго выносить такую жизнь ему было не под силу. Кристин не была уверена в том, что сыновья Брюнхильд относятся к отцу намного доброжелательнее, чем другие дети; но сам Мюнан в этом никогда не хотел признаться. Он любил этих детей больше всех других своих многочисленных отпрысков.
Но как ни жалок был теперь Мюнан, именно от общения с ним впервые начала как будто немного оттаивать окаменевшая печаль Кристин. Господин Мюнан с утра до ночи говорил об Эрленде. Если только он не сетовал на свои собственные злоключения, то рассказывал об умершем родиче и похвалялся его подвигами. Охотнее всего Мюнан повествовал о непутевой молодости Эрленда, о его буйном озорстве в те годы, когда юноша только-только вырвался в широкий свет, сначала из скучного Хюсабю, где фру Магнхильд гневалась на его отца, а отец гневался на старшего сына, а затем из Хестнеса, из-под опеки набожного, сурового приемного отца, господина Борда. На первый взгляд эта болтовня господина Мюнана могла показаться довольно странным утешением для охваченной горем вдовы Эрленда. Но рыцарь по-своему любил Эрленда и всегда считал, что его молодой родич превосходит всех по красоте, доблести… да и по уму тоже.
– Вот только взяться за ум он никогда не желал, – прибавлял Мюнан с горячностью.
И хотя Кристин невольно думала о том, что вовсе не так уж хорошо было для Эрленда в шестнадцать лет попасть в королевскую дружину, имея такого наставника и вожака, как Мюнан, все же она не могла не улыбаться печально и нежно, когда старик, брызжа слюною и отирая слезы с морщинистых, покрасневших век, рассказывал об искрящейся жизнерадостности Эрленда в его ранней юности, еще до того, как он ввязался в несчастную историю с Элиной, дочерью Орма, и навсегда обжегся на этом.
Яммельт, сын Халварда, который вел серьезную беседу с Гэуте и Ноккве, с удивлением поглядывал на свояченицу. Она уселась на скамью, рядом с этим омерзительным стариком и Ульвом, сыном Халдора, человеком весьма угрюмого нрава, по мнению Яммельта. Но Кристин улыбалась, когда беседовала с ними и потчевала их. Прежде Яммельт никогда не видел ее улыбки. Оказалось, что она очень красила Кристин, а тихий, грудной смех свояченицы звучал совсем как смех юной девушки.
Яммельт говорил, что все шестеро братьев никак не могут оставаться дома, в усадьбе матери. Нечего было и думать, чтобы какой-нибудь состоятельный и равный им по рождению человек захотел отдать женщину из своего рода в супруги Никулаусу, если пять его братьев будут жить вместе с ним и, возможно, кормиться с доходов этой же усадьбы, когда обзаведутся семьями. А парню надо бы уж приискать жену – ему исполнилось двадцать зим, и он вырос дюжим и ладным молодцом. Поэтому Яммельт выразил желание взять с собою на юг Ивара и Скюле. Там уж он отыщет для них способ добиться успеха. Теперь, когда жизнь Эрленда, сына Никулауса, окончилась столь несчастливо, многие знатные вельможи в стране вспомнили, что убитый был им ровней и даже превосходил многих из них по рождению и по крови. Они вспомнили, что он был щедрый и великодушный человек, искусный и доблестный военачальник – да беда в том, что счастье отвернулось от него. Крайне суровое наказание было применено ко всем, кто оказался причастным к убийству хозяина в его собственной усадьбе. Яммельт говорил, что многие расспрашивали его о сыновьях Эрленда. На Рождество он повстречался с владельцами Сюдрхейма, и те упоминали, что юноши из Йорюндгорда доводятся им родичами. Господин Йон просил кланяться им и передать, что он встретит сыновей Эрленда, сына Никулауса, как близких родичей, если кто-либо из них пожелает поступить под его начало. Йон, сын Хафтура, собирался жениться на йомфру Элин, старшей дочери Эрлинга, сына Видкюна, и юная невеста спрашивала, походят ли юноши на своего отца. Она отлично помнила, как Эрленд гостил у них в Бьёргвине, когда она была ребенком; он казался ей тогда красивейшим из всех мужчин. А брат девушки, Бьярне, сын Эрлинга, сказал: все, что он сможет сделать для сыновей Эрленда, он сделает с сердечной радостью.
Пока Яммельт говорил, Кристин смотрела на сыновей-близнецов. Они все больше и больше походили на своего отца. Шелковистые черные как вороново крыло волосы гладкими прядями лежали на голове, но слегка курчавились надо лбом и у крепкой загорелой шеи. У них были узкие лица с крупными прямыми носами и маленькие, тонкого рисунка рты, энергично-мускулистые в уголках. Но подбородки у них были более короткие и широкие, а глаза более темные, чем у Эрленда. А именно глаза Эрленда, по мнению Кристин, и делали его таким необычайно красивым. Когда Эрленд поднимал взор, то такими неожиданными казались его ясные, светло-голубые глаза на смуглом худощавом лице, обрамленном черными как смоль волосами.
Но глаза юношей сверкали сталью, когда Скюле, который всегда говорил за себя и за брата, держал ответную речь перед мужем своей тетки:
– Мы благодарим вас за доброе предложение, свояк. Но мы уже беседовали с господином Мюнаном и Инге и советовались со старшими братьями, и вышло так, что мы пришли к согласию с Инге и его отцом. Эти люди – наши самые близкие родственники со стороны отца. Мы поедем на юг с Инге и, наверно, пробудем в его усадьбе все лето, а быть может, и подольше.
Вечером, когда мать уже легла, мальчики пришли к ней в горницу.
– Мы думаем, матушка, вы поняли, почему мы так решили, – сказал Ивар, сын Эрленда.
– Мы не хотим выпрашивать родственную помощь у людей, которые молча смотрели, как отец наш терпел несправедливости, – добавил Скюле.
Мать молча кивнула. Ей казалось, что сыновья поступили правильно. Яммельт был разумный и рассудительный человек и желал ее детям только добра; однако ей нравилось, что мальчики сохраняли верность отцу. Но все-таки никогда раньше ей не могло прийти в голову, что сыновьям ее придется идти в услужение к сыну Брюнхильд Мухи.
Близнецы отправились в путь с Инге Мухой, лишь только Ивар достаточно окреп, чтобы ехать верхом. После их отъезда в усадьбе стало необычно тихо. Мать вспоминала – год назад в это время она лежала в ткацкой с новорожденным младенцем у груди. Все это казалось ей сном. Всего лишь год назад она чувствовала себя молодой, и душа ее была преисполнена всем тем, что волнует молодую женщину: тоской, печалями и надеждой, ненавистью и любовью. Теперь семья ее убыла до четырех сыновей, а в душе ее замерли все чувства, кроме тревоги за своих взрослых детей. В той тишине, которая наступила в Йорюндгорде после отъезда близнецов, ее страх за Бьёргюльфа вспыхнул ярким пламенем.
Когда в усадьбу приехали гости, он и Ноккве перебрались в старую зимнюю горницу. Бьёргюльф уже вставал с постели, но до сих пор еще ни разу не выходил за порог дома. С тайным страхом Кристин замечала, что в ее присутствии Бьёргюльф все время сидит на одном месте, не ходит по горнице и вообще старается меньше двигаться. Мать знала, что за время последней болезни у него стало хуже с глазами. Ноккве сделался необычайно молчалив; но ведь он был таким со времени смерти отца. А встреч с матерью он, казалось, избегал всеми силами.
Наконец однажды она собралась с духом и напрямик спросила старшего сына, как теперь у Бьёргюльфа со зрением. Ноккве долго уклонялся от ответа, но в конце концов она потребовала, чтобы он сказал правду своей матери.
Ноккве сказал:
– Яркий свет он еще может различить… – При этих словах лицо юноши побелело; он круто повернулся и вышел из горницы.
К концу дня, когда мать досыта наплакалась и почувствовала, что теперь сможет выдержать и спокойно поговорить с сыном, она вошла в старую зимнюю горницу.
Бьёргюльф лежал в постели. Как только Кристин вошла и села на край кровати, она сразу же поняла по лицу сына, что он знает о ее разговоре с Ноккве.
– Матушка! Не надо плакать, матушка, – испуганно попросил он.
Больше всего на свете ей хотелось броситься сыну на грудь и обнять его, сетуя и оплакивая его горькую участь. Но она лишь отыскала его руку под покрывалом и сказала хрипло:
– Жестоко испытывает Господь твое мужество, сын мой!
Выражение лица у Бьёргюльфа изменилось; оно стало решительным и твердым. Однако прошло некоторое время, прежде чем он смог заговорить:
– Я давно знал, матушка, что мне суждено нести этот крест. Еще когда мы были на Тэутре, брат Аслак говорил мне, что если это со мною случится, то…
«Подобно тому, как Господь наш Иисус претерпел искушение в пустыне», – говорил он… Он сказал: «Истинная пустыня для души христианина – это когда темны его разум или зрение. Тогда он следует в пустыню за Царем Небесным, даже если тело его пребывает среди его братьев и ближних». Отец Аслак читал нам об этом из книг святого Бернарда. «И если человек видит, что Господь избрал его душу для столь сурового испытания, то он не смеет молить об избавлении из-за того, что у него недостает сил. Бог знает мою душу лучше, нежели душа моя знает самое себя…»
Бьёргюльф долго говорил с матерью в таком роде, утешая ее с удивительными для своих лет мудростью и душевным мужеством.
Вечером Ноккве пришел к матери и попросил разрешения побеседовать с нею наедине. Он сказал, что они с Бьёргюльфом намереваются вступить в ряды Божьего братства и принять монашеский постриг в монастыре Тэутра.
У Кристин бессильно опустились руки, однако Ноккве очень спокойно продолжал. Они обождут, пока Гэуте достигнет совершеннолетия и сможет взять на себя заботу о матери и младших братьях. Поступая в монастырь, они, разумеется, сделают вклад, приличествующий сыновьям Эрленда, сына Никулауса, из Хюсабю, но постараются при этом соблюсти выгоду остальных братьев. Сыновья Эрленда не унаследовали после него сколько-нибудь значительного имущества, но трое старших, которые родились до того, как Гюннюльф, сын Никулауса, удалился в монастырь, владели несколькими долями усадеб на севере, в горах. Гюннюльф принес их в дар племянникам, когда раздавал свое добро, хотя большую часть из того, что у него оставалось после пожертвований на церковь и богоугодные дела, он отдал своему брату. И раз Ноккве и Бьёргюльф не потребуют теперь полной доли наследства, это будет тоже большим облегчением для Гэуте, который станет главою семьи, когда двое старших уйдут из мира.
Кристин стояла как громом пораженная. Ей никогда не приходило в голову, что Ноккве может помышлять о монастыре. Но она не промолвила ни слова против, до того она была ошеломлена. К тому же она никогда не дерзнула бы отговаривать сыновей от столь высокой и благой цели.
– Еще в те времена, когда мы были детьми и жили на севере, у монахов, мы обещали друг другу, что наши судьбы будут нераздельны, – сказал Ноккве.
Мать кивнула. Она знала об этом. Но она думала, что это означало совсем иное и что Бьёргюльф просто будет продолжать жить вместе с Ноккве, когда старший брат женится.
Кристин казалось почти чудом, что Бьёргюльф, столь еще юный, может переносить свое несчастье с такой твердостью. Каждый раз, когда она нынешней весной заговаривала с ним об этом, на устах его были только богобоязненные и мужественные речи. Это казалось ей непостижимым, но причина, верно, была в том, что он уже много лет понимал, чем кончится его болезнь глаз, и, как видно, посвятил свою душу Богу еще с тех пор, как жил у монахов…
Но тут Кристин не могла не подумать о том, сколь жестоко и тяжко должен был страдать ее несчастный сын… А она, занятая своими собственными бедами, так мало обращала на него внимания! И всякий раз, оставаясь одна, Кристин, дочь Лавранса, преклоняла колени перед изображением Девы Марии у себя в верхней горнице или перед ее алтарем в те часы, когда бывала открыта церковь. От всего сердца молила она, жалобно и смиренно плача, кроткую Мать Спасителя быть Бьёргюльфу вместо родной матери и сделать для него все то, чего не сделала его земная мать.
Однажды летней ночью Кристин не спалось. Ноккве и Бьёргюльф перебрались обратно в верхнюю горницу, но Гэуте с Лаврансом остались внизу, так как старшие братья хотели, по словам Ноккве, предаться ночным бдениям и молитвам. Кристин начала уже мало-помалу засыпать, как вдруг услышала, что кто-то крадучись идет по верхней галерее. Шаги зашаркали по лестнице. Кристин узнала неуверенную походку слепого.
«Верно, вышел по надобности», – подумала она, но все же поднялась с постели и стала ощупью искать свою одежду. Потом она услышала, как наверху распахнулись двери и кто-то, в два-три прыжка одолев лестницу, соскочил вниз.
Мать выбежала в сени и бросилась к дверям. Туман так плотно окутывал все вокруг, что с трудом можно было различить стабюры на другом конце двора. Поодаль, у калитки, Бьёргюльф отчаянно боролся, пытаясь освободиться из цепких объятий брата.
– Утратишь ли ты что-нибудь, – кричал слепой, – если избавишься от меня?.. Тогда ты будешь свободен от всех клятв… и тебе не придется умереть для этого мира…
Кристин не могла расслышать, что отвечал Ноккве. Она побежала босиком по мокрой траве. Бьёргюльф вырвался – и тут он как подкошенный повалился на большой камень и стал колотить по нему сжатыми кулаками. Ноккве, заметив мать, быстро шагнул к ней навстречу:
– Идите в дом, матушка… Я лучше управлюсь с этим один… Идите, говорю я, – настойчиво прошептал он, повернулся к ней спиной и опять склонился над братом.
Мать продолжала стоять поодаль. Трава, покрывавшая двор, была насквозь пропитана влагой, со всех крыш капало, и с каждого листка скатывались капельки воды. Накануне целый день шел дождь, а теперь тучи спустились совсем низко и нависли густой белой пеленой. Когда спустя некоторое время сыновья пошли обратно к дому – Ноккве поддерживал Бьёргюльфа под руку, – Кристин быстро скрылась за дверью, ведущей в сени.
Она заметила, что у Бьёргюльфа было окровавлено лицо, – он поранил его, когда бился о камень. Кристин невольно поднесла руку ко рту и прокусила ее до крови.
На лестнице Бьёргюльф опять попытался вырваться из рук Ноккве. Он ударился головой о стену и закричал:
– Будь проклят, будь проклят день, когда я родился!..
Услышав, что Ноккве затворил за ними дверь, мать тихонько прокралась на верхнюю галерею и остановилась, прислушиваясь. Долгое время из горницы доносился голос Бьёргюльфа; он бесновался, кричал, извергал проклятия. Мать могла даже различить отдельные неистовые слова. Время от времени она слышала, что Ноккве как будто увещевает брата, но его голос доходил до нее лишь как приглушенное бормотание. Под конец Бьёргюльф зарыдал, громко и душераздирающе.
Мать стояла, дрожа от холода и боли. На ней был только плащ, накинутый поверх рубашки, а она простояла здесь так долго, что ее непокрытые волосы стали влажными от сырого ночного воздуха. Наконец в верхней горнице все стихло.
Войдя к себе, на нижнюю половину, она сразу же подошла к кровати, где спали Гэуте и Лавранс. Они нечего не слышали. С глазами полными слез она протянула в темноте руку, ощупала теплые лица обоих мальчиков, прислушалась к их ровному, здоровому дыханию. Ей показалось, что теперь только эти два сына и остались у нее от всего ее богатства.
Иззябшая, она забралась к себе в постель. Один из псов, который лежал около кровати Гэуте, заковылял через горницу, вспрыгнул на постель к хозяйке и свернулся клубком у нее в ногах. Он обычно проделывал это по ночам, и у Кристин не хватало духу прогнать его, хотя пес был тяжелый и так сдавливал ей ноги, что они немели. Но этот старый охотничий пес, лохматый и черный как уголь, принадлежал когда-то Эрленду и был его любимцем. А сегодня ночью Кристин даже показалось приятным, что он лежит здесь и согревает ее окоченевшие ноги.
На следующий день Кристин увидела Ноккве только за завтраком. Он вошел и сел на почетное место. Это было его место с тех пор, как не стало отца.
Во время еды он не промолвил ни слова, под глазами у него были черные круги. Когда он покинул горницу, мать вышла вслед за ним.
– Как теперь Бьёргюльф? – тихо спросила она.
Избегая ее взгляда, Ноккве так же тихо ответил, что Бьёргюльф сейчас спит.
– С ним… с ним и прежде случалось такое? – прошептала она испуганно.
Ноккве кивнул, отвернулся от нее и опять пошел к брату.
Ноккве неусыпно стерег Бьёргюльфа и ни за что не допускал к нему мать. Но Кристин понимала, что между братьями не раз происходила жестокая борьба.
Никулаус, сын Эрленда, должен был быть теперь хозяином в Йорюндгорде, но ему было недосуг хотя бы немного присмотреть за делами в усадьбе. К тому же у него, как видно, было столь же мало склонности и охоты до хозяйственных дел, как когда-то у его отца. Все заботы легли на плечи Кристин и Гэуте, потому что нынешним летом Ульв, сын Халдора, также покинул ее.
После всех печальных событий, которые завершились убийством Эрленда, сына Никулауса, жена Ульва уехала со своими братьями домой. Ульв же остался в Йорюндгорде. Он докажет всем, что не так-то просто выжить его отсюда всякими толками да наветами, заявил Ульв. Но он все-таки понимал, что здесь он уже прожил свое, и подумывал о том, чтобы отправиться на север, в свою горную усадьбу в Скэуне, но не сейчас, а спустя некоторое время, когда никто уже не сможет сказать, что он уехал из-за сплетен.
Но тут управитель епископа учинил розыск и стал допытываться, не беззаконно ли отослал от себя супругу Ульв, сын Халдора. Тогда Ульв стал готовиться к отъезду, привез Яртрюд и собрался ехать с нею на север, пока осенняя распутица еще не затруднила переезд через горы. Но Гэуте он сказал, что хочет сговориться с мужем своей сводной сестры, который был оружейником в Нидаросе, и поселиться у него, а Яртрюд отослать в Шолдвиркстад, где хозяйством управляет его племянник.
В последний вечер Кристин пила за здоровье Ульва из позолоченного серебряного кубка, который отец ее получил в наследство от своего деда, господина Кетиля Шведа. Она попросила Ульва принять этот кубок в дар и хранить его в память о ней. Потом она надела на его палец кольцо, когда-то принадлежавшее Эрленду. Кольцо он должен был носить в память о своем родиче.
В благодарность Ульв поцеловал Кристин.
– Так водится между родственниками, – сказал он при этом, смеясь. – Ты, верно, не думала, Кристин, в те дни, когда мы впервые познакомились и я был слугой, провожавшим тебя к своему господину, что мы когда-нибудь будем так прощаться?
Кристин густо покраснела, потому что Ульв улыбался ей своей прежней насмешливой улыбкой, но по глазам его она видела, что он очень растроган. Тогда она сказала:
– А все же, Ульв, неужто ты не тоскуешь по трондхеймским краям? Ведь ты был рожден и вскормлен там, на севере. Я сама часто тосковала по фьорду, хотя прожила там всего несколько лет.
Ульв снова засмеялся, а она тихо сказала:
– Если когда-нибудь, в дни моей юности, я оскорбила тебя высокомерным обращением или… я ведь не знала, что вы в близком родстве, ты и Эрленд… то прости меня!
– Эрленд не отказывался признавать свое родство со мною. Но я сам был таким горячим в молодости… И раз отец мой изгнал меня из своего рода, то я не хотел напрашиваться… – Он резко поднялся и подошел к скамье, на которой сидел Бьёргюльф.
– Ты знаешь, Бьёргюльф, мой мальчик… Отец твой и Гюннюльф выказывали мне родственные чувства еще с тех пор, как мы познакомились мальчишками… не в пример моим братьям и сестрам из Хестнеса. А после… я назывался родичем Эрленда только тогда, когда видел, что этим я лучше смогу послужить Эрленду… и его супруге… и вам, мои мальчики. Понимаешь? – спросил он пылко и положил руку на его лицо, закрывая его незрячие глаза.
– Я понимаю. – Ответ Бьёргюльфа прозвучал приглушенно из-под пальцев Ульва. Он кивнул, упираясь в ладонь Ульва лицом.
– Мы понимаем, крестный. – Никулаус тяжело опустил руку на плечо Ульва, а Гэуте подошел к ним поближе.
У Кристин появилось странное чувство, будто они говорят о вещах, которые ей неизвестны. Тогда она также приблизилась к мужчинам и сказала:
– Верь мне, Ульв, родич, все мы знаем одно: ни у Эрленда, ни у нас никогда не было друга более верного, чем ты. Благослови тебя Бог!
Спустя день Ульв, сын Халдора, уехал на север.
С наступлением зимы Кристин стало казаться, что Бьёргюльф немного успокоился. Он опять садился за стол вместе со всеми домочадцами, ходил с ними к обедне, приветливо и с охотой принимал помощь и услуги, которые мать от всего сердца оказывала ему. И по мере того как шло время и Кристин ни разу не слыхала, чтобы сыновья упоминали о монастыре, она все яснее начинала понимать, с каким великим нежеланием отпускает она туда своего старшего сына.
Она не могла не видеть, что монастырь будет самым лучшим прибежищем для Бьёргюльфа. Но она не могла представить, как у нее достанет сил потерять таким же образом Ноккве. Все-таки первенец прирастает к материнскому сердцу крепче, нежели другие сыновья.
И к тому же Кристин не замечала у Ноккве призвания к монашеству. Правда, он был необыкновенно понятлив в учении и любил предаваться молитвам, но все же не казался матери таким уж истово верующим. Сильскую церковь он посещал без большой охоты и часто пропускал службу по ничтожным поводам. Кристин знала, что они с Бьёргюльфом, исповедуясь своему приходскому священнику, лишь ограничивались ответами на вопросы. Новый священник, отец Даг, был сыном Ролва из Блакарсарва, женатого на двоюродной сестре Рагнфрид, дочери Ивара, и потому часто наезжал в усадьбу своей родственницы. Отцу Дагу было около тридцати лет, он был учен и слыл хорошим клириком. Но два старших сына Кристин обходились с ним холодно. С Гэуте же, напротив, священник очень быстро сдружился.
Гэуте был единственным из сыновей Эрленда, который имел друзей среди жителей Силя. Однако никто из братьев не казался в приходе столь чужим, как Никулаус. Он не знался ни с кем из окрестных парней, а если ему и случалось отправиться туда, где молодежь собиралась для плясок и веселья, то он чаще всего стоял в стороне, на краю лужайки, и глядел на всех с таким видом, словно бы считал для себя зазорным принимать участие в подобных забавах. Но если ему приходила охота повеселиться, то он присоединялся к играющим без всякого приглашения. И тогда люди говорили, что он попросту задирает нос: он был здоровый, сильный и ловкий парень, и стоило его немного раззадорить, как он сразу же ввязывался в драку. Но после того как он одолел в кулачном бою двух-трех известных в округе силачей, людям пришлось примириться с его присутствием. Если ему хотелось поплясать с какой-либо девушкой, то он приглашал ее, не глядя ни на ее братьев, ни на ее родичей, а потом уводил девушку и сидел с ней где-нибудь наедине. И не было случая, чтобы какая-нибудь женщина сказала «нет», если ее приглашал Никулаус, сын Эрленда. Из-за этого его еще меньше любили.
С тех пор как ослеп Бьёргюльф, Ноккве редко отлучался от него. Но если он и отправлялся иногда вечером на гулянье, то вел себя так же, как и прежде. Теперь он почти отказался от долгих охотничьих вылазок, но как раз в эту осень купил у королевского воеводы необычайно дорогого белого сокола. Он с прежним рвением занимался стрельбой из лука и разными телесными упражнениями. Бьёргюльф выучился играть в шахматы вслепую, и братья часто проводили целые дни за доской, так как оба были рьяными игроками.
Как-то до Кристин дошло, что в народе поговаривают о Ноккве и об одной молодой девушке – Турдис, дочери Гюннара, из Шенне. Прошлым летом она жила на горном выгоне. В ту пору Ноккве часто не ночевал дома, и Кристин узнала, что он бывал у Турдис.
Сердце матери дрогнуло и затрепетало словно осиновый лист. Турдис происходила из старого и почтенного рода. Сама она была славным, невинным ребенком, и трудно поверить, чтобы Ноккве посмел ее обесчестить. Но если юноша и девушка все же забылись, то Ноккве придется взять ее в жены. Страдая от стыда и боязни, Кристин признавалась себе, что не стала бы слишком сокрушаться, если бы это случилось. Всего лишь два года назад она бы и слышать не захотела о том, чтобы Турдис, дочь Гюннара, стала хозяйкой Йорюндгорда после нее. Дед Турдис жил в своей усадьбе с четырьмя женатыми сыновьями. У нее было множество братьев и сестер, и невестой она была бедной. К тому же каждая женщина из их семьи рожала по меньшей мере одного слабоумного младенца. Как видно, горные духи подменяли или околдовывали у них детей. Чего только там ни делали, охраняя рожениц, ничего не помогало – ни крещение, ни освящения. Сейчас в их роду было два глухонемых ребенка и два старика, которых, по мнению отца Эйрика, в младенчестве подменили тролли. А старшего брата Турдис околдовали, когда ему было семнадцать лет. В остальном же семейство из Шенне было вполне достойным, удачливым и процветающим. Но оно было слишком многочисленным, для того чтобы имущество рода могло приумножаться.
Одному Богу ведомо, сможет ли Ноккве без греха отступиться от своего намерения, если он уже обещал посвятить себя в услужение Деве Марии. Но ведь человек всегда вначале проходит испытание и год живет в обители послушником, прежде чем принять монашеский постриг. И он может вернуться в мир, если чувствует, что не призван служить Богу этим путем. Кристин не раз слышала легенду об итальянской графине, матери великого доктора теологии и проповедника Фомы Аквинского, которая заперла своего сына с красивой блудницей, чтобы поколебать его решение уйти из мирской жизни. Кристин всегда казалось, что она не слышала в жизни ничего непристойнее. И все-таки та женщина умерла, примирившись с Богом. Так, может быть, не столь уж греховной была мысль Кристин о том, что она с распростертыми объятиями приняла бы Турдис из Шенне как жену своего сына.
Осенью Яммельт, сын Халварда, приехал в Формо и подтвердил достигшие здешних мест слухи о важных переменах в королевстве. Посовещавшись с высокоученейшими отцами церкви, рыцарями и мужами Государственного совета, господин Магнус, сын Эйрика, решил разделить свои королевства между двумя сыновьями, рожденными им в браке с фру Бланш. На собрании знати в Вардберге он даровал младшему сыну, принцу Хокону, титул короля Норвегии; светские и ученые мужи королевства поклялись на святых мощах служить ему и оборонять страну его именем. Говорили, что Хокон – красивый, многообещающий трехлетний мальчуган. Пока король Магнус и королева Бланш находились в Швеции, он должен был воспитываться в своей родной стране под присмотром четырех приемных матерей, жен родовитейших норвежских рыцарей, и четырех приемных отцов, двое из которых принадлежали к светской знати, а двое – к духовной. Поговаривали, что господин Эрлинг, сын Видкюна, и епископы Бьёргвина и Осло замыслили эти королевские выборы, а Бьярне, сын Эрлинга, продвинул это дело у короля. Господин Магнус любил Бьярне больше всех других своих приближенных в Норвегии. И все ожидали от этого величайших благ для страны. Теперь у норвежцев снова будет король, который живет среди своих подданных и радеет о правах, законах и благе государства, вместо того чтобы попусту расточать время, силы и казну в чужих землях.
До Кристин доходили слухи о выборах короля; знала она также о раздорах с немецкими купцами в Бьёргвине и о войнах короля в Швеции и Дании. Но все это теперь столь же мало тревожило ее, как дальние отзвуки грома в горах, когда гроза проходит стороной. Сыновья же ее часто толковали между собою об этих делах. Слушая рассказ Яммельта, сыновья Эрленда пришли в сильнейшее возбуждение. Бьёргюльф сидел, прикрыв лицо рукою, словно скрывая свои незрячие глаза. Гэуте слушал, слегка приоткрыв рот и сжимая пальцами рукоятку кинжала. Лавранс часто и шумно дышал и то и дело переводил взор с мужа своей тетки на Ноккве, сидевшего на почетном месте хозяина дома. Старший брат сильно побледнел, и глаза его сверкали.
– Не один доблестный муж претерпел уже подобную участь, – сказал Ноккве. – Те, кто наиболее сурово противодействовал ему при жизни, добивались преуспеяния именно на том пути, который он им указывал, но лишь после того, когда отдавали этого человека на съедение червям. Лишь когда рот его забит землей, люди, не сто́ящие его мизинца, больше не упираются и признают правоту его речей.
– Может статься, свояк, – примирительно сказал Яммельт, – что в словах твоих и есть доля истины. Отец твой раньше других понял, что покончить со смутой в стране можно именно таким путем – посадить одного брата на королевский престол в Швеции, а другого – у нас. Мудрым господином, человеком большого разума и великой души был Эрленд, сын Никулауса, я понимаю это. Но все-таки ты должен поостеречься произносить подобные речи, Никулаус, ведь не захочешь же ты навредить Скюле своими словами…
– Скюле не просил моего позволения на это, – запальчиво сказал Ноккве.
– Он, верно, забыл, что ты теперь уже достиг совершеннолетия, – все так же примирительно ответил Яммельт, – да и я тоже не подумал об этом, а потому сам дал согласие и благословение Скюле принести клятву на мече Бьярне и поступить под его начало.
– Я думаю, он помнил об этом. Но щенок знал, что я никогда не дал бы ему своего согласия. А владельцам Гиске, как видно, понадобился этот бальзам, чтобы врачевать свою нечистую совесть…
Скюле, сын Эрленда, был теперь вассалом Бьярне, сына Эрлинга. Он встретился с молодым вельможей, когда гостил на Рождество у своей тетки в Элине, и Бьярне внушил мальчику, что только благодаря заступничеству и мольбам господина Эрлинга и его самого отец Скюле в свое время получил помилование. Без их поддержки Симон, сын Андреса, ничего не добился бы у короля Магнуса. Ивар все еще оставался при Инге Мухе.
Кристин знала: то, что говорил Бьярне, сын Эрлинга, было не столь уж несправедливо. Оно совпадало с рассказами самого Симона о поездке в Тюнсберг. И все-таки все эти годы Кристин с великой горечью думала об Эрлинге, сыне Видкюна. Ей казалось, что Эрлинг мог бы впоследствии помочь ее мужу добиться лучшей участи, когда бы он того захотел. Бьярне-то в ту пору мало что мог сделать, он был еще слишком молод. Но все-таки Кристин не по душе было, что Скюле примкнул к этому человеку… И у нее захватывало дух при мысли о том, что близнецы пустились в широкий свет на свой риск и страх; ведь по летам они совсем еще дети, думалось ей…
После этого посещения Яммельта тревога в ее душе настолько возросла, что она почти не в силах была думать. Если мужчины говорят правду и этот мальчик из Тюнсбергского замка, который теперь называется королем Норвегии, и впрямь послужит процветанию и безопасности страны, то ведь жители королевства уже лет десять могли бы пожинать плоды этой благотворной перемены, когда бы Эрленд не… Нет! Она не хотела думать об этом, когда вспоминала о покойном. Но она не могла не думать именно потому, что знала: в глазах сыновей отец был велик и безупречен, он представлялся им доблестным воином и незапятнанным рыцарем. Да и сама она все эти годы полагала, что Эрленда предали его богатые родичи и собратья. Великую неправду претерпел ее супруг, но все-таки Ноккве зашел слишком далеко, говоря, что это они отдали его на съедение червям. Тяжкая доля вины лежала и на ней самой, но все-таки в первую очередь безрассудство и отчаянное своеволие Эрленда привели его к столь бесславной кончине.
Но нет, ей было не по душе, что Скюле был теперь при Бьярне, сыне Эрлинга.
Неужели же ей не суждено дожить до такого дня, когда она больше не будет терзаться непрестанным страхом и беспокойством?.. «О Иисусе, вспомни, сколько страха и горя претерпела ради тебя твоя блаженная Мать. Смилуйся же надо мной, матерью, и утешь меня…»
Даже Гэуте – и тот доставлял ей беспокойство. В этом мальчике были задатки умелого и рачительного хозяина, но он нередко поступал слишком опрометчиво в своем рвении восстановить былое благосостояние своего рода. Ноккве предоставил брату полную свободу, и Гэуте сразу же занялся множеством дел. Теперь он вместе с несколькими другими жителями прихода снова затеял плавить в горах болотную руду. Он слишком много продавал, и не только то, что получал в виде платежа от издольщиков, но также многое из того, что родили земли Йорюндгорда. Кристин привыкла к тому, что в ее усадьбе клети и амбары всегда ломились от припасов, и сильно гневалась, когда Гэуте воротил нос от прогорклого масла или насмехался над окороками десятилетней давности, которые висели в кладовой. Но она хотела быть уверенной, что в ее усадьбе никогда не будет недостатка в съестном. Ни один бедняк не должен будет уйти от нее без помощи, если в округе наступят черные дни. Да к тому же все это пойдет в ход, когда в старую усадьбу снова начнут съезжаться гости на свадьбы да на крестины.
Ее честолюбивые помыслы о будущем сыновей постепенно увяли. Теперь она была бы довольна, если бы они мирно осели здесь, в ее родной долине. Она могла бы собрать и обменять свои владения таким образом, что трое из них получили бы по собственной усадьбе. А в Йорюндгорде с той частью Лэугарбру, которая простиралась до реки, могли бы прокормиться еще три хозяина. Особой роскоши тут бы, разумеется, не было, но жили бы они, во всяком случае, безбедно. Зато здесь, в долине, царил мир, и молва о распрях среди знати почти не доходила сюда. Пусть даже это и можно было истолковать как оскудение рода и упадок его могущества, но ведь во власти Божьей снова возвысить их потомков в будущем, если только Господь почтет это за благо для них. Но видно, напрасно надеяться, что она сможет собрать близ себя сыновей таким путем. Не очень-то легко заставить их жить в мире и покое – ее сыновей, отцом которых был Эрленд, сын Никулауса.
Именно в эту пору душа ее стала обретать покой и усладу, когда она предавалась мыслям о двух маленьких сыновьях, которых она схоронила.
Все эти годы Кристин каждый день вспоминала о них. Когда она видела, как растут и мужают дети – однолетки ее умерших сыновей, то спрашивала себя: а какими бы стали теперь ее мальчики?..
И теперь, занятая своими повседневными трудами, она, как всегда искусная и прилежная, но замкнутая и молчаливая, постоянно грезила о своих умерших детях. Они были с нею всегда. В ее мечтах они росли и становились такими, как ей хотелось: Мюнан был так же предан своему роду, как Ноккве, но был ласков и общителен с матерью, как Гэуте, и никогда не страшил ее рискованными затеями. Он был кротким и задумчивым, как Лавранс, но обо всех своих диковинных мечтах рассказывал матери. Он был так же умен, как Бьёргюльф, но никакое несчастье не омрачало его будущего, и потому в уме его не было горечи. Он был таким же независимым, сильным и храбрым, как близнецы, но не таким необузданным и своевольным, как они…
И все милые и смешные повадки младенцев снова и снова приходили ей на ум, когда она думала о маленьком Эрленде. Вот он стоит у нее на коленях, его нужно одеть. Она обнимает обеими руками его толстенькое нагое тельце, а он отбивается от нее ручонками, отворачивает от нее свое милое личико и противится ее ласкам. Вот она учит его ходить – накидывает мальчику на грудь свернутую трубкой холстину и продевает ее под мышками. Он, будто мешок, висит в этой упряжи, так забавно неуклюже топает ножками и смеется-заливается, корчась, точно червяк. Она берет его на руки и идет с ним на скотный двор поглядеть телят и ягнят. Малыш вскрикивает от радости при виде свиньи с поросятами, наклоняет головку и, разинув рот, таращит глазенки на голубей на кровле хлева. Потом она сидит у груды валунов близ старой кузницы, а он бегает тут же в высокой траве, громко кличет мать, завидев ягодку, и тут же съедает ее из материнской руки, да так жадно, что ладонь Кристин скоро становится совсем мокрой от его маленького ненасытного рта.
Все радости, которые когда-то доставляли ей дети, вспоминала Кристин, и опять оживала в этой призрачной жизни со своими двумя малышами, и забывала все свои горести…
Наступила третья весна с той поры, как Эрленда опустили в могилу. Кристин не слышала больше толков о Ноккве и Турдис. Но она не слышала и разговоров о монастыре. И ее надежда росла – она не в силах была сладить с собою: с великой неохотой отпустила бы она туда старшего сына.
Как раз перед самым Ивановым днем домой в Йорюндгорд приехал Ивар, сын Эрленда. Когда близнецы покидали дом, они были шестнадцатилетними подростками. А теперь Ивар стал совсем взрослым, ему было почти восемнадцать лет, и матери казалось, что он сделался удивительно красивым и мужественным. Она не могла вдоволь налюбоваться на него.
В первое утро после приезда Ивара мать принесла ему еду в постель – пшеничные медовые лепешки и пиво, которое она нацедила из последней рождественской бочки. Пока он ел и пил, она сидела на постели, улыбаясь всему, что бы он ни говорил. Потом она встала и принялась разглядывать его одежду, вертела каждую вещичку, рылась в дорожном мешке, взвешивала его новую серебряную застежку в своей узкой, покрасневшей от работы руке, вытаскивала из ножен кинжал, расхваливала и его, и все вещи сына. А после опять села на постель и с улыбкой во взгляде и на губах стала слушать все, о чем рассказывал сын.
Тут Ивар сказал:
– Будет лучше, матушка, если я поведаю вам, что привело меня нынче домой. Я приехал, чтобы испросить согласия Ноккве на мою женитьбу.
Кристин невольно всплеснула руками:
– Ивар! Ведь ты же еще так молод… Уж не натворил ли ты каких-нибудь глупостей?
Ивар попросил мать выслушать его. Речь шла о довольно молодой еще вдове Сигне, дочери Гамала, которая жила в Фэускаре, в усадьбе Рогнхейм. Земли у нее в усадьбе было на двенадцать десятков марок серебра, и большая часть являлась собственностью Сигне; она получила ее в наследство после смерти своего единственного ребенка. Но родичи мужа затеяли с нею тяжбу из-за этого наследства. Инге Муха решил поживиться на этом и потребовал от Сигне большого вознаграждения за то, что поможет ей выиграть дело. Тогда Ивар разгневался, принял в женщине участие и повез ее к самому епископу Халварду, так как тот оказывал Ивару отеческое благоволение всякий раз, когда встречался с ним. Поведение Инге, сына Мюнана, в должности епископского управителя предстало бы в весьма неприглядном свете, если бы его стали тщательно расследовать. Но он умел поддерживать дружбу со знатью во всех приходах, а мелкий люд держал в ежовых рукавицах. А епископу он пускал пыль в глаза с превеликой ловкостью. К тому же господин Халвард ради Мюнана не желал быть слишком суровым с его сыном. Но теперь дело оборачивалось не слишком хорошо для Инге Мухи. Так что, когда Ивар сел на коня и ускакал из его усадьбы, троюродные братья расстались в открытой вражде. Тут Ивар решил, что ему следует съездить в Рогнхейм и проститься с Сигне, прежде чем он навсегда покинет здешние места. Это было перед Пасхой; Ивар оставался у Сигне всю весну и помогал ей с работами в усадьбе. А потом они сговорились, что он возьмет Сигне в жены. Она-то не сочла Ивара, сына Эрленда, слишком молодым для того, чтобы он стал ее супругом. А епископ, как известно, весьма жалует его. Правда, Ивар еще слишком молод и неучен для того, чтобы господин Халвард мог доверить ему какую-либо должность, но уж с хозяйством Сигне Ивар отлично справится, когда вступит с нею в брак.
Кристин сидела и задумчиво перебирала связку ключей у себя на коленях. Все это были разумные речи. А что до Инге, так тот, видно, лучшего и не стоил. Но все-таки ее не покидала мысль о том, что́ скажет на это бедный старый Мюнан, сын Борда.
О невесте она кое-что узнала: Сигне было тридцать зим; происходила она из незнатного и бедного рода, но первый муж ее разбогател, так что теперь она жила в большом достатке. Сама она была достойной уважения, доброй и работящей женщиной.
Никулаус и Гэуте отправились с Иваром на юг, поглядеть на вдову, но Кристин пожелала остаться дома с Бьёргюльфом. Когда сыновья возвратились домой, Ноккве сообщил матери, что Ивар обручился с Сигне, дочерью Гамала. Свадьба будет осенью в Рогнхейме.
Вскоре после возвращения домой Ноккве однажды вечером пришел к матери в ткацкую, где она сидела за шитьем. Он закрыл дверь на засов. И тут он сказал, что ныне, когда Гэуте исполнилось двадцать лет, а Ивар благодаря своей женитьбе тоже стал самостоятельным человеком, они с Бьёргюльфом уже этой осенью могут отправиться на север, чтобы просить о принятии их послушниками в монастырь. Кристин почти ничего не сказала в ответ, и в этот раз они лишь поговорили о том, как все устроить, чтобы выделить часть имущества для двух старших сыновей.
Но спустя несколько дней в Йорюндгорд прибыл посланный с приглашением на пир – Осмюнд из Шенне праздновал обручение своей внучки Турдис с добрым крестьянским сыном из Довре.
В этот вечер Ноккве опять явился в ткацкую и снова закрыл дверь на засов. Он уселся на краю очага и стал помешивать веточкой угли – Кристин развела небольшой огонь, так как ночи нынешним летом стояли холодные.
– Всё пиры да разъезды по гостям, матушка, – сказал он с коротким смешком. – Обручение в Рогнхейме, обручение в Шенне, а там, глядишь, и свадьба Ивара подоспеет. Но на свадьбе Турдис меня, как видно, уже не будет… В ту пору я, уж верно, облачусь в монашеское одеяние.
Кристин ответила не сразу. Но затем промолвила, не поднимая глаз от работы, – она шила праздничный кафтан для Ивара:
– Многие полагали, что Турдис, дочь Гюннара, будет очень опечалена, если ты уйдешь в монастырь.
– Было время, когда я и сам так думал, – отвечал Ноккве.
Кристин опустила шитье на колени. Она взглянула на сына – лицо его было покойно и непроницаемо. Как он хорош собою! Черные волосы откинуты с белого лба и слегка вьются за ушами и над стройной смуглой шеей. Лицо широкое и твердое, черты более правильные, чем у отца, – нос не так велик, а рот не так мал; ясные синие глаза под стрельчатыми черными бровями. И все же он не казался таким красивым, каким был когда-то Эрленд. Отцовской кошачьей мягкости и ленивой грации, дыхания неувядающей молодости – вот чего недоставало Ноккве.
Мать снова взяла в руки работу, но шить не начинала. Немного погодя она сказала, опустив глаза долу и загибая край материи иглой:
– Вспомни, Ноккве, ни одним словом не обмолвилась я против вашего благочестивого намерения. Этого я не смею. Но ты молод… Ты много ученее меня и знаешь, наверное, что в Писании сказано: «Взявшись за плуг, не обращаются обратно».
Ни одна черточка не дрогнула в лице сына.
– Я знаю, вы давно уже замыслили это, – продолжала мать. – Еще с тех пор, как были малыми детьми. Но тогда вы еще не понимали, от чего отрекаетесь. А теперь ты достиг зрелости… Не думаешь ли ты, что было бы более разумно, если бы вы еще раз испытали себя, призваны ли вы к монашеской жизни? Что до тебя, так ты рожден наследовать эту судьбу и стать главою рода.
– И вы дерзаете давать мне подобный совет теперь?
Ноккве несколько раз тяжело вздохнул. Он поднялся с места и вдруг, резко схватившись за грудь, рывком раздвинул ворот куртки и рубашки так, что мать могла разглядеть на его обнаженной груди то место, где среди курчавых черных волос выделялись родимые пятна – пять небольших кроваво-красных, огневых точек.
– Вы, видно, думали, что я был слишком мал, чтобы понимать, отчего вы плакали и причитали, целуя это место на моей груди в те времена, когда я был еще несмысленышем… Я ничего не понимал, но слова, которые вы при этом произносили, я не мог забыть никогда… Матушка, матушка… Или вы забыли, что отец умер бесславной смертью, без исповеди и последнего напутствия? И вы решаетесь отговаривать нас?
Я полагаю, мы, братья, знаем, от чего отказываемся. Мне не кажется слишком уж большой жертвой, если я утрачу эту усадьбу и откажусь от жизни в браке… и от того счастья и доброго согласия, какие были у вас с отцом все эти годы на моей памяти…
Кристин уронила шитье на колени. Все, что пережили она и Эрленд… дурное и хорошее… Воспоминания потоком нахлынули на нее. О, как мало ведал этот мальчик о том, что он отвергал! Со всей его молодецкой удалью, кулачными боями, сумасбродствами и игрой в любовь он все-таки был не более как невинное дитя.
Ноккве увидел слезы, навернувшиеся на глаза матери, и закричал:
– Quid mihi et tibi est, mulier?[143]
Кристин вздрогнула, и тогда сын промолвил в сильнейшем волнении:
– Бог, верно, произнес такие слова вовсе не для того, чтобы унизить свою Мать… Но когда она вознамерилась дать ему совет, он сказал ей, чистейшей и беспорочной жемчужине, что сам знает, как ему следует использовать ту силу, что была дана ему от его Отца Небесного, а не от его Матери во плоти…
Матушка, вы не советчица мне в этом деле… Вы не смеете…
Кристин уронила голову на грудь.
Немного погодя Ноккве проговорил очень тихо:
– Или вы забыли, матушка, как прогнали меня прочь от себя… – Он помолчал, словно опасаясь, что голос изменит ему, но затем продолжал: – Я хотел преклонить колени около вас, у смертного ложа отца моего… Но вы попросили меня уйти прочь… Неужто вы не понимаете, что сердце сжимается у меня в груди всякий раз, как я вспоминаю об этом?
Кристин почти беззвучно прошептала:
– Не оттого ли ты был столь… суров со мною все эти годы, с той поры, как я овдовела?
Сын молчал.
– Я начинаю понимать… Ты не простил мне этого, Ноккве.
Ноккве отвел взор.
– Временами… я все же прощал… – сказал он слабым голосом.
– Не так уж часто это было… Ноккве, Ноккве! – воскликнула он горестно. – Неужто ты думаешь, что я люблю Бьёргюльфа меньше, чем ты… Я ведь мать ему… Я ведь мать вам обоим. Жестокосерден был ты, постоянно закрывая дверь между мною и им!..
Бледное лицо Ноккве побелело еще больше.
– Да, мать, я закрывал перед тобою дверь… Жестокосерден, говоришь ты… Помилуй тебя Бог, ты не знаешь… – Голос юноши опустился до шепота, словно силы его иссякли: – Я полагал, что тебе не следует… Тебя-то мы должны были пощадить…
Он круто повернулся, подошел к двери, отодвинул засов, но продолжал стоять там спиною к Кристин. Тогда она тихо окликнула его по имени. Он вернулся, подошел к матери и остановился перед нею, понурив голову:
– Матушка… я отлично понимаю, что все это… нелегко… вам.
Она положила руки к нему на плечи. Он отвел лицо от ее взора, но наклонился и поцеловал ее руку у запястья. Кристин вспомнила: то же самое сделал когда-то его отец… Только она не могла припомнить когда…
Она погладила его плечи; тогда он поднял руку и потрепал ее по щеке. Потом они сели и посидели так немного в молчании.
– Матушка, – спокойно и тихо сказал Ноккве спустя некоторое время, – на вас ли еще крест, который вам остался от моего брата Орма?
– Да, – отвечала Кристин, – но Орм велел просить меня, чтобы я никогда не расставалась с этим крестом.
– Я думаю, если бы Орм узнал об этом, то согласился бы, чтобы я получил этот крест после него. Я ведь теперь, так же как и он, буду человеком без роду и племени…
Кристин достала из-под рубашки маленький серебряный крест. Ноккве принял его; крест был еще теплый от материнской груди. Ноккве благоговейно облобызал ковчежец посреди креста, замкнул тяжелую цепь у себя на шее и спрятал крест под одежду.
– Помнишь ли ты своего брата Орма? – спросила мать.
– Не знаю. Подчас мне кажется, что да… Но может, это просто оттого, что вы так много рассказывали о нем, когда я был ребенком…
Ноккве еще немного посидел рядом с матерью. Потом встал:
– Покойной ночи, матушка!
– Храни тебя Бог, Ноккве, спи спокойно!
Он ушел. Кристин сложила неоконченную брачную одежду Ивара и принадлежности для шитья и загасила огонь в очаге.
– Храни тебя Бог, храни тебя Бог, мой Ноккве!..
Она задула свечу и вышла из ткацкой.
Спустя некоторое время Кристин повстречалась с Турдис в одной из усадеб прихода. Хозяева усадьбы занемогли и не успели убрать сено. Тогда братья и сестры гильдии Святого Улава пришли, чтобы помочь им управиться с работами.
Вечером Кристин немного прошлась с девушкой. Она шла неторопливой походкой пожилой женщины, болтая о том о сем, и исподволь так повернула беседу, что Турдис сама рассказала матери Ноккве обо всем, что было между нею и юношей.
Да, она встречалась с Ноккве у них дома, на выгоне. А минувшим летом, когда она жила на горном пастбище, он много раз бывал у нее по ночам. Однако он никогда не пытался вести себя с нею чересчур вольно. Вообще-то она хорошо знает, что говорят в народе о Ноккве, но ее он ни разу не оскорбил – ни словом, ни делом. Несколько раз он лежал с нею рядом на постели, поверх мехового одеяла, и они разговаривали. Как-то она спросила, намерен ли он посвататься к ней. И он ответил, что не может этого сделать, так как обещал отдать себя в услужение Деве Марии. То же самое сказал он ей и той весной, когда им довелось однажды побеседовать. И потому она не стала больше противиться воле отца и деда.
– Великое зло навлекли бы вы оба на себя, если бы он нарушил свой обет, а ты воспротивилась воле своих родичей, – сказала Кристин.
Она стояла, опираясь на грабли, и глядела на молодую девушку. Какое кроткое и красивое личико у этого ребенка! И чудесные золотистые волосы, заплетенные в толстую косу.
– Я верю, что Господь дарует тебе счастье, моя Турдис. Славным юношей кажется твой нареченный жених.
– Да, Ховард мне по сердцу, – промолвила девушка и вдруг залилась горючими слезами.
Кристин утешала ее словами, уместными в устах пожилой и рассудительной женщины. Но внутри у нее все стонало от тоски. Ах, как хотела бы она назвать это милое, здоровое дитя своей дочерью!
После свадьбы Ивара Кристин некоторое время оставалась в Рогнхейме. Сигне, дочь Гамала, не была красива и выглядела страшно изможденной и старой. Но она оказалась очень приветливой и доброй. Она, по-видимому, искренне любила своего мужа, а его мать и братьев принимала так, словно полагала, что они неизмеримо выше ее и сколько бы она ни почитала их и ни прислуживала им, всего этого будет недостаточно. Кристин была совершенно непривычна к тому, чтобы кто-нибудь хоть пальцем шевельнул, чтоб угодить ей. Даже когда она была богатой владелицей Хюсабю и распоряжалась бесчисленным множеством слуг, там не находилось никого, кто позаботился бы об удобствах и досуге самой хозяйки. Она сама не щадила себя, управляя работами на пользу всего семейства, и другим тоже не приходило в голову, что хозяйку следует щадить. Услужливые заботы Сигне о свекрови все время, пока та жила в Рогнхейме, были приятны Кристин. И ей скоро до того полюбилась Сигне, что так же горячо, как она молила Бога о счастье Ивара в этом браке, стала она теперь молить Всевышнего о том, чтобы Сигне никогда не имела повода раскаиваться, вручив себя и все свое имущество столь юному супругу.
Сразу же после Михайлова дня Ноккве и Бьёргюльф отправились на север, в Трондхеймскую область. Позднее Кристин слышала, что они в добром здравии прибыли в Нидарос и были приняты послушниками в монастырскую общину на Тэутре. Это было все, что она теперь знала о них.
И вот уже скоро год, как Кристин жила в Йорюндгорде лишь с двумя оставшимися при ней сыновьями. Но ей казалось, что прошло гораздо больше времени. Год назад, в тот осенний день, когда она, проводив сыновей до самых Доврских гор, возвращалась домой мимо церкви и глядела вниз, на поля, столь густо окутанные покровом холодного тумана, что из-за него нельзя было разглядеть даже построек родной усадьбы, она думала: вот так же, наверное, чувствует себя тот, кто возвращается к дому своему и знает, что найдет там лишь пепелище и остывшие угли!..
И теперь, когда Кристин шла по заглохшей тропинке мимо развалин кузни, в нынешнем году окончательно скрытых за наступающей с луга буйной порослью желтого подмаренника, колокольчиков и мышиного горошка, ей представлялось, что она видит перед собой картину собственной жизни: разрушенный непогодой, закопченный, старый горн, в котором никогда уже не разведут огонь; пригорок, покрытый мелкими кусочками угля, и пробивающаяся повсюду на пожарище мягкая, нежная молодая трава. А в трещинах старого горна там и сям ярко рдели красные пучки иван-чая.
II
Однажды, когда Кристин уже улеглась на покой, какие-то всадники въехали во двор усадьбы. Хлопнула дверь верхней горницы – Кристин услышала, как Гэуте громко и радушно приветствует своих гостей. Слугам пришлось встать и выйти во двор. Наверху послышались говор и топот ног – Кристин различила раздраженный голос Ингрид. Да, славная девушка эта молодая служанка, уж она не допустит никаких вольностей с собою. Взрыв веселого молодого смеха был ей наградой за находчивые, язвительные речи. Фрида тоже сердилась и кричала. Бедняжка, она так и не поумнела; ей было почти столько же лет, сколько и Кристин, и все-таки хозяйке по сей день приходилось опекать ее…
Кристин повернулась на постели и уснула.
На другое утро Гэуте поднялся с петухами. Обычно его утренний сон не был долог, даже если ему случалось выпить на ночь пива. Но гости вышли только к завтраку. Они остались в усадьбе на весь день. Приехали они отчасти по торговым делам, отчасти по дружбе. Гэуте был необыкновенно гостеприимным хозяином.
Кристин позаботилась о том, чтобы друзьям Гэуте подали на стол все самое лучшее. Сама того не замечая, она молча улыбалась шуму и веселью, которыми с приездом молодежи опять наполнилась старая отцовская усадьба. Но она сама мало беседовала с молодыми людьми и мало их видела. Впрочем, она заметила, что Гэуте был весел и обходителен.
Гэуте, сын Эрленда, пользовался большой любовью как среди мелкого люда, так и среди состоятельных крестьян. Хотя суд над убийцами Эрленда навлек большое несчастье на их родичей и в приходе было немало усадеб и семейств, где люди усердно избегали встреч с сыновьями Эрленда, но у самого Гэуте не было ни единого недруга.
Господин Сигюрд из Сюндбю возымел самую горячую приязнь к своему молодому родственнику. Этот двоюродный брат Кристин, которого она ни разу не встречала, пока судьба не привела его к смертному ложу Эрленда, выказал ей тогда самые преданные родственные чувства. Он оставался в Йорюндгорде почти до самого Рождества и прилагал все силы к тому, чтобы помочь вдове и осиротевшим мальчикам. Сыновья Эрленда учтиво и благопристойно проявляли свою благодарность к нему, но один только Гэуте близко сошелся с ним и с того времени часто бывал в Сюндбю.
Когда этот внук Ивара Йеслинга умрет, усадьба Сюндбю уйдет из его рода. Господин Сигюрд не имел детей, и его ближайшими наследниками были сыновья Хафтура. Он был уже человеком преклонных лет, и в жизни ему выпала тяжкая участь: его молодая жена лишилась рассудка во время первых родов. Он уже сорок лет жил с сумасшедшей женой, но все-таки каждый день приходил в ее покой и справлялся о ней. Она жила в одном из лучших домов Сюндбю, и множество служанок было приставлено к ней.
– Узнаешь ли ты меня нынче, Гюрид? – спрашивал муж.
Иногда она ничего не отвечала, но бывали дни, когда она говорила:
– Тебя-то я знаю хорошо: ты пророк Исайя, что живет в Брутвейте, к северу под Брутвейтским холмом.
Она всегда сидела с веретеном. Когда ей бывало получше, она пряла ровную и хорошую нить. Но потом на нее что-то находило, она разрывала пряжу и расшвыривала по всей горнице шерсть, которую служанки чесали для нее. После того как Гэуте рассказал обо всем этом матери, она неизменно принимала своего родственника сердечно и приветливо, когда ему случалось приезжать к ней в усадьбу. Однако сама Кристин уклонялась от поездки в Сюндбю. Она не бывала там ни разу после того, как венчалась в тамошней церкви.
Гэуте, сын Эрленда, был не так высок ростом, как остальные сыновья Кристин. По сравнению с рослой матерью и долговязыми братьями он казался почти что маленьким, хотя на самом деле он был выше среднего роста. И вообще Гэуте стал более видным во всех отношениях после того, как два старших брата и близнецы, которые по годам следовали за ним, покинули усадьбу. Между ними всеми он как-то терялся. Все окрестные жители считали его необыкновенно красивым. Он и вправду был хорош собой. Он очень походил на своего деда по матери – светлыми, как лен, волосами, большими серыми глазами под высоким лбом, продолговатым, в меру округлым лицом, свежей кожей и красиво очерченным ртом. У него была очень красивая посадка головы, и необыкновенная силища таилась в его несколько великоватых, но прекрасной формы руках. Однако нижняя часть туловища у него была немного коротка, а ноги изогнуты колесом. Оттого он постоянно носил длинное платье, если только какая-либо работа в усадьбе не принуждала его надевать короткую куртку; хотя именно в эти годы стало считаться красивым и пристойным шить праздничную одежду мужчин более короткой, чем в прежние времена. Жители здешних мест переняли этот обычай у знатных путников, проезжавших через долину. Но когда Гэуте, сын Эрленда, появлялся в церкви или в гостях в своем долгополом, с зеленой вышивкой кафтане, с серебряным кушаком вокруг тонкой талии и откинутым за плечи плащом, подбитым оленьим мехом, то все окрестные жители удовлетворенно и благожелательно провожали взглядом молодого хозяина Йорюндгорда. В руках у Гэуте всегда была прекрасная, отделанная серебром секира, которую Лавранс, сын Бьёргюльфа, некогда получил в наследство от своего тестя Ивара Йеслинга. И людям казалось весьма похвальным, что Гэуте, сын Эрленда, столь еще юный, следует по пути своих отцов и придерживается древних крестьянских обычаев как в одежде, так и в образе жизни.
И верхом на коне Гэуте тоже выглядел красиво, как никто другой. Он был отчаянно лихим наездником, и жители в округе похвалялись, что во всем Норвежском королевстве не сыщется коня, которого их Гэуте не смог бы укротить и обуздать. Когда Гэуте год назад был в Бьёргвине, ему довелось там объезжать жеребца, с которым прежде никто не сумел сладить. И вот под руками Гэуте жеребец сделался таким смирным, что тот проехал на нем без седла, с девичьей лентой вместо уздечки. Но когда Кристин стала выспрашивать сына об этом случае, он только рассмеялся и не захотел ничего говорить.
Кристин знала, что Гэуте бывает ветреным в обращении с женщинами, и это было ей не по нраву, но она думала: все это происходит большей частью из-за того, что женщины слишком уж ласковы с красивым юношей, а Гэуте общителен и добросердечен. Наверное, чаще всего это были просто дурачества и забавы, потому что он никогда не принимал близко к сердцу своих любовных дел и не таил их от всех, как когда-то Ноккве. Он сам пришел и рассказал матери, когда у него родилось дитя от одной молодой девушки из Сюндбю. Это случилось два года назад. Гэуте щедро наделил мать ребенка приличным ее положению приданым, а девочку он намеревался взять к себе, когда ее отнимут от груди, рассказывал Кристин господин Сигюрд. Гэуте, казалось, очень любил свою маленькую дочь и всегда навещал ее, когда бывал в Вогэ. Она была прелестным ребенком, с гордостью рассказывал Гэуте, и при крещении он велел дать ей имя Магнхильд. Кристин также полагала, что раз уж мальчик согрешил, то лучше всего будет, если он возьмет свое дитя к себе домой и станет ему преданным отцом. Она сама очень радовалась тому, что маленькая Магнхильд будет жить здесь. Но девочка умерла, достигнув годовалого возраста. Гэуте очень сокрушался, прослышав об этом, да и Кристин была опечалена тем, что так ни разу и не повидала своей маленькой внучки.
Кристин всегда бывало очень тяжело бранить Гэуте. Он был таким хилым в младенчестве и потому дольше, нежели все другие дети, держался около материнской юбки. К тому же он очень походил на ее отца. И казался таким степенным и положительным малышом – серьезно, совсем как взрослый, ковылял он следом за матерью и постоянно с самыми благими намерениями пытался сделать что-нибудь для нее, полагая в своей детской невинности, что приносит ей этим огромную пользу. Нет, у нее никогда не хватало духу быть слишком строгой с Гэуте, – если он и делал что-нибудь не так по свойственным его возрасту недомыслию или простоте, то всегда достаточно было нескольких ласковых наставлений. Ведь мальчик был такой понятливый и разумный.
Когда Гэуте минуло два года, их домашний священник в Хюсабю, который был весьма сведущ в детских недугах, посоветовал, чтобы мальчику снова стали давать женское молоко, раз уж никакие другие средства не помогают. Близнецы тогда только что родились, и у Фриды, кормившей Скюле, хватило бы молока еще на одного ребенка. Но Фрида брезговала бедняжкой Гэуте – он был такой уродливый, с огромной головой, худеньким и вялым тельцем. К тому же он еще не мог ни разговаривать, ни держаться на ножках. Служанка боялась, что он подкидыш троллей, хотя ребенок был вполне здоровым и пригожим до того, как с ним десяти месяцев от роду приключилась беда. Но все-таки Фрида отказалась положить Гэуте у своей груди; поэтому Кристин пришлось самой начать кормить, и он сосал материнскую грудь, пока ему не минуло четыре зимы.
С той поры Фрида невзлюбила Гэуте и постоянно придиралась к нему, насколько ей позволял страх перед хозяйкой. Фрида теперь сидела на женской скамье по правую руку от госпожи и распоряжалась ее ключами, когда Кристин отлучалась из дому. Она говорила своим хозяевам все, что вздумается. Кристин многое прощала ей; служанка забавляла ее. Хотя Фрида подчас и досаждала хозяйке, но Кристин всегда старалась все сгладить и поправить, если Фрида совершала какое-либо безрассудство или бывала уж очень несдержанна на язык. Служанка досадовала, что Гэуте сидит теперь на почетном месте и скоро станет хозяином в усадьбе. Она все еще считала его несмышленым мальчишкой. Фрида расхваливала других братьев, особенно Бьёргюльфа и Скюле, которых выкормила грудью. Над Гэуте же она глумилась за его низкий рост и кривые ноги. Гэуте относился к этому благодушно:
– Да, знаешь ли, Фрида, если бы я сосал твою грудь, то стал бы таким же богатырем, как мои братья. Но мне пришлось довольствоваться молоком моей матери. – И он улыбался Кристин.
Мать с сыном часто бродили вечерами вместе на вольном воздухе. Тропинки через пашни бывали местами так узки, что Кристин приходилось идти следом за Гэуте. Он шел впереди нее, держа в руках секиру. Он казался таким возмужалым! Мать невольно улыбалась за его спиной. Ее вдруг, совсем как в молодости, охватывало проказливое желание налететь на него сзади, прижать к себе, смеяться и шутить с ним, как она иногда делывала в те дни, когда он был мальчиком.
Несколько раз они доходили до того места, где обычно стирали белье. Они садились и прислушивались к шуму реки, которая стремительно неслась мимо, пенясь и белея в предвечерних сумерках. Чаще всего они почти не разговаривали между собою. Но случалось, что Гэуте расспрашивал мать о старине и о прошлом ее рода. Кристин рассказывала ему обо всем, что она видела и слышала в детстве. Ни об отце, ни о годах, проведенных в Хюсабю, никогда не говорили они в такие вечера.
– Вы, верно, озябли, матушка, – сказал Гэуте. – Нынче вечер холодный.
– Да… И спина у меня застыла, пока я сидела на камне. – Кристин поднялась. – Я становлюсь совсем старухой, Гэуте!
Она поднималась в гору, опираясь рукой о его плечо.
Лавранс спал как убитый в своей постели. Кристин зажгла небольшой светильник. Ей захотелось немного посидеть и насладиться покоем, царившим в ее душе. К тому же и руки у нее тоже всегда было чем занять. Наверху, у нее над головой, Гэуте с грохотом уронил что-то. Потом она услышала, как он лег в постель. Мать выпрямилась на минуту и улыбнулась язычку светильника. Она слабо пошевелила губами, осенила крестом лицо, и грудь, и воздух перед собой. Потом опять принялась за шитье.
Бьёрн, старый пес Эрленда, вскочил, отряхиваясь. Он сладко потянулся на передних лапах и зевнул. Потом затрусил через горницу к хозяйке. Стоило ей потрепать его по шее, как он сразу же положил передние лапы ей на колени, а когда она ласково заговорила с ним, принялся вертеть хвостом и усердно лизать ей лицо и руки. Потом Бьёрн стал потихоньку отползать обратно, поворачивая морду и искоса поглядывая на женщину: воплощением нечистой совести были и его маленькие, похожие на бусинки глазки, и все его тугое мохнатое тело до завитка хвоста. Кристин украдкой улыбнулась и сделала вид, будто ничего но замечает, – тогда пес вспрыгнул на ее постель и свернулся клубочком в ногах.
Спустя некоторое время она загасила пальцами тлеющий фитиль и бросила его в масло. Серый свет летней ночи брезжил за маленьким оконцем. Кристин прочла перед сном молитвы, тихо разделась и забралась в постель. Она удобно подоткнула подушки под грудью и под плечом, а старый пес привалился сзади к ее спине. Вскоре она уснула.
Епископ Халвард сделал отца Дага своим управителем в приходе, и тогда Гэуте откупил у него епископскую десятину на три года вперед. Он также скупал в приходе кожи и съестные припасы, посылая все это санным путем в Рэумсдал, а оттуда весною морем до Бьёргвина. Кристин не совсем по душе были эти торговые дела сына; сама она всегда продавала товары в Хамаре, потому что так поступали раньше и отец ее, и Симон, сын Андреса. Но Гэуте основал нечто вроде торгового сообщества со своим зятем Герлаком Паусом, а тот был умелым купцом и находился в близком родстве со многими из самых состоятельных немецких купцов в Бьёргвине.
Дочь Эрленда Маргрет и ее муж побывали в Йорюндгорде летом, вскоре после смерти отца; они принесли богатые дары церкви за упокой души Эрленда. Когда Маргрет была юной девушкой и жила в Хюсабю, ее отношения с мачехой не шли дальше весьма умеренной дружбы, и в те годы она не обращала внимания на своих маленьких сводных братьев. А ныне ей было уже тридцать лет, и она не имела детей в браке; теперь она выказывала своим красивым взрослым братьям самую горячую сестринскую приязнь. И не кто иной, как Маргрет устроила этот договор между мужем и Гэуте.
Маргрет была все еще хороша собою, но она сделалась такой громадной и толстой, что Кристин казалось, будто она никогда в жизни не видела столь тучной женщины. Но тем больше серебряных пластинок умещалось на ее кушаке, а серебряная застежка величиною с небольшой ручной щит вполне к месту красовалась на ее обширной груди. Ее дородное тело было всегда, словно алтарь, убрано самыми дорогими тканями и украшениями из позолоченного металла – Герлах, сын Тидекена, как видно, горячо любил свою супругу.
Весной прошлого года, во время весеннего тинга, Гэуте гостил у сестры и зятя в Бьёргвине, а осенью отправился через горы с табуном лошадей и там продал его. Поездка эта оказалась столь прибыльной, что Гэуте поклялся снова повторить ее нынешней осенью. Кристин полагала, что ему не следует в этом препятствовать. Видно, и у него в крови было что-то от отцовского пристрастия к дальним поездкам. Он, наверное, угомонится, когда станет постарше. Увидев, что он томится и жаждет уехать со двора, мать стала сама поторапливать его, так как в прошлом году ему пришлось возвращаться домой через горы уже посреди зимы.
И вот ясным солнечным утром, сразу же после дня Святого Варфоломея, он отправился в путь. Было как раз время убоя коз, и по всей усадьбе распространялся запах вареной козлятины. Люди ходили сытые и довольные. В течение всего лета им почти ни разу не доводилось отведать свежего мяса, разве только по большим праздникам. А теперь они вот уже много дней получали увесистые куски мяса и наваристую, жирную похлебку и к завтраку и к ужину. Захлопотавшаяся и возбужденная от первого в этом году большого убоя и заготовки колбас, стояла Кристин у края проселочной дороги и махала краешком своего головного платка вслед Гэуте и его свите. Это было красивое зрелище: холеные кони, дюжие молодые парни, сверкающее на солнце оружие и звенящая сбруя. Все загремело под ними, когда они ступили на высокий мост. Гэуте обернулся в седле и помахал шапкой матери в ответ, а она с тихим возгласом удовольствия и гордости снова замахала ему своим платком.
Вскоре после наступления зимней ночи начались дожди и распутица в долине и снежные бураны в горах. Кристин немного тревожилась о Гэуте, который все еще не вернулся домой. Но все-таки она никогда не боялась за него так, как за его братьев, – она верила в счастье этого своего сына.
Неделю спустя поздним вечером Кристин возвращалась со скотного двора и заметила нескольких всадников у калитки. Туман, словно белый дым, клубился вокруг фонаря у нее в руках; Кристин пошла под дождем навстречу людям, одетым в темные меховые одежды. Это, верно, Гэуте… Едва ли можно было ожидать приезда чужих в такой поздний час.
Тут Кристин узнала в головном всаднике господина Сигюрда из Сюндбю – он тяжеловато, по-стариковски слезал с лошади.
– Я привез вести от Гэуте, Кристин, – сказал рыцарь после того, как они поздоровались. – Вчера он приехал в Сюндбю…
На дворе было так темно, что Кристин не могла разглядеть выражение его лица. Но голос у него звучал как-то странно. И когда он подошел к двери горницы, то велел своим слугам идти в людскую вместе с конюхом Кристин. Она испугалась, так как он больше ничего не сказал, но, когда они остались одни в горнице, спросила очень спокойно:
– Что же это за вести, родич? Гэуте, наверное, болен, раз он не приехал домой вместе с тобою?
– Нет, Гэуте здоров, как никогда. Но спутники его устали…
Он сдул пену с пива, которое Кристин поднесла ему в чаше, выпил и похвалил питье.
– Доброе угощение тому, кто приносит добрые вести, – промолвила хозяйка, улыбаясь.
– Посмотрим, что ты скажешь, когда выслушаешь мои вести до конца, – ответил он уныло. – На этот раз он едет домой не один, твой Гэуте.
Кристин молча ждала, что он скажет дальше.
– С ним едет… да, дочь Хельге из Ховланда… Дело в том, что он увез эту… эту девушку… увез тайно от ее отца…
Кристин все еще молчала. Но она опустилась на скамью напротив гостя. Рот у нее был крепко сжат.
– Гэуте попросил меня приехать сюда… Он боялся, что тебе это не понравится. Он просил меня сказать тебе… И вот я рассказал, – вяло закончил Сигюрд.
– Придется уж тебе рассказать мне все, что знаешь об этом деле, Сигюрд, – спокойно попросила Кристин.
Господин Сигюрд так и сделал, но рассказывал он очень сбивчиво и невразумительно, со многими недомолвками и отступлениями. Он и сам был очень напуган поступком Гэуте. Но все же Кристин поняла из его речей, что Гэуте повстречался с девушкой в прошлом году в Бьёргвине, звали ее Юфрид. Нет, она ни с кем не была сговорена, но Гэуте, видно, понял, что если он вздумает завести речь о девушке с ее родственниками, то это ни к чему не приведет. Хельге из Ховланда был очень богат; он происходил из так называемого рода Дюк и владел обширными землями, главным образом в Воссе. И вот нечистый попутал этих двух молодых людей… Господин Сигюрд беспокойно ерзал на месте, чесал затылок, точно он вконец завшивел.
А нынешним летом, когда Кристин думала, что Гэуте поехал в Сюндбю, чтобы вместе с господином Сигюрдом затравить тех двух медведей, что задрали много скота на горных выгонах… Он на самом деле направился через горы в Согн… Девушка жила там у своей замужней сестры. У Хельге Дюка было три дочери, и ни одного сына. Сигюрд застонал в отчаянии – да, он ведь обещал Гэуте молчать обо всем этом. Он, правда, знал, что Гэуте едет повидаться с какой-то девушкой… Но ему невдомек было, что парень может замыслить подобное безрассудство…
– Да, за это сын мой может дорого поплатиться, – сказала Кристин. Лицо у нее было застывшее и спокойное.
Сигюрд ответил, что теперь ведь уже наступила зима и дороги стали труднопроходимыми. А поскольку у владельцев Ховланда будет время как следует поразмыслить об этом деле, быть может, они сочтут более разумным согласиться на то, чтобы Гэуте получил Юфрид в жены, раз уж она все равно принадлежит ему.
– Но если они не сочтут это разумным и захотят мстить за похищение женщины?
Господин Сигюрд еще отчаяннее заскреб в затылке.
– Это, кажется, считается оскорблением, которое не может быть искуплено пеней, – сказал он тихо. – Я не очень сведущ в этих делах…
Кристин молчала. Тогда господин Сигюрд опять заговорил с мольбой в голосе:
– Гэуте сказал… Он полагает, что ты с любовью встретишь их… Он говорил, ты ведь еще не настолько старая женщина, чтобы забыть… Ну, он хотел сказать, что ты ведь добилась того супруга, которого сама желала, понимаешь?
Кристин кивнула.
– Она самое красивое дитя, какое я когда-либо видел, – сказал Сигюрд искренне. Глаза его увлажнились. – Дурно, что дьявол соблазнил Гэуте на столь бесчестный поступок… Но ты ведь все-таки приветливо встретишь этих двух бедных детей?
Кристин снова кивнула.
Все вокруг казалось неприютным и серым, когда Гэуте на следующий день после полудня въезжал во двор усадьбы. Кристин, нагнувшись под дверным косяком, переступила порог дома и вдруг почувствовала, что лицо ее покрылось холодным потом: она увидела Гэуте, который помогал сойти с лошади женщине в черном плаще с капюшоном. Женщина была маленького роста и едва доставала юноше до плеча. Гэуте хотел взять ее за руку и подвести к матери, но она отстранила его и сама пошла навстречу Кристин. Гэуте стал здороваться с челядью и отдавать распоряжения тем слугам, которые приехали вместе с ним. Когда он снова взглянул на двух женщин, то увидел, что Кристин, стоя у входа в дом, обнимает девушку. Гэуте подбежал к ним с радостным приветствием на устах. В сенях господин Сигюрд обнял его за плечи и отечески похлопал по спине. Старик пыхтел и отдувался после перенесенного волнения.
Кристин была поражена, когда девушка подняла к ней свое лицо – такое белое и прелестное под насквозь промокшим от дождя капюшоном. Она была совсем юная – и маленькая, словно ребенок. Тут приезжая сказала:
– Я не жду от вас радушного приема, мать Гэуте, но теперь все двери закрыты передо мною, кроме этой. И если вы, госпожа, пожелаете терпеть меня здесь, в усадьбе, то я всегда буду помнить, что пришла сюда без чести и имущества, но с желанием служить вам и Гэуте, господину моему…
Кристин взяла девушку за руки и, даже не успев как следует осознать свои слова, сказала:
– Пусть Бог простит моему сыну то, в чем он погрешил пред тобою, красивое мое дитя… Войди же, Юфрид… И да поможет Господь вам обоим так же, как я буду помогать тебе, чем только смогу.
В тот же миг ей показалось, что она проявила слишком уж большое радушие к этой женщине, которой она совсем не знала. Но вот Юфрид сняла с себя верхнюю одежду. Ее зимнее платье из плотного бледно-голубого домотканого сукна насквозь промокло от дождя у подола и на плечах, где влага проникла сквозь плащ. Эта девушка, почти ребенок, держалась с каким-то кротким, печальным достоинством. Она очаровательно склоняла свою черноволосую головку, и две толстые черные как смоль косы опускались у нее ниже стана.
Кристин ласково взяла девушку за руку, подвела ее к скамье и усадила на самое теплое место около печи:
– Ты ведь, наверное, озябла?
Гэуте подошел к ним и горячо обнял мать:
– Матушка, пусть свершится все, что суждено. Приходилось ли вам когда-нибудь видеть девушку прекраснее моей Юфрид? Она должна была стать моей, чего бы мне это ни стоило… И вы ведь будете добры к ней, дорогая моя матушка?..
Очень хороша была Юфрид, дочь Хельге, Кристин не могла отвести от нее взор. Она была небольшого роста, широка в плечах и бедрах, но ладно и красиво сложена. Кожа у нее была такая нежная и чистая, что Юфрид казалась прекрасной, несмотря на крайнюю бледность. У нее были крупноватые черты лица, но округлые щеки и четкая линия подбородка придавали им особую привлекательность. И рот у нее был крупноват, с узкими розовыми губами, из-за которых были видны ровные мелкие зубы, похожие на молочные зубки ребенка. Когда она поднимала тяжелые веки, ее ясные серо-зеленые глаза сияли, словно звезды, под длинными черными ресницами. Черные волосы и светлые глаза – привлекательнее этого Кристин ничего не могла себе представить в человеке. Так думала она с тех самых пор, как впервые увидела Эрленда. И у большинства ее собственных красавцев-сыновей тоже были светлые глаза при темных волосах.
Кристин подвела Юфрид к скамье для женщин и усадила ее рядом с собою. Она скромно и благопристойно сидела среди чужой для нее челяди, ела очень мало и вспыхивала чистым румянцем всякий раз, когда Гэуте во время трапезы поднимал кубок и пил за ее здоровье.
А он, сидя на почетном месте хозяина дома, весь светился гордостью и беспокойным счастьем. В честь возвращения сына Кристин в этот вечер устлала стол скатертью и поставила на него две восковые свечи в подсвечниках из позолоченной меди. Гэуте и господин Сигюрд то и дело пили за здоровье друг друга, и старый рыцарь казался все более и более растроганным; он обнял Гэуте за плечи и пообещал, что будет ходатаем за него перед своими богатыми родичами и даже перед самим королем Магнусом. Он добьется для него примирения с оскорбленными родственниками девушки. Ведь сам он, Сигюрд Эльдьярн, не имеет ни единого недруга – только неуживчивый нрав отца да его собственное несчастье с женою повинны в том, что он несколько одинок.
Под конец Гэуте вскочил с места, держа в руке рог с вином. «Как он хорош собою!» – думала Кристин. И до чего похож на ее отца! Тот тоже выглядел так, когда бывал слегка навеселе. Он был такой же сияющий, жизнерадостный, окрыленный.
– Так уж вышло у меня и этой женщины, Юфрид, дочери Хельге, что сегодня мы пируем в честь нашего приезда домой, а свадьбу нашу мы сыграем после, ежели Господь будет милостив. Тебя, Сигюрд, мы благодарим за твою родственную преданность, а вас, матушка, за то, что вы приняли нас так, как я того и ожидал, зная ваше верное материнское сердце. Мы, братья, часто говорили между собою, что вы кажетесь нам великодушнейшей из всех женщин и добрейшей из матерей. И потому я прошу вас оказать нам честь и самолично постлать наше брачное ложе как можно великолепнее и пышнее, чтобы я без стыда мог предложить Юфрид разделить его со мной. И еще я прошу вас сопровождать Юфрид в верхнюю горницу, чтобы она могла возлечь на брачную постель столь благопристойно, насколько это возможно. Ведь мать ее умерла, и здесь при ней нет никого из ее родственниц…
Господин Сигюрд, который уже изрядно захмелел, вдруг разразился хохотом:
– Ведь вы же и в моем доме спали вместе в верхней горнице… А мне-то было невдомек… Но я думал: раз вы до этого уже побывали в одной постели, то…
Гэуте высокомерно тряхнул золотистыми волосами:
– Да, родич… Но этой ночью Юфрид впервые будет спать в моих объятиях здесь, в этой усадьбе, где она когда-нибудь станет хозяйкой, если Господь пожелает. А вас, люди добрые, я прошу пить и веселиться нынче вечером. Теперь вы видели ту, что станет моей женой и хозяйкой Йорюндгорда; ею будет она, или никакая другая женщина в мире, я клянусь в том своей христианской верой и Господом нашим Иисусом. Я надеюсь, что все вы, и мужчины и женщины, станете почитать ее, а вы, мои верные ребята, поможете мне охранять и защищать ее, как подобает мужчинам.
Под громкие крики и шум, раздавшиеся сразу же после речи Гэуте, Кристин потихоньку встала из-за стола и шепотом велела Ингрид следовать за нею наверх.
Великолепная верхняя горница Лавранса, сына Бьёргюльфа, содержалась в страшном запустении все эти годы, пока здесь хозяйничали сыновья Эрленда. Кристин не желала жертвовать для небрежных юнцов ничем, кроме самого необходимого: грубого постельного белья и самой неприхотливой утвари. Она даже редко заставляла прибирать в горнице, потому что это был совершенно напрасный труд. Стоило только немного подмести здесь, как Гэуте и его друзья тотчас же снова наносили сюда сору и грязи. В горнице стоял укоренившийся запах мужчин, которые, воротившись с работы в лесу или в усадьбе, сразу же бросались в постель, потные, грязные, насквозь пропахшие конюшней, кожами и мокрой псиной.
Теперь Кристин и служанка поспешно подмели здесь и, как могли, навели порядок. Хозяйка принесла тонкое постельное белье, покрывала и подушки, накурила можжевельником. Она поставила на маленький столик серебряный кубок с последним глотком вина, отыскавшимся в доме, пшеничные лепешки, восковую свечу в металлическом подсвечнике, а затем придвинула столик к кровати. Теперь в комнате появился уют, какой только можно было создать на скорую руку.
На дощатой стене, отделявшей горницу от чулана, висело оружие – тяжелый двуручный боевой меч Эрленда и меч поменьше, который он постоянно носил при себе. Здесь висели также плотничьи и дровяные топоры, и среди них все еще находились две секиры, когда-то принадлежавшие Ноккве и Бьёргюльфу. Были тут и два маленьких топорика, которыми юноши пользовались редко, так как считали их слишком легкими. Но при помощи этих топориков отец ее в былые дни столь искусно мастерил и вырезывал разные вещицы, что потом приходилось лишь самую малость подправлять их ножом и стамеской. Кристин вынесла топоры в чулан и спрятала их в сундук Эрленда, где уже лежали его окровавленная рубаха и секира, которая была у него в руке в тот момент, когда ему нанесли смертельную рану.
Гэуте со смехом предложил Лаврансу посветить невесте, когда та будет подниматься в верхнюю горницу. Мальчик был одновременно и горд и смущен этим. Кристин видела, что Лавранс отлично понимает, какой опасной игрой была эта беззаконная свадьба брата, но в то же время мальчик в своей юношеской беспечности радовался необыкновенному событию. Сияющими глазами глядел он на Гэуте и его красивую жену.
На лестнице светильник погас. Юфрид сказала, обращаясь к Кристин:
– Гэуте не просил бы вас об этом, когда бы так сильно не захмелел. Не провожайте меня дальше, хозяйка. Не опасайтесь, я не забуду, что я всего лишь совращенная женщина, бежавшая из-под опеки своих родичей.
– Да и я уж не настолько праведна, чтобы не послужить тебе до той поры, пока сын мой не искупит свой грех перед тобою и ты не сможешь по праву называть меня свекровью, – молвила Кристин. – Садись, я расчешу твои волосы… Очень красивы они у тебя, дитя мое…
Но когда домочадцы разошлись на покой и Кристин улеглась в постель, она снова ощутила какую-то тревогу. Нежданно для самой себя она сказала этой Юфрид больше, чем собиралась пока говорить. Но девушка так юна… и так ясно дает понять, что не требует, чтобы о ней судили лучше, чем она того заслуживает… Дитя, отринувшее честь и послушание.
Так вот как оно бывает, когда невеста входит в дом жениха, не дождавшись свадьбы. Кристин вздохнула; когда-то и она склонна была отважиться на это ради Эрленда. Но она не уверена, что посмела бы приехать в Хюсабю, если бы там находилась его мать. Нет-нет, ей не следует делать участь этой девочки еще тяжелее…
Господин Сигюрд, пьяно шатаясь, все еще топтался в комнате – он должен был спать с Лаврансом. Он бормотал что-то бессвязное, но от чистого сердца: он ничего не пожалеет, чтобы помочь им выпутаться из этой рискованной игры…
Днем позже Юфрид показала матери Гэуте все, что она привезла с собою из дома, – два кожаных мешка с одеждой и маленький ларец из моржовой кости, в котором хранились ее украшения. Словно читая мысли Кристин, девушка сказала, что все это ее собственные вещи, которыми она вправе распоряжаться. Часть их она получила в подарок, часть унаследовала от матери. У отца она не взяла ничего.
Кристин сидела, печально подперев щеку рукой. В ту ночь, в давние-давние времена, когда она сама складывала свои золотые украшения в ларец, собираясь украдкой покинуть родной дом, она тоже отобрала большей частью то, что было подарено ей родителями, которых она втайне опозорила, а теперь намеревалась оскорбить и опечалить у всех на глазах…
Но по одним только нарядам и украшениям Юфрид можно было понять, что она происходит из очень богатой семьи. Все эти вещи, по подсчету Кристин, оценивались более чем в тридцать марок чистого серебра – одно только пурпурное платье с серебряным рисунком, отделанное белым мехом, да дополняющий этот наряд плащ на шелковой подкладке стоили никак не меньше десяти–двенадцати марок. Если бы отец девушки пошел на примирение с Гэуте, это было бы хорошо; но ведь сын Кристин никак не может считаться ровней этой женщине. А если Хельге хочет взыскать с Гэуте со всей суровостью, сообразно своим правам и силе, то дело обстоит как нельзя хуже.
– Это кольцо, – сказала Юфрид, – всегда носила моя мать. Если вы, хозяйка, пожелаете принять его от меня, то я пойму, что вы не осуждаете меня так сурово, как того можно было бы ожидать от столь почтенной и высокородной женщины.
– Ну, теперь мне придется быть тебе вместо матери, – улыбаясь, промолвила Кристин и надела кольцо себе на палец. Это было маленькое серебряное колечко с красивым белым агатом, и Кристин подумала, что девочка, видно, считает его особенно дорогим, раз оно напоминает ей о матери.
– Я думаю, мне следует отдарить тебя чем-нибудь.
Кристин достала свой ларец и отыскала в нем золотое кольцо с сапфирами.
– Когда Гэуте появился на свет, отец его положил это кольцо мне на постель.
Юфрид взяла кольцо и поцеловала руку Кристин.
– А я хотела бы выпросить у вас другой подарок… матушка… – Она так очаровательно улыбнулась. – Не опасайтесь, что Гэуте привел в свой дом досужую или нерадивую женщину. Но у меня нет с собою подходящего платья для работы. Дайте мне какое-нибудь старое платье с вашего плеча и позвольте помогать вам; тогда, быть может, в скором времени я больше придусь вам по душе, чем сейчас…
Тут Кристин ничего другого не оставалось, как показать молодой женщине содержимое своих сундуков. Юфрид так умело расхваливала красивые вещи, сделанные руками Кристин, что старшая хозяйка дарила ей то одно, то другое – две полотняные простыни с бахромчатой шелковой оторочкой, полотенце с синей каймой, тканое покрывало и, наконец, большой настенный ковер с изображением соколиной охоты.
– Я хочу, чтобы эти вещи навсегда остались здесь, в Йорюндгорде, а с помощью Бога и Девы Марии этот дом когда-нибудь будет твоим.
Потом они пошли по клетям и кладовым. Так они провели вместе много часов и остались очень довольны друг другом.
Кристин хотела дать молодой женщине свое платье из зеленого сукна, затканного черными горошинами. Но Юфрид сочла его слишком нарядным для домашней работы. «Бедняжка, ей так хочется подольститься к мужниной матери», – подумала Кристин, подавляя улыбку. Наконец они отыскали старое коричневое платье, которое, по мнению Юфрид, вполне подошло бы, если его немного укоротить и поставить заплаты на локтях и под мышками. Она попросила ножницы и принадлежности для шитья и сразу же принялась за дело. Кристин тоже взялась за шитье, и так они сидели вместе, работая, когда Гэуте и господин Сигюрд пришли к ужину.
III
Кристин от всего сердца признавала, что Юфрид была из тех женщин, которые ко всему умеют приложить руки. Если все обойдется хорошо, то Гэуте окажется счастливцем – ему достанется жена столь же деятельная и усердная, сколь богатая и красивая. Сама Кристин, обыщи она хоть всю Норвегию, не смогла бы найти женщину, более подходящую для того, чтобы заступить ее место в Йорюндгорде. И вот однажды Кристин сказала – потом она сама не могла понять, как эти слова сорвались с ее уст, – что в тот день, когда Юфрид, дочь Хельге, станет законной супругой Гэуте, мать передаст молодой ключи от хозяйства, а сама переберется с Лаврансом в старый дом.
После она часто думала, что ей следовало бы поразмыслить хорошенько, прежде чем произносить подобные слова. Уж не раз случалось, что она бывала слишком опрометчива в разговорах с Юфрид. Наверное, потому, что Юфрид была нездорова.
Кристин поняла это почти сразу, как только девушка появилась в усадьбе. И Кристин вспоминала ту первую зиму, когда жила в Хюсабю. Она-то была замужем, ее муж и отец были уже связаны свойством, хотя и не ясно было, как сложатся их отношения впоследствии, когда грех выплывет наружу. И все же она так безмерно страдала от стыда и раскаяния, затаив в сердце горькую обиду на Эрленда! А ведь ей было тогда уже полных девятнадцать лет, в то время как Юфрид едва ли минуло семнадцать. И девочка живет здесь, среди чужих, увезенная тайком из родного дома, бесправная и опозоренная, и носит под сердцем ребенка Гэуте. Кристин в глубине души не могла не признать, что Юфрид казалась более сильной и мужественной, чем была когда-то она сама.
Но Юфрид не осквернила святости монастыря, не нарушила слова, данного при обручении, не лгала, не обманывала, не растоптала чести своих родителей у них за спиной. Если даже эти двое молодых людей и погрешили дерзко против законов страны, против послушания и добродетели, то все-таки они не должны были страдать от угрызений совести так тяжко, как страдала когда-то она. Кристин непрестанно молилась о благополучном исходе сумасбродной затеи Гэуте. Она утешала себя тем, что Бог в справедливости своей не может ниспослать Гэуте и Юфрид более суровую участь, чем та, что выпала на долю ее и Эрленда, – а они ведь в конце концов поженились, и ребенок их, зачатый в грехе, родился законным наследником всех своих родичей.
Поскольку ни Гэуте, ни Юфрид ничего ей не говорили, то и Кристин тоже не хотела заводить об этом разговор. Но все-таки ей не терпелось побеседовать с молодой, неопытной женщиной. Ведь Юфрид должна была теперь беречься, подольше нежиться в постели по утрам, а не вскакивать раньше всех в усадьбе. Кристин замечала, что Юфрид изо всех сил стремится подниматься раньше свекрови и сделать за день больше, чем она. Но Юфрид была не такова, чтобы Кристин могла предложить ей помощь или высказать сострадание. Матери оставалось только втихомолку делать за нее самую тяжелую работу и обращаться с нею наедине и на людях так, словно бы она по праву была молодой хозяйкой в усадьбе.
Фрида бесилась оттого, что принуждена была уступить свое место на скамье рядом с хозяйкой, этой Гэутовой… И она обозвала Юфрид бранным словом. Это произошло, когда они с Кристин стряпали однажды в поварне. Впервые в жизни Кристин ударила свою служанку.
– Уж не тебе бы говорить подобные слова, ты, старая блудливая сука!
Фрида отерла кровь с носа и с губ.
– А разве вы, дочери знатных вельмож, такие как ты и эта Юфрид, не должны быть лучше нас, детей скотников?.. Вы знаете, что вас наверняка ожидает брачная постель под шелковым покрывалом… Это вы, наверно, бесстыжие блудницы, если не можете обождать и таскаетесь по лесам с молодыми кобелями, а потом приносите пащенков в подоле… Тьфу!..
– Молчи, ты… Пойди и умойся… Ты закапаешь кровью тесто, – сказала хозяйка почти спокойно.
В дверях Фрида столкнулась с Юфрид. При взгляде на молодую женщину Кристин поняла, что та, должно быть, слышала ее разговор со служанкой…
– Бедняжка болтает все это по глупости… Я не могу ее выгнать – ей некуда деваться.
Юфрид презрительно улыбнулась. Тогда Кристин сказала:
– Она выкормила грудью двух моих сыновей.
– Гэуте она не кормила грудью, – ответила Юфрид. – Об этом она то и дело напоминает и мне и ему. А не могли бы вы выдать ее замуж? – резко спросила она.
Кристин невольно рассмеялась:
– Думаешь, я не старалась? Но стоило только парню один раз побеседовать со своей нареченной невестой, как дело дальше не шло…
Кристин подумала: не воспользоваться ли ей этим случаем и не поговорить ли сейчас с Юфрид – дать ей понять, что она встретит здесь, дома, только материнскую благожелательность? Но Юфрид глядела холодно и разгневанно…
Глядя на Юфрид, можно было уже сказать, что она беременна. Как-то собралась она перебирать перья для новых подушек. Кристин посоветовала ей повязать чем-нибудь голову, чтобы в волосы не набился пух. Юфрид надела полотняную косынку.
– Пожалуй, мне теперь больше идет такая повязка, – сказала она и негромко рассмеялась.
– Может, и так, – коротко ответила Кристин.
Все-таки ей было непонятно, как Юфрид может этим шутить.
Несколько дней спустя Кристин зашла в поварню и увидела, что Юфрид потрошит дичь и руки ее до локтей покрыты брызгами крови. Кристин в испуге оттолкнула девушку в сторону:
– Дитя, тебе ведь теперь нельзя пачкаться в крови… Неужто ты даже этого не знаешь?..
– А вы думаете, все это правда, о чем болтают женщины? – недоверчиво спросила Юфрид.
Тогда Кристин рассказала об огневом знаке, который был на груди у Ноккве. Намеренно рассказала она об этом так, чтобы молодая женщина поняла: Кристин не была еще замужем, когда глядела на горящую церковь.
– Ты, верно, не думала обо мне такого? – спросила она тихо.
– Да нет, Гэуте рассказал мне обо всем. Ваш отец обещал вас в жены Симону Дарре, а вы бежали с Эрлендом, сыном Никулауса, к его тетке, и тогда Лаврансу пришлось дать свое согласие…
– Положим, это было не совсем так… Мы не бежали из дому. Симон освободил меня от обещания сразу же, как только понял, что Эрленд мне больше по душе. И тогда отец тоже согласился, хотя и с большой неохотой. Но все-таки он сам соединил наши руки. Целый год я была нареченной невестой Эрленда… Ты думаешь, это еще хуже?.. – спросила Кристин, так как девушка сильно покраснела и с ужасом глядела на свекровь.
Юфрид соскребла ножом сгустки крови со своей белой руки.
– Да, – ответила она тихо, но очень твердо. – Я не стала бы играть своей честью и добрым именем без нужды. Об этом я не расскажу Гэуте, – быстро прибавила она. – Он думает, что его отец увез вас силой, так как не мог добиться вас мольбами, просьбами.
«Быть может, она и права», – думала Кристин.
По мере того как шло время и Кристин непрестанно размышляла о случившемся, она все более и более убеждалась, что самым пристойным для Гэуте было бы послать гонцов к Хельге в Ховланд, передать все дело в его руки и просить у него в жены Юфрид на тех условиях, какие тот сам назначит. Но когда она заговаривала об этом с Гэуте, он приходил в замешательство и уклонялся от ответа. Наконец однажды он запальчиво спросил мать, может ли она сейчас, в зимнее время, доставить письмо через горы. «Нет, но ведь отец Даг наверняка сумеет отправить его до Рэумсдалского мыса, а оттуда дальше по побережью», – ответила мать. Священники могут пересылать письма даже зимою. Гэуте возразил, что это обойдется слишком дорого.
– Тогда нынешней весною у тебя родится дитя не от твоей законной жены, – гневно сказала мать.
– И все-таки дело это нельзя устроить так быстро, – ответил Гэуте. Кристин заметила, что он был очень зол.
Мать все больше охватывало темное, нехорошее опасение. Кристин не могла не видеть, что то пылкое восхищение, с каким Гэуте относился к Юфрид в первые дни, почти совсем исчезло. Теперь у Гэуте постоянно бывал недовольный и удрученный вид. Вся эта история с похищением невесты с первых же дней выглядела ужасно, но Кристин считала, что во сто крат ужаснее будет, если потом юноша выкажет себя трусом. Если молодые люди раскаиваются в своем грехе, то это очень хорошо, но если тут не столько богобоязненное раскаяние, сколько недостойный мужчины страх перед человеком, которого он оскорбил, то это уж просто отвратительно. Гэуте, ее сын, на которого она всегда полагалась больше, чем на всех других сыновей! Неужто правду говорят люди, будто он человек ненадежный и ветреный в обхождении с женщинами? Неужто и впрямь ему уже наскучила Юфрид, особенно теперь, когда она стала такой отяжелевшей и некрасивой и когда приближается время держать ответ перед ее родственниками за похищение?
Она пыталась оправдать сына. Если она сама, которая с детства не видела перед глазами ничего, кроме благочестия и набожности, позволила совратить себя… А ведь сыновья Кристин еще с отроческих лет знали, что их собственная мать согрешила в юности, что отец прижил детей с супругой другого человека и прелюбодействовал с замужней женщиной в те годы, когда они были уже большими парнями. Ульв, сын Халдора, их приемный отец; легкомысленная болтовня Фриды… Немудрено, что мальчики столь легко поддаются соблазнам… Разумеется, Гэуте придется жениться на Юфрид – если он получит согласие ее родичей, – да еще при этом сказать спасибо; но жаль девушку, если она поймет, что он женится на ней по необходимости, а не по доброй воле.
Однажды во время поста Кристин и Юфрид готовили мешки со съестным для лесорубов. Они отбивали сушеную рыбу, пока она не становилась тонкой и плоской, накладывали масло в туески, наливали в деревянные бутыли пиво и молоко. Кристин видела, что молодой женщине стоило огромных усилий быть все время на ногах, но Юфрид только раздражалась, когда Кристин просила ее хотя бы ненадолго присесть и отдохнуть. Чтобы немного развлечь Юфрид, Кристин пришло в голову расспросить ее об этой истории с укрощенным жеребцом, на которого Гэуте надел девичью ленту.
– Это, как видно, была твоя лента?
– Нет, – сердито ответила Юфрид, покраснев как маков цвет. Но потом она сменила гнев на милость. – Это была лента моей сестры Осе, – сказала она, смеясь. – Осе первая приглянулась Гэуте, но когда я приехала домой, то он уже и сам не знал, кто из нас ему больше по сердцу. Это ведь Осе надеялся он застать у Дагрюн нынешним летом, когда ехал в Согн. Я стала допекать его ею, а он разгневался и поклялся Богом и людьми, что он не из тех, кто позволяет себе заходить слишком далеко с дочерьми почтенных людей. Он сказал, что между ним и Осе не было ничего такого, что помешало бы ему с чистой совестью покоиться в моих объятиях нынче же ночью. И тут-то я поймала его на слове… – Она опять рассмеялась. Увидев лицо Кристин, она упрямо тряхнула головой. – Да, я хотела получить Гэуте в мужья, и уж будьте покойны, матушка, я все-таки получу его. Я почти всегда добиваюсь своего…
Кристин пробудилась в кромешной тьме. Холод пощипывал нос и щеки. Когда она плотнее натянула на себя меховое одеяло, то почувствовала, что оно заиндевело от ее дыхания. Было, наверное, уже близко к утру, но она вздрогнула при одной мысли о том, чтобы выйти на холод и посмотреть на звезды. Кристин свернулась калачиком под меховым одеялом и решила еще немного полежать в тепле. В ту же минуту она вспомнила свой сон.
Ей привиделось, что она лежит на постели с новорожденным младенцем в маленькой горенке в Хюсабю. Дитя лежало в ее объятиях, завернутое в овчину, которая соскользнула и раскрылась, обнажив маленькое красное тельце. Крошечные ручки были сжаты в кулачки и подняты над головой, колени прижаты к животику, ножки скрещены. Время от времени ребенок слабо шевелился. Ей не пришло в голову удивиться, что ребенок не спеленат и что в горенке нет никого из женщин. Теплота ее тела окутывала лежащего подле нее ребенка; она чувствовала, как он шевелится у нее под рукой, и эти слабые толчки все еще отзывались в самых глубинах ее сердца. Усталость и боль все еще туманили ее сознание, но постепенно рассеивались, подобно тьме. А она лежала и смотрела на сына – и чувствовала, как восторг и любовь к ребенку растут в ней столь же неотвратимо, как заря занимается над гребнем гор.
Но одновременно с этим она увидела себя стоящей у стены дома. Перед нею в лучах утреннего солнца расстилалась долина. Была ранняя весна – Кристин с жадностью вдыхала бодрящий свежий воздух; ветер был пронизывающе холодный, но в нем ощущался вкус далекого моря и талого снега. На склонах пересекающих долину лесистых гор, озаренных утренним солнцем, вокруг усадеб уже чернела лишенная снежного покрова земля, но на лесных прогалинах, среди темно-зеленых деревьев все еще лежал сверкающий серебром снежный наст. Небо было словно умытое, бледно-голубое и золотистое, с редкими клочьями развеянных ветром темных тучек. Но все-таки было еще холодно, особенно в тени между домами. Снежный сугроб около Кристин затвердел, словно камень, после ночных заморозков. Солнце висело низко над горным хребтом к востоку от усадьбы. А прямо перед Кристин, там, где кончалась тень, утренний ветерок шевелил блеклую прошлогоднюю траву. Она клонилась и блестела, хотя корни ее все еще были скованы сверкающим, как сталь, ледяным покровом.
– О!.. О!.. – Жалобный вздох помимо воли вырвался из груди Кристин… Только Лавранс оставался еще с нею. Она слышала ровное дыхание мальчика на соседней кровати. А Гэуте… Он лежит там, наверху, со своей любовницей. Мать снова вздохнула, беспокойно задвигалась. Старый пес Эрленда еще теснее прижался к ее поджатым ногам.
Тут она услыхала, что Юфрид уже поднялась и расхаживает по горнице. Кристин быстро выбралась из постели, сунула ноги в мохнатые меховые сапоги, натянула на себя сермяжное платье и меховую куртку. Она ощупью добралась в темноте до печи, села на корточки и стала дуть на остывшие угли. Но ей не удалось раздуть ни единой искры: за ночь головня совсем погасла.
Кристин вытащила огниво из висевшего у нее на поясе мешочка и хотела высечь огня. Но трут, должно быть, отсырел и замерз. Наконец ей стало больше невмоготу тереть; она взяла сковороду для углей и пошла занять жара у Юфрид.
Наверху в печурке ярко горел огонь, освещая горницу. При свете мерцающего пламени сидела Юфрид и прилаживала покрепче застежки к куртке Гэуте из оленьего меха. В отдалении, в полутьме кровати, Кристин различила нагое до пояса тело мужчины: Гэуте спал без рубахи даже в самые лютые морозы. Он ел, сидя в постели.
Юфрид поднялась с места тяжело, степенно, по-хозяйски. Не хочет ли мать глоток пива? Она только что согрела утреннее питье для Гэуте. И пусть матушка захватит эту чашу для Лавранса. Он ведь отправляется с Гэуте рубить лес. Мужчины намерзнутся там сегодня.
Разжигая печь у себя в горнице, Кристин недовольно сжимала губы. Привычные домашние хлопоты Юфрид, Гэуте, лежащий в постели и открыто принимающий услуги своей невенчанной жены, ее заботы о своем незаконном девере – все это казалось ей таким нескромным и отвратительным.
Лавранс остался в лесу, но Гэуте к вечеру воротился домой, голодный и усталый. После ухода слуг женщины остались посидеть с хозяином, пока он ест и пьет.
Кристин видела, что Юфрид было не по себе нынче вечером. Внезапно молодая женщина опустила шитье на колени, и гримаса боли исказила ее лицо.
– Тебе больно, Юфрид? – тихо спросила Кристин.
– Да, немножко, ноги ломит, – отвечала девушка.
Она, как обычно, весь день хлопотала, не желая щадить себя. А теперь у нее сильно отекли ноги и начались боли.
Вдруг несколько слезинок показалось у нее на ресницах. Кристин никогда не видела, чтобы женщина так удивительно плакала – беззвучно, крепко сжав зубы. По подурневшему, покрытому коричневыми пятнами лицу Юфрид катились круглые, чистые слезинки. Кристин они казались жесткими, словно жемчужины. Юфрид словно досадовала на то, что поддалась нездоровью. Неохотно позволила она Кристин отвести себя в постель. Гэуте пошел следом за ними.
– Худо тебе, моя Юфрид? – беспомощно спросил он.
Лицо у него было огненно-красное от мороза, и он с убитым видом смотрел, как мать устраивала Юфрид поудобнее, снимала с нее башмаки и чулки, а затем принялась растирать ее опухшие ноги.
– Худо тебе, моя Юфрид? – без конца спрашивал он.
– Да, – тихо, со сдержанной яростью ответила Юфрид. – А иначе стала бы я плакать, как ты думаешь?
– Худо тебе, моя Юфрид? – снова затянул он свое.
– Ты же сам видишь… Да не стой тут остолопом, разинувши рот, парень! – Кристин обернулась к сыну, она вся пылала от злости. Страх за исход всей истории, раздражение из-за того, что молодые ведут жизнь в блуде, а она вынуждена терпеть такое у себя в усадьбе, гложущие сомнения в сыновнем мужестве – все это теперь переплелось в ее душе и излилось бешеным гневом. – Ты, видно, последнего ума лишился, ежели думаешь, что ей может быть сладко… Она же видит, что у тебя не хватает храбрости пуститься в путь через горы из-за того, что там бушует ветер и валит снег… Ты ведь знаешь, что эта бедная женщина скоро будет ползать на коленях и корчиться в тяжких муках, а дитя ее будет прозываться ублюдком из-за того, что ты не осмеливаешься повстречаться с ее отцом лицом к лицу. Ты сидишь тут, в горнице, и греешь задом скамью, и даже пальцем не шевельнешь, чтобы защитить от беды свою жену и ребенка, которого она тебе родит… Твой отец не настолько боялся моего отца, чтобы не посметь вступить с ним в разговор, и не был таким неженкой, чтобы не отважиться перевалить через горы на лыжах в зимнее время. Позор тебе, Гэуте… И горе мне, дожившей до такого часа, когда я должка обозвать трусом одного из сыновей, зачатых Эрлендом!
Гэуте схватил обеими руками тяжелый табурет из чурбака и изо всех сил грохнул его об пол, подскочил к столу и смахнул с него все, что там было. Потом он бросился к двери, на прощание лягнув чурбак ногой. Слышно было, как он с громкими проклятиями помчался вверх по лестнице.
– Нет, матушка… На этот раз вы были слишком суровы с Гэуте. – Юфрид приподнялась на локте. – Неужто вы всерьез стали бы требовать, чтобы Гэуте с опасностью для жизни отправился через горы в зимнее время только для того, чтобы встретиться с моим отцом и узнать, получит ли он разрешение жениться на соблазненной им девушке, взяв в приданое рубашку, в которой он привез ее к себе в усадьбу, или он будет объявлен вне закона и принужден будет бежать из страны?..
Волны гнева все еще бушевали в груди Кристин. Она гордо ответила:
– Все же я не думаю, что мой сын может рассуждать так!
– Верно, – сказала Юфрид, – не рассуждай я в этом деле за него, то…
Когда она увидела лицо Кристин, в голосе ее зазвенел смех:
– Дорогая матушка… Немалых трудов стоило мне утихомирить Гэуте. Я больше не хочу, чтобы он творил ради меня всякие безрассудства и лишил наших детей богатств, которых я могу ожидать в наследство от своих родичей, если Гэуте придет с моим отцом к соглашению, которое будет выгодно и почетно для всех нас.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросила Кристин.
– А то, что, когда мои родственники станут искать встречи с Гэуте, господин Сигюрд встретит их как подобает; и тогда они поймут, что и у Гэуте есть родичи, которые могут постоять за него. Гэуте придется сполна уплатить назначенную пеню, но зато потом отец мой по всем правилам обручит меня с ним, и я опять получу право наследства наравне с моими сестрами.
– Значит, ты и сама не без вины в том, что дитя твое появится на свет до того, как ты выйдешь замуж? – спросила Кристин.
– Раз я могла убежать с Гэуте из дома, то… никто все равно не поверит, что он клал между нами обнаженный меч по ночам…
– И он так ни разу и не сватался к тебе через твоих родичей?
– Нет, мы знали, что это было бы понапрасну, будь Гэуте даже во много раз богаче. – Юфрид снова залилась смехом. – Видите ли, матушка, отец мой воображает, что он больше всех смыслит в торговле лошадьми. Но тот, кто намеревается при обмене лошадьми провести Гэуте, сына Эрленда, должен быть половчее моего отца…
Кристин не могла не улыбнуться, как ни тяжело было у нее на душе.
– Я не очень сведуща в законах на этот счет, – сказала она серьезно, – но я не уверена, Юфрид, что Гэуте легко будет прийти с твоим отцом к такому соглашению, которое ты называешь почетным и выгодным. А что, если Гэуте будет объявлен вне закона, а тебя отец увезет домой, чтобы излить на тебя свой гнев… или отошлет тебя в монастырь замаливать грехи?..
– Сбыть меня в монастырь без богатого вклада ему не удастся, так что для него дешевле и почетней будет прийти с Гэуте к полюбовному соглашению и получить пеню. Видите ли, если он теперь выдаст меня замуж, ему не будет надобности раскошеливаться… И уж он вовсе не захочет лишить меня права наследства, чтобы большую часть добра заполучил Улав, муженек моей сестры. К тому же в этом случае моей родне пришлось бы заботиться о ребенке. Я полагаю, отец мой не раз призадумается, прежде чем решится взять меня домой в Ховланд с приблудным ребенком, для того чтобы излить на меня свой гнев… Ведь он-то меня знает… Я тоже не очень сведуща в законах, но я знаю отца и знаю Гэуте. А теперь прошло уже так много времени, что мы едва ли достигнем цели, пока я не освобожусь от бремени и снова не стану бодрой и здоровой. Тогда, матушка, вы не увидите моих слез. О нет, отец примирится с Гэуте на тех условиях, которые…
Вспомните, матушка, ведь Гэуте ведет свой род от вельмож и королей, и вы происходите из лучших родов в стране. Тяжко вам было видеть, как ваши дети утратили то положение, которое им пристало занимать по крови, но зато в будущем вам еще доведется увидеть возвышение своего потомства в моих и Гэуте детях.
Кристин сидела молча. Весьма вероятно, что все будет так, как того хочет Юфрид. Мать поняла, что не стоит так сильно оплакивать молодую женщину. В последнее время Юфрид очень исхудала лицом, нежная округлость щек исчезла, и теперь стало более заметно, какой у нее тяжелый и крупный подбородок.
Юфрид зевнула, села на постели и огляделась в поисках чулок и башмаков. Кристин помогла ей одеться. Юфрид поблагодарила.
– И не изводите больше Гэуте, матушка. Он и сам близко к сердцу принимает то, что мы не можем покуда пожениться. Но все-таки я не хочу, чтобы ребенок мой стал нищим, еще не успев появиться на свет…
Две недели спустя Юфрид родила большого и красивого сына. Гэуте тотчас послал гонца в Сюндбю, и господин Сигюрд незамедлительно прибыл в Йорюндгорд. Он был восприемником Эрленда, сына Гэуте, у купели. Но как ни радовалась Кристин своему внуку, ее все-таки сердило, что именем Эрленда впервые нарекли незаконного ребенка.
– Отец твой решался на большее, добиваясь прав для своего сына, – сказала она однажды вечером Гэуте, когда он сидел в ткацкой и смотрел, как она укладывает ребенка. – Не слишком-то он любил старого господина Никулауса, но все-таки никогда не проявил бы к нему подобного непочтения и не назвал бы в его честь сына, рожденного вне брака.
– Ну да, ведь Орм – это, кажется, имя его деда по матери? – спросил Гэуте. – Быть может, и не пристало сыну говорить вам подобные вещи, но вы ведь знаете, матушка, – когда отец был жив, мы, братья, замечали, что вы не считаете, будто он может быть для нас примером во всем. А теперь вы с утра и до ночи говорите о нем словно о каком-нибудь праведнике или вроде того. Но он не был таким, и вы знаете, что нам это известно. Мы были бы горды, если бы нам когда-нибудь удалось дотянуться до него – хотя бы до плеча! Мы помним, что он был храбрый воин и благородный вельможа и в большей степени, чем другие, обладал достоинствами, которые украшают человека. Но вы никогда не заставите нас поверить, что он был таким уж рачительным хозяином или отличался особой скромностью и благонравием в женском обществе… И все-таки если бы ты, мой Эрленд, уродился в него, то ничего лучшего тебе нельзя было бы пожелать. – Он поднял спеленатого ребенка на руки и прижался подбородком к крохотному красному личику, выглядывавшему из-за белого шерстяного свивальника. – Ты, многообещающее и даровитое дитя, Эрленд, сын Гэуте, из Йорюндгорда, скажи своей бабке: ты не опасаешься, что отец твой бросит тебя на произвол судьбы.
Он перекрестил ребенка и положил его на колени Кристин. Затем подошел к постели и взглянул на спящую молодую мать:
– Так вы говорите, что с моей Юфрид все обстоит как нельзя лучше? Что-то она бледновата… Но вы-то, уж верно, лучше во всем этом разбираетесь… Ну, почивайте с миром, храни вас Господь!
Когда исполнился месяц со дня рождения мальчика, Гэуте устроил большой пир по случаю крестин, на который съехались его родичи из самых отдаленных краев. Кристин догадывалась, что Гэуте собрал их всех здесь, чтобы держать совет о своих делах. Ведь уже наступила весна и со дня на день можно было ожидать вестей от родичей Юфрид.
На долю Кристин выпала радость опять увидеть у себя дома обоих близнецов – Ивара и Скюле. И еще в Йорюндгорд прибыли ее двоюродные братья: Сигюрд Кюрнинг, который был женат на дочери ее дяди из Скуга, Ивар Йеслинг из Рингхейма и Ховард, сын Тронда. Сыновей Тронда она не видела с тех пор, как Эрленд навлек беду на обитателей Сюндбю. Они стали теперь уже пожилыми людьми. В прежние годы они отличались беспечностью и легкомыслием, но всегда были прямодушными и учтивыми. Теперь они не намного изменились. Они обращались с сыновьями Эрленда и со своим двоюродным братом и преемником в Сюндбю, рыцарем Сигюрдом, открыто и с искренним родственным расположением. Пиво и мед лились рекою в честь маленького Эрленда. Гэуте и Юфрид так непринужденно принимали своих гостей, словно они были уже женаты и сам король устроил их свадьбу. Все веселились, и никто, казалось, не думал, что на кон все еще поставлены честь и благополучие молодых людей. Но Кристин поняла, что Юфрид не забывает об этом.
– Чем высокомерней и самодовольнее встретят они моего отца, тем скорее он пойдет на уступки, – сказала она. – А Улав Гудочник никогда не мог утаить, что ему нравится сидеть на одной скамье рядом с людьми из старинных родов.
Единственным, кому было как будто не по себе и кто не веселился от всего сердца на этом сборище родственников, был господин Яммельт, сын Халварда. Нынешним Рождеством король Магнус пожаловал ему рыцарское звание; сестра Кристин называлась теперь фру Рамборг, дочь Лавранса.
На этот раз господин Яммельт привез с собою своего старшего пасынка Андреса, сына Симона. Кристин просила об этом зятя, когда он последний раз был у них на севере, потому что до нее дошли слухи, будто мальчик растет каким-то странным. Кристин ужасно перепугалась, не нанесла ли она вреда его душе и телу тем, что сотворила над ним, когда он был ребенком. Но отчим сказал, что вовсе нет, мальчик крепкий, здоровый и, может быть, умнее многих иных. Но дело в том, что он ясновидящий. Иногда он как бы не в себе и в таком состоянии часто совершает удивительные поступки. Вот как, например, в прошлом году: в один прекрасный день он взял свою серебряную ложку, ту самую, что Кристин подарила ему на зубок, и еще пряжку для рубахи, доставшуюся ему в наследство от отца, и отправился со всем этим к мосту через реку, который стоит у проезжей дороги близ Элина. Тут он много часов сидел в ожидании. И вот через мост прошли нищие – старик и молодая женщина с грудным младенцем. Андрес подошел к ним, протянул принесенные с собой вещи и попросил у женщины позволения нести ее младенца. Дома все были вне себя от страха, когда увидели, что Андрес не явился к столу ни днем, ни вечером. Бросились на розыски мальчика, и в конце концов Яммельт разузнал, что Андреса видели в лежащем к северу соседнем приходе, в компании неких людей, прозывающихся Крепп и Крока. Он шел с ними и нес их мальчонку. Когда Яммельт на следующий день наконец догнал Андреса, тот после долгих отнекиваний рассказал, что в прошлое воскресенье во время обедни ему послышался голос в ту минуту, когда он стоял и разглядывал нарисованную на доске перед алтарем картину. Там были изображены Божья Матерь и святой Иосиф, направляющиеся с младенцем в землю Египетскую. Андресу вдруг захотелось жить в те времена, потому что тогда он попросил бы позволения следовать за ними и нести младенца Девы Марии. И вот тут-то он услыхал голос, нежнейший и сладчайший; и голос этот обещал явить Андресу знамение, если он в такой-то день отправится к Бьёркхеймскому мосту…
Но вообще-то, Андрес неохотно рассказывал о своих видениях, потому что их приходский священник говорил, что это выдумки и бред. К тому же все эти удивительные поступки до смерти пугали его мать. Но все-таки он толковал об этом со старой служанкой, очень набожной женщиной, и с братом проповедником, который обычно странствовал в их краях во время Великого поста и на Рождество. И мальчик, как видно, изберет духовную стезю, так что в будущем хозяином Формо станет, скорее всего, Симон, сын Симона. Это живой и здоровый ребенок, любимец Рамборг. И он удивительно похож на своего отца.
Брак Рамборг и Яммельта все еще был бездетным. Люди, видевшие Рамборг в Рэумарике, передавали Кристин, что сестра ее стала очень толстой и ленивой. Она зналась с самыми богатыми и могущественными людьми на юге страны и часто гостила у них, однако на север, в родные края, так ни разу и не пожелала съездить, и Кристин не видела своей единственной сестры с того самого дня, когда они расстались в Формо. Но она предполагала, что Рамборг по-прежнему таит на нее обиду. Рамборг жила с Яммельтом в добром согласии, и он любовно и заботливо устраивал благополучие своих пасынков и падчериц. Он сговорился с человеком, который являлся его основным наследником, что если Яммельт умрет бездетным, то его старший сын возьмет в жены Ульвхильд, дочь Симона. Тогда по крайней мере дочь Симона Дарре получит в наследство его добро. Арньерд выдали замуж за Грюнде из Эйкена спустя год после смерти отца. Гюрд Дарре и Яммельт дали за ней богатое приданое, каким, по их мнению, обеспечил бы свою дочь Симон Дарре, будь он в живых. Яммельт рассказывал, что живется ей хорошо. Грюнде во всем идет на поводу у жены. У них уже трое красивых детей.
Кристин была сильно взволнована, когда снова увидела старшего сына Симона и Рамборг. Вот он уж действительно был вылитый Лавранс, сын Бьёргюльфа, – гораздо больше, чем даже Гэуте. К тому же в последние годы Кристин пришлось разувериться в том, что Гэуте нравом напоминает ее отца.
Андрес Дарре был теперь уже двенадцатилетним мальчуганом, высоким, стройным, светловолосым и очень красивым. Он был несколько медлительного и тихого нрава, но тем не менее казался вполне здоровым и веселым. У него были крепкие руки и ноги и хороший аппетит. Вот только мясо он отказывался есть. И все-таки что-то отличало его от других мальчиков. Кристин не могла понять, что именно, хотя все время внимательно присматривалась к нему. Андрес очень подружился с теткой, но никогда не упоминал при ней о своем даре провидения, и за все время, пока он жил в Силе, видения ни разу не посещали его.
Четверо сыновей Эрленда, казалось, наслаждались тем, что вновь собрались вместе в материнской усадьбе. Но Кристин не приходилось беседовать с сыновьями подолгу. Когда они вели разговоры между собой, она чувствовала, что их жизнь и благополучие от нее больше не зависят. Те двое, которые приехали издалека, вовсе откололись от родного дома, а те, которые жили здесь, в усадьбе, вот-вот возьмут из ее рук управление. Приезд родичей пришелся на весну, когда обыкновенно оскудевают запасы корма для скота, и Гэуте пришлось нынешней зимой более обычного беречь корма, да еще и призанять немного у господина Сигюрда. Но он делал все это не спрашивая ее совета. И когда обсуждали положение Гэуте, все разговоры велись словно бы через ее голову, даже если она и находилась в это время с мужчинами в горнице.
Так что она не слишком удивилась, когда однажды Ивар пришел к ней и сказал, что Лавранс поедет с ним в Рогнхейм.
Ивар, сын Эрленда, сказал также матери, что, по его мнению, ей следует переехать к нему в Рогнхейм, когда Гэуте женится:
– Я думаю, что Сигне более покладистая невестка и с ней легче ужиться… К тому же вам будет очень нелегко отказаться от власти там, где вы привыкли повелевать.
Впрочем, Юфрид как будто нравилась Ивару, так же как и всем остальным родичам мужского пола. Один только господин Яммельт, по-видимому, относился к ней несколько холодно.
Держа на коленях маленького внука, Кристин думала о том, что ей, наверно, сладко не будет ни здесь, ни там. Несладко стареть… Ей казалось, что совсем недавно она сама была молодой женщиной, и тогда о ее судьбе совещались и спорили мужчины. А теперь она – в тихой заводи. Но ведь, кажется, совсем недавно ее собственные сыновья были такими же, как этот малыш. Она вспомнила свой сон о новорожденном. И в это мгновение в ней пробудилось воспоминание о ее собственной матери. В памяти Кристин мать осталась стареющей, угрюмой женщиной. А ведь Рагнфрид тоже была молода в те годы, когда лежала в постели с маленькой дочкой и согревала ее своим телом. Матери ее также дано было в молодости вынашивать и рожать детей. И в ту пору, когда она сидела, прижимая к груди нежную, едва пробуждающуюся, молодую жизнь, то, верно, не больше, чем сама Кристин, думала о том, что отныне каждый прожитый день будет все больше и больше отдалять дитя от материнских объятий.
– Когда ты сама родишь, Кристин, то, наверное, поймешь, – сказала ей мать однажды.
Теперь она понимала, что душа ее матери была полна воспоминаниями о дочери, воспоминаниями и мыслями о ребенке – о том времени, когда он, еще не рожденный, лежал в ее утробе, и обо всех последующих годах, от которых в памяти детей обычно ничего не остается. Мать помнила о страхах, надеждах и мечтах, о которых дети никогда ничего не знают, пока не приходит их время страшиться, надеяться и мечтать в одиночестве…
По окончании празднества вся родня разделилась: часть расположилась у Яммельта в Формо, а часть отправилась с господином Сигюрдом в Вогэ. И вот наконец два издольщика Гэуте примчались с юга долины с известием, что сам воевода едет на север, в усадьбу Гэуте, а в его свите – отец и родичи похищенной девушки. Юный Лавранс сразу же побежал на конюшню… На следующий вечер усадьба Йорюндгорд напоминала военный стан. Здесь были все родичи Гэуте со своими вооруженными слугами и его друзья со всей округи.
И вот Хельге из Ховланда в сопровождении большой свиты прибыл, чтобы требовать ответа за похищение женщины. Кристин увидела Хельге Дюка мельком, когда он въезжал во двор бок о бок с самим королевским наместником, господином Полем, сыном Сёркве. Отец Юфрид был старообразный человек болезненного вида, высокий и сутулый. Когда он сошел с коня, то стало видно, что он слегка прихрамывает. Муж сестры Юфрид, Улав Гудочник, был широкоплечий и приземистый человек с рыжими волосами и красным лицом.
Гэуте пошел им навстречу. Он шел, высоко подняв голову, и держался достойно и красиво. Позади него выстроилась вся дружина родичей и друзей. Они стояли полукругом у лестницы, ведущей в верхние покои. Посредине находились двое почетных господ рыцарского звания – господин Сигюрд и господин Яммельт. Кристин и Юфрид наблюдали встречу из сеней ткацкой, но не могли расслышать, что при этом говорилось.
Мужчины поднялись в верхнюю горницу, а обе женщины вернулись в ткацкую. Они не в силах были перемолвиться хотя бы словом. Кристин сидела у очага, а Юфрид расхаживала взад и вперед с ребенком на руках. Так прошло некоторое время. Вдруг Юфрид накинула на мальчика одеяло и вышла с ним из ткацкой. Спустя час Яммельт, сын Халварда, пришел к свояченице, все еще одиноко сидевшей у очага, и рассказал ей, чем кончилось дело.
Гэуте предложил Хельге Дюку шестнадцать марок золотом за честь Юфрид и за похищение. Это была такая же пеня, какую получил когда-то брат Хельге Дюка за жизнь своего сына. Гэуте с согласия отца Юфрид обручится с нею, выделив ей приличествующие свадебные и дополнительные дары, но Хельге, в свою очередь, должен согласиться на полное примирение с Гэуте и со своей дочерью, чтобы она получила такое же приданое, как и ее сестры, и, так же как они, имела бы право на наследство. Господин Сигюрд от имени всех родичей поручился в том, что Гэуте выполнит все условия примирения. Хельге Дюк был, казалось, склонен согласиться, но зятья его, Улав Гудочник и жених Осе, Нерид, сын Коре, заартачились. Они заявили, что Гэуте, должно быть, наглец, каких свет не видывал, если осмеливается ставить свои условия женитьбы на девушке, которую он соблазнил и похитил из дома ее зятя. Да еще при этом смеет требовать для нее равной доли наследства!
– Легко было заметить, – сказал Яммельт, – что Гэуте самому не по душе было торговаться при женитьбе на девушке из знатного рода, обольщенной им и теперь родившей ему сына. Но он очень хорошо затвердил проповеди и наставления, которые читались ему все это время… Это тоже нетрудно было заметить.
В самый разгар переговоров, когда друзья с обеих сторон искали путей к примирению, дверь распахнулась и в горницу вошла Юфрид с ребенком на руках. Тут отец ее был окончательно сломлен и не мог удержаться от слез. И все вышло так, как хотела она.
Ясно, что Гэуте никогда не смог бы заплатить столь огромную пеню, но Юфрид выделили такое приданое, что одно погашало другое. В итоге всей этой сделки Гэуте, женившись на Юфрид, получил за ней немногим более того, что она привезла в своих мешках, когда приехала в усадьбу. Сам же он дал ей грамоту на владение большей частью своего имущества в счет дополнительного и свадебного дара. И братья его дали на это свое согласие. Но когда-нибудь Гэуте благодаря Юфрид получит огромные богатства, «если, конечно, брак их не будет бездетным», – смеясь, сказал Ивар Йеслинг, и все мужчины расхохотались вслед за ним. Но Кристин густо покраснела из-за того, что Яммельт присутствовал здесь и слышал все эти грубые шутки.
Днем позже Гэуте, сын Эрленда, обручился с Юфрид, дочерью Хельге, и она отправилась в церковь со всем почетом, как если бы была законной женой Гэуте. Отец Даг сказал, что теперь она имеет на это право. Затем она с ребенком уехала в Сюндбю и находилась под опекой господина Сигюрда до самого дня свадьбы.
Свадьба состоялась спустя месяц, сразу же после праздника Равноденствия. Пиршество было пышным и великолепным. Наутро после бракосочетания Кристин, дочь Лавранса, с большой торжественностью вручила сыну ключи от хозяйства, и тот прикрепил их к поясу своей молодой супруги.
А затем господин Сигюрд Эльдьярн задал большой пир у себя в усадьбе, и здесь его дружба с двоюродными братьями, бывшими владельцами Сюндбю, была скреплена печатями, торжественной клятвой и рукобитием. Господин Сигюрд щедрой рукой наделял и одаривал и Йеслингов, и своих гостей всем, что было в его усадьбе. Каждый получал сообразно своему родству и дружбе с господином Сигюрдом – рог для питья или скатерть, украшения, оружие, меховой плащ или лошадь. И в народе говорили, что Гэуте, сын Эрленда, с честью вышел из этой истории с похищением невесты.
IV
Год спустя летним утром Кристин перебирала сундуки на галерее старого дома. Вдруг она услышала, что во двор выводят лошадей из конюшни, и выглянула наружу из-за подпорок галереи. Один из слуг выводил лошадей, а вслед за ним в дверях конюшни показался Гэуте. Маленький Эрленд сидел у отца на закорках. Светлое личико ребенка выглядывало из-за золотистой отцовской макушки. Маленькие ручонки сына Гэуте держал в своей большой загорелой руке. Потом он протянул мальчика одной из служанок, проходившей по двору, а сам вскочил на лошадь. Но ребенок закричал и стал тянуться к отцу. Тогда Гэуте взял его на руки и посадил в седло перед собою. В это время из дома вышла Юфрид.
– Ты берешь Эрленда с собою?.. А куда это ты собрался?..
Гэуте ответил, что едет на мельницу; говорят, она того и гляди обрушится в реку. А Эрленд поедет с ним.
– Ты что, ума лишился?
Она быстро схватила ребенка, а Гэуте захохотал:
– Ты и впрямь подумала, что я возьму его с собою?
– Да… – Жена рассмеялась вслед за ним. – Ты его, бедняжку, повсюду за собою таскаешь. Ты точно рысь: скорее съешь мальчонку, чем отдашь кому-нибудь.
Она взяла ручонку мальчика и помахала ею вслед Гэуте, когда он выезжал со двора. Затем она посадила ребенка на траву, наклонилась, поболтала с ним и побежала дальше, к новой кладовой, на чердак.
Кристин все стояла и смотрела на внука. В своем красном платьице ребенок был так хорош на утреннем солнце. Маленький Эрленд кругами ковылял по двору, глядя вниз, в траву. Вдруг он завидел груду щепок и тотчас же принялся их раскидывать. Кристин рассмеялась.
Ему было еще всего только год и три месяца, но он, по мнению родителей, был развит не по летам. Он уже свободно ходил и даже бегал и мог произносить два-три слова. Теперь он направился к небольшому ручейку, который протекал в конце двора и всякий раз после дождя в горах превращался в бурлящий поток. Кристин подбежала и взяла его на руки:
– Нельзя… Матушка рассердится, если ты намокнешь!
Мальчик надул губы. Он раздумывал, поднять ли ему крик, оттого что не позволяют плескаться в ручейке, или уступить. Намокнуть – было тягчайшим прегрешением, в этих случаях Юфрид бывала с ним особенно сурова. И такое разумное было выражение у него сейчас… Кристин, смеясь, поцеловала ребенка, усадила его на траву и вернулась к работе. Но работа не спорилась: Кристин больше стояла, глядя вниз во двор, чем работала.
Утреннее солнце мягко освещало три дома напротив. Как красивы эти постройки с верхними галереями на деревянных столбах и богатой резьбой! Кристин показалось, что она чуть ли не впервые увидела их по-настоящему. Позолоченный конек крыши нового стабюра сверкал на фоне голубой дымки, окутывавшей горы позади усадьбы. Лето в нынешнем году началось дождями, и дерн на крышах ярко зеленел. Кристин коротко вздохнула, еще раз бросила взгляд на маленького Эрленда и снова повернулась к своим сундукам.
Вдруг со двора донесся пронзительный детский вопль. Кристин бросила все, что было у нее в руках, и опрометью выскочила во двор. Эрленд стоял и громко плакал, глядя то на свой пальчик, то на полузадушенную осу, которая валялась тут же на траве. Стоило бабушке поднять его на руки и начать успокаивать, как он еще пуще заревел, а когда она, ласково увещевая его, приложила к укусу влажную землю и холодный зеленый листок, плач стал душераздирающим.
Лаская и укачивая ребенка, Кристин унесла его в свою горницу. Эрленд кричал так, словно его резали, но вдруг мгновенно успокоился: горшочек с медом и костяная ложка, которые бабушка достала с притолоки, были ему знакомы. Кристин обмакивала в мед кусочки белой лепешки, кормила мальчика и утешала его, прижавшись щекой к его светлому затылку, где волосики оставались короткими и курчавыми еще с той поры, когда мальчик лежал в колыбели и подушка приминала их.
И Эрленд забыл о своем горе, повернул к ней личико, целуя ее, лаская липкими губами и пальцами. Вдруг в дверях появилась Юфрид.
– Вы взяли его в дом, матушка… В этом не было нужды – я ведь тут близко, наверху.
Кристин рассказала о беде, которая приключилась с маленьким Эрлендом во дворе.
– Неужто ты не слышала, как он плакал?
Юфрид поблагодарила свекровь.
– Но теперь мы больше не станем вам докучать…
Она взяла на руки ребенка, который теперь уже сам тянулся к ней, и вышла из горницы.
Кристин поставила на место горшочек с медом. А затем села, опустив руки. С сундуками и Ингрид управится.
Предполагалось, что когда Кристин переберется в старый дом, то Фриду она возьмет с собой. Но случилось так, что на Фриде женился один из слуг, что прибыли с Хельге Дюком, – совсем молодой парень, который скорее годился ей в сыновья.
– Так уж заведено в наших краях: слуги слушаются своих хозяев, когда те подают им благие советы, – сказала Юфрид своей свекрови, подивившейся было, как это сладился такой брак.
– А в здешних местах, – ответила Кристин, – бедняки не привыкли повиноваться нам, когда мы утрачиваем благоразумие, или слушаться наших советов, если они не пойдут им на пользу в той же мере, что и нам. Я даю тебе добрый совет, Юфрид, не забывать об этом.
– Мать правду говорит, Юфрид, – сказал Гэуте. Но голос его звучал робко.
Еще до венчания Кристин замечала, что он очень редко перечит Юфрид. А теперь и вовсе стал покладистым супругом.
Свекровь не отрицала, что Гэуте во многом мог всецело положиться на советы жены, – она была толковой, дельной и работящей, как немногие. А что до легкомыслия, то и сама Кристин была в молодости ничуть не лучше – ведь и она тоже растоптала свой дочерний долг и попрала свою честь, когда ей не удалось менее высокой ценой заполучить того, кто был ей по сердцу. Но стоило ей лишь поставить на своем, как она стала наидостойнейшей и верной супругой. Кристин видела, что Юфрид горячо любит мужа – она гордится и красотой его, и его знатным родом. Хотя сестры ее и вышли замуж за богатых, но ведь на мужей их лучше было глядеть ночью, да и то, когда не светит луна. А уж об отдаленных их предках и говорить нечего, издевалась Юфрид. Она ревностно, хотя и на свой лад, пеклась о благополучии и доброй славе Гэуте, а дома потворствовала ему во всем, как только могла. Но если Гэуте случалось хоть в чем-нибудь высказать иное мнение, пусть даже по самому пустячному поводу, Юфрид хотя и уступала ему, но с таким видом, что Гэуте сразу же начинал колебаться. И тогда она принималась уговаривать его и в конце концов обводила мужа вокруг пальца.
Но все это не мешало Гэуте чувствовать себя счастливым. Никому и в голову не приходило усомниться в том, что молодые жили в добром согласии. Гэуте по сердцу была Юфрид, и они оба очень гордились сыном и любили его.
Все было бы теперь и ладно и хорошо, не будь Юфрид, дочь Хельге… Да, она была жадной. Другого слова Кристин не могла подобрать. Если б не это, Кристин не очень огорчало бы властолюбие невестки.
Уже во время жатвы, в первую же осень, с тех пор как Юфрид вошла в их усадьбу женой сына, Кристин почувствовала, что работники и работницы чем-то недовольны, – хотя чаще всего они этого и не высказывали. Но старая госпожа все замечала.
Быть может, и в те годы, когда хозяйкой была Кристин, людям тоже случалось есть ржавую сельдь, сухое и желтое, точно сосновая лучина, сало и протухшее мясо. Но тогда по крайней мере все знали, что в другой раз госпожа уж постарается вволю накормить их чем-нибудь повкуснее – молочной кашей или свежим сыром, а то и попотчевать добрым пивом в неурочное время. А когда в усадьбе на стол подавалось съестное с неприятным привкусом, от которого все же не приходилось отказываться, то все понимали: виной тому домовитость Кристин, запасавшей впрок такое множество всякой снеди, что клети ее ломились от давних припасов. Но зато, когда соседям было туго, припасы в Йорюндгорде выручали весь приход. А теперь люди не очень-то были уверены в том, что Юфрид проявит такую же щедрость, если в округе начнется голод.
Все это гневило свекровь – ей казалось, что подобная скупость порочит честь усадьбы и ее хозяина.
За один лишь этот год Кристин на себе самой пришлось почувствовать, что невестка более всего блюдет собственные интересы. Но это бы еще куда ни шло. Уже к празднику Святого Варфоломея старая хозяйка получила только две козлиные туши вместо полагавшихся ей четырех. Правда, минувшим летом в горах среди мелкого скота свирепствовал падеж, но все же Кристин считала, что это просто срам – выгадывать на убое каких-то двух козлов в такой большой усадьбе, как Йорюндгорд. Но она молчала. И так было со всем, что ей полагалось в усадьбе, – с мясом от осеннего убоя, с хлебом и мукой, с кормом для ее четырех коров и двух верховых лошадей, – она получала либо слишком мало, либо что-нибудь похуже. Кристин чувствовала, что Гэуте было от этого не по себе, что он испытывал стыд, но не решался идти против жены и делал вид, будто ничего не замечает.
Сам Гэуте был таким же щедрым, как и все сыновья Эрленда, сына Никулауса. Но у братьев его щедрость переходила в расточительство. Гэуте же был трудолюбив и довольствовался малым. Ему бы только иметь лошадей, и собак получше да несколько хороших соколов, а в остальном он вовсе не хотел жить лучше, чем простые люди в округе. Но если в усадьбе появлялись чужие, Гэуте радушно принимал всех гостей и щедрой рукой одаривал убогих. Таким вот, по мнению матери, и должен был быть настоящий хозяин. Она считала, что так подобает жить родовитым и знатным вельможам в своих наследственных поместьях в родных долинах: приумножать добро, ничего не расточать попусту, но и не скопидомничать, когда любовь к Богу и беднякам и забота о поддержании чести рода потребуют расходов.
И еще Кристин видела, что из друзей и родичей Гэуте Юфрид больше по душе были те, что побогаче и познатнее. Но уж в этом-то, видимо, Гэуте меньше всего хотелось угождать жене. Он все-таки старался держаться старых дружков юности – дружков-сображников, как называла их Юфрид, и теперь Кристин убедилась и в том, что Гэуте бражничал гораздо больше, нежели ей было известно. Но с тех пор как он стал женатым человеком, его прежние друзья уже больше не являлись в усадьбу незваными. И все-таки ни один бедняк не уходил от Гэуте, не получив помощи. Правда, за спиной у Юфрид он всегда подавал больше, чем у нее на глазах. Однако за ее спиной сделать удавалось немногое.
Кристин понимала также, что Юфрид ревнует мужа к свекрови. Дружба и доверие Гэуте целиком принадлежали матери еще с тех самых лет, когда он был ее бедным, хворым малюткой, который не в силах был ни жить, ни умереть. Теперь она стала замечать: Юфрид не по душе было, если Гэуте приходил к матери, советовался с ней или, как бывало прежде, просил ее рассказывать всякие истории. Стоило мужу засидеться в старом доме у Кристин, как у Юфрид уж непременно находилось там дело…
Она ревновала к ней и маленького Эрленда, когда Кристин слишком заботилась о нем.
Во дворе, среди низкой вытоптанной травы, росли какие-то растения с жесткими, будто кожаными, темными листьями. И вот теперь, в солнечные дни среди лета, из примятых лиственных розеток этих растений поднялись короткие стебельки с мелкими, нежными светло-голубыми цветочками. Кристин казалось, что эти старые грубые листья, покрывавшиеся шрамами всякий раз, когда их попирали нога человека или копыто животного, должно быть, любили милые, цветущие светлые побеги, выросшие из самой глубины их сердца, так, как любила она сына своего сына.
Маленький Эрленд казался ей плотью от ее плоти, таким же близким, как собственные дети, но только еще милее. Сажая внука к себе на колени и видя, что родная мать мальчика хищно наблюдает за ними, а затем, как только позволяют приличия, отбирает его у нее, кладет к своей груди с уверенностью собственницы и жадно прижимает к себе, Кристин, дочь Лавранса, по-новому начинала понимать: да, правы они, толкователи Слова Божьего. Жизнь на земле безвозвратно заражена смутой. В этом мире, где люди соединяются, зачинают новых отпрысков своего рода, тяготеют друг к другу плотской любовью и любят свою собственную плоть и кровь, в этом мире сердечная скорбь и разбитые надежды столь же неизбежны, как выпадение инея осенью. И жизнь и смерть в конце концов столь же неизбежно отрывают друзей друг от друга, как зима срывает листья с деревьев.
И вот вечером, за две недели до праздника Святого Улава, случилось так, что целая толпа нищих явилась в Йорюндгорд и попросила пристанища на ночь. Кристин стояла на галерее старого стабюра – вот где были теперь ее владения! – и слышала, как Юфрид вышла из дома и ответила нищим, что накормить-то их накормят, а вот приютить их она не сможет.
– Нас и самих-то много, да еще в усадьбе живет свекровь – она распоряжается половиной всего хозяйства…
Гнев вспыхнул в сердце бывшей хозяйки. Никогда раньше не бывало, чтобы в Йорюндгорде путникам отказали в ночлеге, а ведь солнце уже коснулось горных вершин. Сбежав вниз, Кристин подошла к Юфрид и к нищим:
– Приют они могут найти в моей горнице, Юфрид, а заодно уж я и накормлю их. В этой усадьбе никогда еще не отказывали в прибежище братьям во Христе, когда они просили об этом во имя Бога.
– Поступайте как вам угодно, матушка, – ответила Юфрид. Лицо ее вспыхнуло пламенем.
Когда Кристин присмотрелась к нищим как следует, она чуть было не раскаялась в своем приглашении – ей стало ясно, почему молодой женщине не хотелось оставить этих людей на всю ночь в усадьбе. Гэуте с работниками уехал на покос в дальние луга к Сильскому озеру, и в этот вечер его не ожидали домой. В Йорюндгорде оставались лишь Юфрид да гостившая в усадьбе семья бедняков – двое стариков и двое детишек – и еще Кристин со своей служанкой в старом доме. И хоть Кристин привыкла встречать среди странствующей нищей братии всякого рода людей, эти особенно пришлись ей не по душе. Четверо из них были молодые, рослые и сильные. Трое смахивали на братьев: они были рыжеволосы, с маленькими недобрыми глазками. Четвертый же, безухий, с вырванными ноздрями, говорил на ломаном языке, точно чужестранец. Было тут еще двое совсем пожилых людей: маленький, согнутый в три погибели старикашка на костылях, у которого лицо, волосы и борода сделались изжелта-зелеными от старости и грязи, а живот вздуло, словно от какой-то неведомой болезни, и старая женщина, головная повязка которой была насквозь пропитана кровью и гноем, а руки и шея сплошь покрыты ранами. Кристин содрогнулась, когда подумала о том, что эта старуха могла бы приблизиться к маленькому Эрленду. Но все-таки хорошо, что она не отпустила всю братию ночью в горы, – ей было жаль стариков.
Однако нищие вели себя довольно мирно. Один только раз безухий попытался было схватить Ингрид, когда та прислуживала им за столом, но тут сразу же вскочил и зарычал ощетинившийся Бьёрн. А вообще-то они казались усталыми и подавленными.
Да, натерпелись они всего, а милостыни собрали мало, – отвечали нищие на расспросы хозяйки; может, в Нидаросе им больше повезет. Женщина обрадовалась, получив от Кристин козлиный рожок с целебным снадобьем из чистейшего бараньего жира и мочи младенца. Но когда Кристин предложила ей отмочить теплой водой тряпку на голове и заменить ее чистой полотняной повязкой, она отказалась. Впрочем, повязку она потом все-таки взяла.
Однако предосторожности ради Кристин велела Ингрид, молодой служанке, лечь в постель поближе к стене, а сама легла с краю. Ночью несколько раз принимался рычать Бьёрн, но в общем все было тихо. Вскоре после полуночи собака подбежала к двери и отрывисто залаяла. Кристин услыхала, как кто-то въехал во двор, и поняла: Гэуте вернулся домой. Она догадалась, что Юфрид послала за ним.
Наутро Кристин не поскупилась наполнить котомки нищих снедью, и едва только они вышли за ворота усадьбы, как она увидела, что Юфрид и Гэуте направляются в старый дом.
Кристин села, взяв в руки веретено. Она приветливо поздоровалась со своими детьми, когда те вошли в горницу, и спросила Гэуте про сено. Юфрид повела носом – гости оставили после себя резкую вонь в горнице. Но свекровь сделала вид, будто не замечает этого. Гэуте поеживался; ему, как видно, нелегко было начать разговор, ради которого его заставили прийти. Тогда заговорила Юфрид:
– Есть одно дело, матушка, которое нам, по-моему, лучше всего следует обсудить сейчас. Я понимаю, что вы считаете меня более скупой, нежели это, по-вашему, приличествует хозяйке Йорюндгорда. Я знаю, вы так думаете и считаете, что этим я роняю достоинство Гэуте. Я не собираюсь говорить сейчас о том, что вчера вечером побоялась впустить нищих, так как в усадьбе не было хозяина. Ведь я видела, что вы и сами это поняли, стоило только вам взглянуть на своих гостей. Но я и раньше замечала, что вы считаете меня скаредной подлянкой, немилостивой к беднякам.
Я не такова, матушка. Но и Йорюндгорд больше не родовое поместье богатого военачальника и дружинника короля, каким оно было во времена ваших родителей. Вы были дочерью богатого человека, знались с богатыми и могущественными родичами, замуж вышли тоже за богатого, а супруг ваш возвел вас к еще большему блеску и могуществу, нежели те, что были привычны вам с детства. Никто и не ожидает, чтобы вы в ваши годы до конца понимали, насколько иное положение у Гэуте, который утратил отцовское наследство и теперь вынужден делить половину богатства вашего отца с несколькими братьями. Но я-то не должна забывать, что не принесла моему другу ничего, кроме ребенка, которого носила под сердцем, и огромного долга в уплату пени, так как согласилась убежать с Гэуте тайком из дома моих родичей. Со временем все может измениться к лучшему, но ведь мой долг – молить Бога даровать долгие дни моему отцу. Гэуте и я, мы оба молоды, мы не знаем, сколько еще суждено нам иметь детей… Поверьте мне, свекровь, что, коли я так поступаю, я пекусь лишь о благе моего мужа и наших детей…
– Я верю этому, Юфрид. – Кристин серьезно посмотрела в пылающее лицо невестки. – И я никогда не вмешивалась в твое хозяйство и никогда не отрицала, что ты дельная женщина и добрая, верная жена моему сыну. Но уж дозволь мне распоряжаться моим добром так, как я привыкла. Ты ведь сама говоришь, что я старая женщина и переучиваться мне поздно.
Молодые поняли, что матери больше нечего им сказать, и сразу распрощались.
Как всегда, Кристин пришлось поначалу признать правоту Юфрид. Но когда она хорошенько поразмыслила обо всем, то ей показалось, что Юфрид все же не права. Незачем было и сравнивать подаяния Гэуте с подаяниями ее отца: дары на помин души бедняков и пришлых людей, умиравших у них в приходе, помощь выходившим замуж девушкам-сиротам, поминальные праздники в честь самых любимых святых Лавранса, деньги на пропитание больным и грешникам, желающим отправиться на поклонение святому Улаву… Если бы даже Гэуте был во много раз богаче, то все равно никто бы не ждал от него подобных издержек. Гэуте думал о Создателе не больше, чем это вызывалось необходимостью. Он был щедр и добросердечен, но Кристин понимала, что ее-то отец глубоко почитал бедняков, которым благодетельствовал, ибо ведь и Иисус избрал для себя удел бедняка, когда облекся во плоть. И отец ее любил тяжкий труд и считал всякое ремесло почетным из-за того, что Матерь Божья Мария пожелала стать пряхой, чтобы трудом рук своих прокормить себя и своих близких, хотя она была дочерью богатых людей и вела свой род от королей и первосвященников земли Иудейской.
Спустя два дня, рано утром, когда Юфрид еще расхаживала полуодетой, а Гэуте лежал в постели, к ним в горницу вошла Кристин. На ней были платье и плащ из серой домотканой материи, черная широкополая войлочная шляпа поверх головной повязки и грубые башмаки на ногах. Кровь бросилась в лицо Гэуте, когда он увидел мать в таком наряде. Кристин сказала, что хочет отправиться в Нидарос на праздник Святого Улава, и попросила сына присмотреть за ее хозяйством, пока она отсутствует.
Гэуте горячо отговаривал мать от ее намерения: пусть она по крайней мере возьмет в усадьбе лошадей и провожатого либо захватит с собой служанку. Но речи его, как и следовало ожидать от человека, который лежал перед матерью нагим в постели, звучали не очень убедительно, Кристин, видно, стало так жаль своего растерявшегося сына, что она тотчас же выдумала отговорку и сказала: ей-де привиделся сон.
– Мне хочется также повидать твоих братьев. – Но, говоря это, она отвернулась от Гэуте. Даже в глубине своего собственного сердца Кристин едва осмеливалась признаться, как стремилась она к свиданию с двумя старшими сыновьями и как страшилась его…
Гэуте решил немного проводить мать. Пока он одевался и наспех ел, Кристин играла и забавлялась с маленьким Эрлендом. Он только что проснулся, был весел, как всегда по утрам, и щебетал, словно птичка. На прощание Кристин поцеловала Юфрид. Раньше она никогда этого не делала. Во дворе собралась вся челядь: Ингрид рассказала, что госпожа их, Кристин, отправляется в Нидарос на богомолье.
Кристин взяла в руки тяжелый посох с железным наконечником, и так как она отказалась ехать верхом, то Гэуте взвалил ее дорожную котомку на спину лошади, а лошадь повел в поводу.
На вершине церковного холма Кристин обернулась и посмотрела вниз, на свою усадьбу. Как прекрасна была она в это росистое солнечное утро! Река отливала серебром. На дворе усадьбы еще толпились люди – ей удалось различить светлое платье и косынку Юфрид и ребенка, будто красное пятнышко, у нее на руках. Гэуте увидел, что лицо матери побледнело от волнения.
Дорога вела в гору, через лес под сенью хребта Хаммер. Кристин шла легкой походкой, словно молодая девушка. В дороге она мало разговаривала с сыном. После двух часов пути они пришли к тому месту, где у подножия горы Рост дорога сворачивала на север и откуда, к северу же, взору открывалась вся округа Довре. Тут Кристин сказала, чтобы дальше Гэуте ее не провожал, но что, прежде чем расстаться, ей хочется немного посидеть и отдохнуть.
Внизу под ними лежала долина, перерезанная бело-зеленой лентой реки, а на поросших лесом берегах крошечными зелеными пятнами выделялись усадьбы. А еще выше вздымались покрытые буро-золотистым лишайником холмы, вплотную примыкавшие к серым каменистым кручам и голым вершинам, кое-где прикрытым снежными шапками. Тени облаков скользили по долине и по плоскогорьям, но к северу, над горами, небо было такое чистое! Громады скал одна за другой освобождались от туманного покрова, и их вершины синели, возвышаясь друг над другом. И вместе со стаями туч тоскливые мысли Кристин также устремились к северу, по предстоящему ей дальнему пути: они летели над долиной, блуждали среди непроходимых высоких скал и по крутым нехоженым тропам плоскогорий. Еще несколько дней – и она спустится вниз, к прекрасным зеленым долинам Трондхейма, пройдет по течению рек до большого фьорда. Ее охватила дрожь при воспоминании о знакомых прибрежных поселениях, мимо которых она проходила в молодости. Прекрасный образ Эрленда оживал перед ее взором, но так мимолетно и расплывчато, будто она видела его отражение в проточной воде. Потом она поднимется на Фегинсбрекку, к мраморному кресту, оттуда увидит город, лежащий в устье реки, между синим фьордом и зелеными долинами Стринда, а на высоком берегу – величавый светлый собор с башнями головокружительной высоты и раззолоченными крыльями, вечернее солнце будет гореть пожаром на груди собора, прямо на розе его фасада. А далеко в глубине фьорда, у подножия синих скал, на полуострове Фроста она увидит Тэутрский монастырь, низкое и мрачное здание, похожее на хребет кита, с колокольней, напоминающей рыбий плавник. «О Бьёргюльф мой, о мой Ноккве!..»
Но тут же, оглядываясь назад, она все еще могла разглядеть вершины родных гор над Хёврингом. Они лежали в тени, но ее привычный глаз различал то место, где дорога с горного выгона уходила в лес. Над зеленым ковром леса она различала также серые пики, окружавшие старое горное пастбище Силя.
Звуки рога донеслись с гор – резкие, громкие звуки, которые то замирали вдали, то раздавались вновь, – казалось, будто дети упражняются в игре на рожке. Отдаленный звон бубенчиков, и глухой шум горного потока, и глубокие вздохи леса в такой тихий, теплый день… Сердце Кристин беспокойно трепетало в этой тишине.
Словно тоска по родине влекла ее вперед, и словно та же тоска по родине тянула ее назад в долину, в родную усадьбу. Перед ней теснилось множество картин – все события повседневной жизни: вот она бежит вместе с пастухами по тропинке в редком лесу к югу от их горного пастбища – корова увязла в болоте; жарко печет солнце, и когда она на минутку останавливается, прислушиваясь, то чувствует, как кожу саднит от пота. А вот двор родной усадьбы, утонувший в снегу, – снежно-сумрачный, ненастный день уже застилает мгла бурной зимней ночи. Кристин чуть не швырнуло обратно в сени, когда она отворила дверь, и у нее захватило дух от ветра, но тут из мрака вынырнули два бесформенных заснеженных куля, оказавшиеся мужчинами в меховых куртках: Ивар и Скюле вернулись домой. Полозья их лыж глубоко увязли в снегу: его всегда наметало во дворе, когда ветер дул с северо-запада. Два больших снежных сугроба постоянно возвышались во дворе – и Кристин вдруг с какой-то любовной тоской подумала об этих двух кучах снега, которые она вместе со всеми обитателями усадьбы проклинала каждую зиму, – Кристин казалось, что ей уже никогда больше не суждено их увидеть.
Сердце ее словно надрывалось от тоски. Подобно тому как кровь струится по жилам, печальные мысли Кристин устремлялись ко всем уголкам обширной страны, где ей только приходилось бывать, ко всем ее сыновьям, которые странствовали по белу свету, ко всем умершим, которых она похоронила… Она удивилась – неужто она труслива? Этого Кристин никогда раньше за собой не знала…
Вдруг она заметила, что Гэуте пристально смотрит на нее. И она улыбнулась быстро и чуть виновато – пора было им распрощаться, а ей – идти дальше.
Гэуте кликнул свою лошадь, которая паслась на зеленой лужайке и ушла далеко вперед. Он побежал за лошадью, вернулся назад, и они попрощались. Кристин уже вскинула котомку на спину, а Гэуте вдел ногу в стремя, но вдруг он обернулся и шагнул к ней:
– Матушка! – (На мгновение она заглянула в глубину его растерянных, пристыженных глаз.) – Вы, верно, были не… вы, верно, были не очень довольны этот последний год, матушка? Ведь Юфрид ничего плохого не думает, она вас очень почитает; но мне, быть может, следовало почаще напоминать ей, какая вы женщина и какой вы были всегда…
– Что это тебе взбрело в голову, мой Гэуте? – Мать говорила кротко и изумленно. – Я и сама хорошо знаю, что уже немолода, а старым людям трудно угодить, но я все же не такая дряхлая старуха, чтобы у меня не хватило ума понять тебя и твою жену. Мне очень неприятно, если Юфрид думает, что я не ценила ее старания избавить меня от лишних хлопот и забот. Сын мой, не думай, что я не вижу достоинств твоей жены или не чувствую твоей верной сыновней любви. А если я и не выказывала этого так, как вам бы по справедливости, быть может, и хотелось, то будь снисходителен ко мне и помни: таковы уж мы, старики…
Гэуте, разинув рот, уставился на мать…
– Матушка… – Вдруг он разразился слезами, прислонился к лошади и стоял так, содрогаясь от рыданий.
Но Кристин держалась стойко; в ее голосе не прорвалось ничего, кроме изумления и материнской доброты:
– Мой Гэуте, ты молод летами, и так уж повелось, что ты всегда был моим любимым ягненочком, как, бывало, говорил твой отец. Но все равно, сынок, тебе не следует принимать это так близко к сердцу: ведь теперь ты уже взрослый мужчина и сам стал хозяином в доме. Если бы я еще шла в Рим-град или в Иерусалим, тогда… А на этом пути меня вряд ли поджидают большие опасности. Спутников я всегда найду, если не доходя до Тофтара, то уж, во всяком случае, когда приду туда. В это время года из Тофтара каждое утро отправляются в путь толпы пилигримов…
– Матушка, матушка, простите нас!.. Простите нас за то, что мы отобрали у вас власть в усадьбе, загнали вас в угол…
Кристин, слегка улыбнувшись, покачала головой:
– Боюсь, что вы, дети, считаете меня очень властолюбивой женщиной…
Гэуте шагнул к ней; тогда она взяла его руку в свою, а другую руку положила к нему на плечо, снова убеждая его в том, что она не хочет быть неблагодарной ни к нему, ни к Юфрид, да благословит его Бог. Потом она повернула сына к лошади и со смехом стукнула его кулаком между лопаток – на счастье.
Она неподвижно стояла и смотрела ему вслед, пока он не скрылся за холмом. Как красив он был верхом на рослом вороном коне!
Кристин испытывала странное ощущение – она так остро воспринимала все окружающее: напоенный солнцем воздух, знойный аромат соснового леса, треск кузнечиков в траве. И в то же время в своей собственной душе она видела встававшие там картины прошлого. Одно видение сменилось другим: покинутый людьми дом, совершенно безмолвный и мрачный; от него веяло запустением; час отлива, берег, от которого далеко отступило море, светлые, отточенные прибоем камни, кучи безжизненных темных водорослей, обломки кораблекрушений…
Потом она приладила поудобнее котомку за плечами, взяла посох и отправилась в путь – вниз, в долину. Если ей не суждено больше вернуться сюда, значит так угодно Богу и бесполезно мучиться. Но видно, это все оттого, что она состарилась… Кристин осенила себя крестом и зашагала быстрее, стремясь поскорее спуститься с горы и выйти на дорогу, которая проходила мимо усадеб.
Со стороны проселочной дороги лишь в одном месте можно было различить домики усадьбы Хэуг на самом краю горной цепи. При одной мысли об этом сердце Кристин начинало биться.
Как Кристин и предполагала, она встретила множество паломников, когда к концу дня пришла в Тофтар. На следующее утро все они отправились в горы.
Священник со своим слугой и две женщины – мать и сестра священника – ехали верхом и вскоре намного опередили пешеходов. Кристин почувствовала, как кольнуло в сердце, когда она поглядела вслед этой другой женщине, ехавшей между своими двумя детьми.
Ее спутниками были двое пожилых крестьян из небольшой усадьбы, расположенной тут же, в горах Довре. С ними были еще двое мужчин помоложе – ремесленники-горожане из Осло, – да еще крестьянин с дочерью и ее мужем, совсем юными. Они везли с собой ребенка, маленькую девочку лет полутора от роду, и у них была лошадь, на которой они по очереди ехали верхом. Эти трое были из отдаленного прихода Андабю, находившегося на юге страны. Кристин и не знала, где это.
В первый же вечер Кристин попросила, чтобы ей дали взглянуть на ребенка, потому что он плакал не переставая. Девочка была такая жалкая, с большой лысой головкой и маленьким, бессильным тельцем. Она не могла ни говорить, ни даже сидеть. Мать, казалось, стыдилась своего ребенка, и когда на следующее утро Кристин предложила молодой женщине понести немного ее дочку, та охотно оставила ребенка на попечение Кристин, а сама ушла далеко вперед; она, по-видимому, была кукушкой. Но они были очень молоды, и она и ее муж, – лет восемнадцати, не больше; и женщина, видно, устала таскать тяжелого ребенка, который вечно хныкал и плакал. Дедушка малютки был некрасивый, угрюмый и сварливый человек, не очень еще старый; он-то и пожелал отправиться с внучкой в Нидарос – видно, любил ее. Кристин шла в этом шествии последней, вместе с ним и двумя францисканскими монахами, и сердилась на своего спутника из Андабю за то, что тот ни разу не предложил монахам воспользоваться его лошадью. Любому было видно, что молодой монах тяжко болен.
Старший монах, брат Арнгрим, был маленький, кругленький человечек с круглым румяным веснушчатым лицом, живыми карими глазами и рыжим, как у лисицы, венчиком волос вокруг лысой макушки. Он болтал без умолку. Больше всего рассказывал он о бедности, в которой жили они, босоногие монахи из Скидана. Их орден недавно получил усадьбу в этом городке, но они так обнищали, что были почти не в состоянии отправлять богослужения, а церковь, которую они намеревались построить, вряд ли будет когда-нибудь воздвигнута. Он считал виновными во всех бедах богатых монахинь с острова Гимсёй, которые затеяли против них судебную тяжбу. Ничтоже сумняшеся возводил он на них самые тяжкие обвинения. Кристин была не по душе эта болтовня монаха, и маловероятными казались ей его рассказы о том, что аббатиса монастыря была-де избрана не по правилам и что монахини просыпают часы молитвы, и сплетничают, и ведут непотребные речи за столом в монастырской трапезной. Об одной сестре монахине он даже прямо сказал, что люди не верят в ее целомудрие. Но, впрочем, Кристин видела, что брат Арнгрим был добросердечным и услужливым человеком. Он подолгу нес больного ребенка, когда замечал, что у Кристин уставали руки. Когда же ребенок кричал благим матом, монах пускался бежать со всех ног вперед, высоко задирая полы своей рясы, так что можжевельник царапал его черные, волосатые икры, а брызги болотной воды разлетались в разные стороны. Он громко звал молодую мать, крича ей, чтобы она остановилась и покормила голодного ребенка. Потом бежал обратно к больному, к брату Тургильсу; с ним он обращался как самый нежный и любящий отец.
Нечего было и думать о том, чтобы добраться с больным монахом до Йердкинна этой же ночью. Но оба крестьянина из Довра знали, что немного южнее, в стороне от проезжей дороги, близ озера, есть каменная хижина, и туда-то они все и направились. Между тем вечер становился все холоднее. Над болотистыми, топкими берегами озера поднимался белый туман, и березовая роща истекала росой. На западе, над горными вершинами, застыл маленький серп луны, почти такой же бледно-золотистый и тусклый, как само вечернее небо. Все чаще и чаще приходилось останавливаться брату Тургильсу – он сильно кашлял. Брат Арнгрим поддерживал его в это время, вытирал ему лицо и вокруг рта, а потом, покачивая головой, показывал Кристин свою руку, на которой виднелись следы крови от мокроты больного.
Паломники нашли хижину, но она оказалась разрушенной. Тогда они отыскали защищенное от ветра местечко и развели костер. Бедняги-южане никогда не думали, что ночь в горах может быть такой леденяще-холодной. Кристин вытащила из своей котомки плащ покупного сукна, подбитый бобровым мехом. Этот плащ Гэуте заставил ее взять с собой, так как он был легким и теплым. Когда она закутывала в этот плащ брата Тургильса, молодой монах, охрипший так, что едва шевелил языком, прошептал: ребенка тоже можно положить к нему под плащ. И тогда ему дали ребенка. Ребенок плакал, а монах кашлял, но в перерывах между приступами кашля и плачем обоим удавалось поспать.
Часть ночи Кристин вместе с одним из доврских крестьян и с братом Арнгримом бодрствовала и поддерживала огонь в костре. На севере занимался светло-желтый рассвет – серебристое и спокойное лежало там горное озеро. Плескалась рыба, и на поверхности озера то и дело всплывали круги. Но по ту сторону, у подножия горных пиков, озеро все еще отражало черную мглу ночи. Один раз оттуда донесся ужасный, пронзительный крик – монах испугался и крепко сжал руки своих спутников. Кристин и крестьянин сначала было подумали, что это какой-нибудь зверь, но тут они услыхали шум осыпающихся камней, словно кто-то спускался по каменистому склону; а затем раздался чей-то грубый оклик – похоже было, что кричит мужчина. Монах принялся громко молиться. «Jesus Kristus, soter»[144] – разобрала Кристин – и «Vicit leo de tribu Juda».[145] Но тут они услыхали, как где-то под горой хлопнула дверь.
Вставал серенький рассвет, все более отчетливо проступали каменистые осыпи и заросли березняка по ту сторону озера. Сидящих у костра сменили второй крестьянин из Довре и человек из Осло. Последнее, о чем подумала Кристин, засыпая у костра, было: если и впредь они будут совершать столь маленькие дневные переходы, то она вынуждена будет побираться по усадьбам, когда они спустятся вниз, в Гэульдал. Ведь ей еще придется дать при расставании денег нищенствующим монахам.
Солнце стояло уже довольно высоко в небе, а утренний ветерок затянул легкой рябью потемневшее озеро, когда замерзшие паломники собрались вокруг брата Арнгрима, читавшего утренние молитвы. Брат Тургильс сидел скорчившись, стучал зубами от холода и, бормоча вместе со всеми молитвы, изо всех сил старался удержаться от кашля. При виде этих двух пепельно-серых монашеских ряс, ярко освещенных утренним солнцем, Кристин сразу же вспомнила, что видела во сне брата Эдвина. Правда, она уже не могла вспомнить, что именно ей приснилось, но она преклонила колени и поцеловала руки монахов, прося их благословить паломников.
По плащу на бобровой подкладке паломники догадались, что Кристин была не из простых. А после того, как она упомянула невзначай, что ей уже дважды случалось проделывать этот путь по королевской дороге через Доврские горы, она стала своего рода вожаком для странников. Крестьянам из Довре никогда раньше не приходилось подниматься в горы выше Йердкинна, а жители Осло и округи здесь и вовсе не бывали.
Вечернее богослужение еще не начиналось, когда путники пришли в Йердкинн, и, отстояв службу в часовне, Кристин одна отправилась в горы. Ей захотелось отыскать ту тропинку, по которой она некогда шла вместе отцом, и то место у ручья, где они сидели. Места этого она не нашла, но ей показалось, что она отыскала пригорок, на который взобралась тогда, чтобы еще раз посмотреть ему вслед, когда он уезжал от нее. Впрочем, здесь все возвышенности, окружавшие лощину, очень походили друг на друга.
Она стояла на коленях среди красной толокнянки на вершине холма. Надвигались серые летние сумерки – воедино сливались поросшие березняком склоны невысоких гор, серые осыпи и бурые полосы болот. Но над широко раскинувшимися гористыми просторами вечернее небо опрокинуло свою бездонную светлую чашу. Белым пятном отражалось небо в стоячей воде, преломленным и более бледным казалось его отражение в небольшом горном потоке, который, шумно пенясь, бежал по камням, а потом разливался среди светлых каменистых мелей вокруг небольшого озера на болоте.
Снова нашло на нее это чувство, чувство удивительно лихорадочного внутреннего видения. Река напомнила Кристин ее собственную жизнь: подобно ей, стремительно неслась она сквозь глухие дебри быстротечного времени, и взволнованно вспениваясь перед каждым камнем, который ей предстояло преодолеть. Свет вечной жизни мог найти лишь слабое, преломленное и бледное отражение в ее жизни… Но в уме Кристин-матери шевельнулась какая-то смутная мысль: переживала ли она страх, горе или любовь, все равно ее земная и своевольная душа только тогда воспринимала отблеск света небесного, когда плоды ее греха приносили ей каждый раз одно лишь горе…
«Слава и хвала тебе, Мария Присноблаженная. Благословенна ты в женах и благословен плод чрева твоего – Иисус, проливший кровь свою за грехи наши…»
Читая пять раз молитву «Ave» в память тайны мук искупления, она почувствовала, что осмелится искать прибежища для себя и для своих скорбей под покровом Матери Божьей. Она укроется там со своей скорбью о сыновьях, которых потеряла, с еще более тяжкой скорбью о постигших ее сыновей ударах судьбы, которые она не в силах была отвести от них. На долю Марии, совершенной в чистоте своей, в смирении, в послушании воле Отца Небесного, выпала самая тяжкая материнская скорбь. И ее милосердие могло бы пробудить слабый и бледный отзвук в сердце грешницы, в сердце, горевшем страстной, испепеляющей любовью и переполненном всеми грехами, присущими плотской любви: строптивостью и непослушанием, закоренелым упрямством, своеволием и гордыней… И все-таки оно было сердцем матери…
Кристин закрыла лицо руками. С минуту ей казалось, что бремя разлуки с ними со всеми, со всеми ее сыновьями, не по плечу даже ей.
Она прочитала «Pater noster». Ей вспомнилось расставание с отцом здесь, на этом самом месте, столько лет назад, расставание с Гэуте два дня назад. Сыновья обижали ее по детскому недомыслию, но она все равно знала, что если бы они обидели ее так же, как она, Кристин, обидела своего отца, с греховным умыслом, то это все равно никогда не отвратило бы от них ее сердца. Своим детям легко прощать…
«Gloria Patri et Filii et Spiritui Sancto»,[146] – закончила она молитву и поцеловала крест, полученный некогда от отца. Она была преисполнена смирения и благодарности за то, что, несмотря на всю ее строптивость, ее беспокойному сердцу дано было познать слабый отблеск той любви, которая отражалась в душе ее отца, подобно тому как небо, ясное и спокойное, отражалось сейчас в водах большого озера.
На следующий день погода стала пасмурной, ветреной и холодной, начались ливни и туманы, и Кристин трудно было решиться идти дальше с больным ребенком и братом Тургильсом. Но усерднее всех настаивал на этом сам больной монах. Кристин понимала, что он боится умереть, не дойдя до Нидароса. Тогда они двинулись в путь через плоскогорье, но туман подчас становился таким густым, что Кристин не решилась идти по крутым, обрывистым тропинкам, которые, как она помнила, вели вниз, к постоялому двору в Дривдале. Дойдя до края ущелья, они развели костер и расположились на ночлег. После вечерних молитв брат Арнгрим рассказал им прекрасную сагу о корабле, потерпевшем бедствие на море и спасенном благодаря молитвам аббатисы, обращенным к Деве Марии, которая повелела Утренней звезде взойти над морем.
Видно было, что монах отличал Кристин среди других спутников. Когда она, сидя у костра, баюкала ребенка, чтобы другие паломники могли уснуть, он подсел к ней и начал шепотом рассказывать о себе. Он был сыном бедного рыбака и четырнадцати лет лишился разом и отца и брата, которые однажды зимней ночью погибли в море. А его спасли рыбаки с другой лодки. Он счел это знамением небесным. К тому же он с тех пор стал очень бояться моря. Все это навело его на мысль сделаться монахом. Но ему пришлось еще три года прожить дома с матерью, и они немало голодали и трудились не покладая рук, да и страх его постоянно одолевал, когда он выходил в море. Но тут сестра его вышла замуж, и ее муж взял на себя дом и долю Арнгрима, причитавшуюся ему в лодке, и он смог пойти в монастырь миноритов в Тюнсберге. Там он наслушался вначале насмешек за свое незнатное происхождение, но настоятель был добрым человеком и взял его под свое покровительство. А с тех пор как в орден вступил брат Тургильс, сын Улава, все монахи стали гораздо благочестивее и миролюбивее, потому что сам он так благочестив и кроток, хотя родом и выше их всех. Брат Тургильс происходил из богатого рода в Слагне, а его мать и сестры не оставляли монастырь своими щедротами. Но с тех пор как они перешли в Скидан, а брат Тургильс заболел, им опять стало тяжелее. Брат Арнгрим намекнул Кристин, что удивляется, как это Христос и Мария допустили своих бедных братьев идти столь тернистой стезей.
– Они ведь и сами избрали бедность своим уделом, пока жили на земле, – молвила Кристин.
– Легко тебе так говорить. Сама-то ты, сразу видать, богатая, – сердито сказал монах. – Тебе, видно, никогда не приходилось ходить с голодным брюхом… – И Кристин пришлось ответить, что так оно и было…
Когда они спустились вниз в долину и проходили через Упдал и Сокнадал, брату Тургильсу посчастливилось часть пути проехать где верхом, а где и в телеге, но он становился все слабее и слабее. Из-за этого спутники Кристин то и дело менялись, потому что одни люди обгоняли их, другие присоединялись.
Когда она добралась до Стэурина, из прежних спутников, с которыми она вместе перевалила горы, не осталось никого, кроме этих двух монахов. А наутро к ней явился плачущий брат Арнгрим и сказал, что у брата Тургильса ночью шла горлом кровь, он не в силах идти дальше; теперь они, видно, запоздают в Нидарос и не увидят храмового праздника.
Кристин поблагодарила своих спутников за духовные наставления и помощь в дороге. По-видимому, брат Арнгрим был поражен щедростью ее прощального подарка, потому что лицо его просияло. А вот сейчас и она получит от него ответный подарок. Он вынул из своего мешка коробку с несколькими грамотами. На них красивыми письменами была выведена молитва с благословениями в самом низу грамот. Поперек же было оставлено чистое место, чтобы вписать имя молящегося. Кристин сама понимала, что если даже она и назовет имя своего отца, монах вряд ли узнает, кто она такая, за кем была замужем и какая судьба постигла ее супруга. Но все-таки она попросила его вписать лишь только: «Кристин, вдова».
Проходя через долину Гэульдал, Кристин шла задами поселений, выбирая безлюдные тропинки, так как думала, что если она встретит кого-нибудь из богатых усадеб, то в ней легко смогут признать бывшую хозяйку Хюсабю, а ей очень этого не хотелось, хотя она и сама не могла бы объяснить почему. На следующий день она поднялась лесными тропинками на гору Ватсфьелль, где находилась маленькая церквушка, носившая имя Иоанна Крестителя. Но окрестные жители называли ее церковью Святого Эдвина.
На просеке густого леса у подножия холма стояла часовня. И часовня и холм отражались в пруду, из которого брал начало целебный источник. На берегу ручья стоял деревянный крест, кругом валялось несколько брошенных костылей и палок, повсюду на кустах висели лохмотья старых повязок.
Церковь была обнесена невысокой оградой. Но калитка оказалась запертой. Кристин встала на колени перед оградой. Она вспомнила, как однажды сидела там, в этой церкви, держа на коленях Гэуте. Тогда она была разодета в шелк и принадлежала к горстке знатных мужчин и женщин из окрестных приходов. Рядом с ней стоял отец Эйлив, крепко держа за руки Ноккве и Бьёргюльфа, в толпе перед церковью были ее слуги и служанки. Тогда она молилась так истово, обещая, что, если только это несчастное дитя обретет человеческий разум и здоровье, она никогда больше ничего не пожелает. Она даже не будет молить о том, чтобы самой избавиться от острой боли в пояснице, мучившей ее со времени рождения близнецов.
Она подумала о Гэуте. Как он красив и статен верхом на своем рослом вороном коне! А она сама! Немногие женщины в ее годы – а ведь ей под пятьдесят – имеют такое завидное здоровье; она заметила это во время своих странствий в горах. «Господи, ниспошли мне только это, и это, и это – тогда я возблагодарю тебя и не буду молить больше ни о чем, кроме того, и того, и того…»
Ни о чем другом она, пожалуй, никогда не молила Бога, кроме того, чтобы он помог ей настоять на своем. И она всегда добивалась чего хотела – большей частью. А теперь вот сидит здесь, и сердце ее разбито – и не оттого, что она согрешила перед Богом, а оттого, что недовольна, зачем ей было позволено поступать по своей воле до самого конца пути.
Она не приходила к Богу ни с венцом своим, ни с грехом, ни со скорбями – не приходила до тех пор, пока в мире оставалась хоть капля сладости, которую можно было примешать в ее кубок. А вот теперь она пришла. Теперь, когда узнала, что мир – это харчевня, где тех, кому нечем платить, выставляют за дверь.
Кристин не испытывала ни малейшей радости от своего решения, ей казалось, будто не она сама решила это. Бедняки, которые приходили тогда, явились в ее дом, чтобы побудить ее уйти из него. Чья-то чужая воля, а вовсе не собственная смешала Кристин с толпою бедных и больных и повелела идти вместе с ними прочь от дома, где она распоряжалась как хозяйка и властвовала как мать мужей. И если она и покорилась теперь без особого сопротивления, то только потому, что знала: Гэуте будет лучше, если она покинет усадьбу. Свою судьбу она повернула по-своему, она добилась в жизни всего, чего хотела. Но сыновей изменить она не могла: они были такими, какими их создал Бог. Ими двигало своеволие, против которого она была бессильна. Гэуте был добрый хозяин, хороший муж и преданный отец; он был деятелен и честен, как и большинство людей. Но он не был прирожденным рыцарем и вельможей; он даже не помышлял о том положении, о котором страстно мечтала для него мать. Но он очень любил ее и мучился, зная, что она ждет от него совсем другого. Потому и собиралась она теперь просить крова и пристанища, хотя гордость ее тяжко страдала оттого, что ей приходится идти к Богу настолько обнищавшей, что и пожертвовать было нечего.
Но она понимала, что ей нужно идти. Еловый лес на вершине холма тихо вздыхал и шелестел, впитывая в себя струящийся солнечный свет; молчаливая и замкнутая стояла церквушка, распространяя вокруг запах смолы. С тоской думала Кристин об умершем монахе, который взял ее за руку и повел к свету, под покров Божьего милосердия, когда она была еще непорочным ребенком, и который раз за разом протягивал ей руку, чтобы вернуть обратно с ложной стези, как при жизни своей, так и после смерти… И вдруг она живо вспомнила сон о нем прошлой ночью в горах.
Ей снилось, что она стояла на солнышке во дворе какой-то богатой усадьбы и в дверях дома появился брат Эдвин. Руки его были полны хлеба, и, подойдя к ней, он отломил большой ломоть и дал ей. Кристин поняла, что ей следует поступить так, как она и предполагала: просить милостыню, когда она спустится в долину. И вдруг каким-то образом она очутилась рядом с братом Эдвином, и они вдвоем пошли и просили милостыню… Но вместе с тем Кристин знала, что сон ее имел двойное значение: усадьба, как ей казалось, обозначала святое место и брат Эдвин был одним из ее обитателей, а хлеб, который он ей подал, был не простой лепешкой, как казался, – он означал облатку, panis angelorum,[147] и она приняла пищу ангелов из его рук. А брат Эдвин принял изреченный ею обет.
V
И вот она наконец добралась до места. Кристин, дочь Лавранса, присела отдохнуть на копне сена у дороги под Сюнсборгом. Было солнечно и ветрено; на той части луга, которая еще не была скошена, буйно колыхались красные и блестящие, будто шелк, травы. Только в здешних краях можно видеть такие красные луга. У подножия холма виднелась полоска темно-синего с белыми барашками фьорда; вдоль всего побережья, под зеленью лесистого склона, насколько хватало глаз, бился о береговые утесы белый морской прибой.
Кристин глубоко вздохнула. Хорошо было снова очутиться здесь, хотя и немного странно, что ей никогда больше не придется покинуть эти места. Там, в Рейне, сестры, одетые в серые рясы, жили по тем же правилам святого Бернарда, что и братья – здесь, на Тэутре. Поднимаясь на рассвете и отправляясь в церковь, она будет знать, что в это самое время и Ноккве и Бьёргюльф также занимают свои места на клиросе среди других монахов. Все-таки на старости лет ей доведется жить с кем-то из своих сыновей, хотя и совсем не так, как она думала раньше.
Она сняла с себя башмаки и чулки и вымыла ноги в ручье. Туда, в Нидарос, она вступит босиком.
За ее спиной, на горной тропинке, ведущей к развалинам замка, стайка сорванцов подняла галдеж. Дети взобрались наверх, к воротам укрепления, и пытались проникнуть в разрушенную крепость. Завидев Кристин, они принялись с хохотом и гиканьем выкрикивать ей сверху бранные слова. Она притворилась, будто ничего не слышит, пока какой-то маленький оборвыш лет восьми не скатился кубарем вниз по отвесному валу, чуть не обрушившись на нее. Озорник продолжал повторять скверные слова, которым выучился у старших. Кристин обернулась к нему и сказала с усмешкой:
– Нечего… тебе так орать. Я и без того вижу, что ты троллиное отродье. Ведь порточки-то у тебя на колесиках…[148]
Услыхав, что женщина заговорила, вся орава мальчишек сразу же съехала к ней вниз. Но они притихли и сконфузились, увидев перед собой пожилую женщину в одежде паломницы, которая не бранила их за грубые слова, а сидела и смотрела на них своими ясными, большими и спокойными глазами, с легкой усмешкой на устах. У нее было округлое загорелое лицо с широким лбом и маленьким выпуклым подбородком. На вид она была не очень старая, несмотря на множество морщинок под глазами.
Тогда самые храбрые из мальчишек принялись болтать и расспрашивать странницу, чтобы скрыть смущение, овладевшее всей ватагой. Кристин чуть было не расхохоталась, до того эти мальчишки показались ей похожими на ее собственных проказников-близнецов, когда те были маленькими. Хотя, слава богу, ее сыновья верно уж никогда так не сквернословили. Эти мальчуганы были, по-видимому, детьми бедняков из города.
И вот теперь, когда настало время, о котором Кристин мечтала всю дорогу, и она наконец стояла у подножия креста на Фегинсбрекке, глядя на раскинувшийся внизу Нидарос, вышло так, что она не смогла сосредоточиться ни для молитвы, ни для размышления. В городе разом ударили во все колокола и зазвонили к вечернему богослужению, а мальчишки болтали наперебой и непременно хотели ей показать все, что было вокруг…
Тэутру ей не удалось разглядеть, потому что над фьордом, пониже Фросты, как раз проходил шквал с туманами и бурными ливнями.
Окруженная стайкой ребятишек, спускалась она вниз по крутым тропинкам меж скалами Стейнберга – и тут послышались кругом звон коровьих бубенчиков и крики пастухов: стадо возвращалось с городского пастбища. У ворот крепости над Нидаросским валом Кристин и ее юным провожатым пришлось переждать, пока скотину гнали мимо них. Пастухи гикали, кричали и бранились, быки бодались, коровы теснили друг друга, а мальчишки сообщали, кому принадлежит то или иное животное. Когда они наконец миновали ворота и очутились на прибрежных улочках, Кристин пришлось глядеть в оба, чтобы не ступить босыми ногами в коровий навоз, лежавший кучами на размякшей дороге.
Некоторые из мальчишек без спросу увязались за ней в собор. А когда она стояла в сумеречном лесу колонн, устремив взор на свечи и позолоту на алтаре, мальчишки то и дело теребили чужую женщину, стремясь во что бы то ни стало привлечь ее внимание ко всему, что так нравится детям, – к разноцветным солнечным зайчикам под сводами, отраженным от цветных стекол, к надгробным плитам на полу и, наконец, к балдахинам из дорогих тканей над алтарями. Кристин так и не смогла спокойно собраться с мыслями. Но каждое слово мальчиков пробуждало в ее сердце глухую тоску, главным образом по сыновьям. Но она тосковала также по усадьбе, по горницам, по службам, по скотине – по всем заботам материнским и по своему положению матери – главы семьи.
Ей все еще не хотелось, чтобы ее узнал кто-нибудь из ее прежних друзей или друзей Эрленда. Во время праздников они обычно бывали в городе, в своих подворьях, и принимали гостей. Она содрогалась при мысли о том, что может столкнуться с целой кучей знакомых. Ей во что бы то ни стало надо было разыскать Ульва, сына Халдора, потому что он был ее доверенным лицом и управлял теми остатками имений, которыми она все еще владела здесь, в северных горах, и которые теперь собиралась пожертвовать как вклад в Рейнский монастырь. Но сейчас он, наверное, принимает родичей из своей горной усадьбы в Скэуне, так что ей придется подождать. Она знала, что один бывший дружинник Эрленда, служивший у него в те времена, когда он был окружным наместником, живет в небольшой усадьбе где-то неподалеку, у пристани Братёре. Он занимается ловлей китов и дельфинов во фьорде и содержит постоялый двор для крестьян с побережья.
– Все горницы в усадьбе битком набиты, – сказали ей, но тут вышел сам хозяин постоялого двора Омюнде. Он тотчас узнал ее. Странно было услышать свое прежнее имя:
– Сдается мне… Да это никак супруга Эрленда, сына Никулауса, из Хюсабю? Привет тебе, Кристин! – воскликнул он. – Каким ветром занесло тебя в мою усадьбу?
Он очень обрадовался, узнав, что она готова довольствоваться тем пристанищем, которое он сможет ей предоставить, и обещал самолично перевезти Кристин через фьорд на Тэутру на другой день после праздника.
До поздней ночи сидела она во дворе и беседовала с хозяином и была глубоко тронута, когда увидела, как бывшие дружинники Эрленда любили своего молодого вождя и высоко чтят его память. Говоря об Эрленде, Омюнде неоднократно употреблял именно это слово: «молодой». От Ульва, сына Халдора, они знали о его ужасной кончине, и, по словам Омюнде, ни одна его встреча со старыми товарищами времен Хюсабю не обходилась без выпивки за упокой души их храброго начальника. Раза два кое-кто из них затевал складчину, чтобы заказать заупокойную обедню в день его смерти. Омюнде много расспрашивал о сыновьях Эрленда, а потом Кристин расспрашивала его о старых знакомых. Уже после полуночи легла она в постель рядом с женой Омюнде. Поначалу он хотел было, чтобы они оба совсем освободили свою постель для гостьи, но под конец упросил ее занять хотя бы его место, и она согласилась с благодарностью.
На следующий день был праздник Святого Улава. С самого раннего утра Кристин уже расхаживала у причалов, наблюдая за сутолокой на пристани. Сердце ее забилось при виде сходившего на берег господина аббата из Тэутры – однако все сопровождавшие его монахи были люди пожилые.
Еще задолго до начала дневной службы к собору стали стекаться прихожане, ведя и неся немощных и калек, чтобы захватить для них местечко в нефе, чтобы те оказались поблизости от раки, когда ее вынесут в процессии на следующий день после торжественной обедни.
В палатках, разбитых прямо у кладбищенской ограды, торговали съестным и напитками, восковыми свечами и сплетенными из тростника либо из березовых ветвей циновками, чтобы стелить их на каменный пол церкви. Когда Кристин пришла туда, она столкнулась с жителями из Андабю, и, пока молодая женщина освежалась глотком легкого пива, Кристин взяла на руки ребенка. В эту минуту появилось шествие английских паломников с пением, хоругвями и с зажженными свечами. В суматохе, поднявшейся у палаток, когда процессия проходила через теснившуюся здесь толпу, Кристин потеряла жителей Андабю из виду, и разыскать их потом ей так и не удалось.
Долго блуждала она взад и вперед поодаль от толпы, баюкая кричащего ребенка. Когда она прижала к себе его личико и принялась ласкать и успокаивать, он стал тыкаться ротиком, а потом начал сосать кожу у нее на шее. Кристин поняла, что он хочет пить, и не знала, что делать. Искать мать, по-видимому, было бесполезно. Лучше пойти самой по улицам и постараться раздобыть ему молока. Но когда она вышла на улицу Ёвре Лангстрете, снова началась страшная давка – с южной стороны появилась группа всадников, и одновременно с ними на площадь между собором и домом ордена «Братьев святого Креста» вступил отряд стражников с королевского двора. Кристин оттеснили в ближайший переулок, но и здесь пешие и конные двигались по направлению к церкви, и толкотня стала такой ужасной, что под конец Кристин пришлось взобраться на каменную ограду.
Все вокруг наполнилось колокольным звоном. В соборе звонили к nona hora,[149] дневной службе. Когда раздались эти звуки, ребенок перестал кричать, посмотрел на небо, и в его тупом взгляде мелькнула какая-то искра разума – он слабо улыбнулся. Растроганно склонилась над ним старая мать и поцеловала бедную малютку. Тут она увидела, что сидит на каменной ограде, окружающей хмельник усадьбы Никулауса, их старого городского подворья.
Ей ли было не узнать кирпичную трубу, торчавшую из крытой дерном крыши позади главного жилого дома? Ближе к Кристин находились строения больницы, из-за которой так гневался, бывало, Эрленд, потому что больнице было предоставлено право пользоваться садом вместе с ними.
Она прижала к груди ребенка чужой женщины и без конца целовала его. Тут чья-то рука коснулась ее колена…
Перед ней стоял монах в белой рясе брата проповедника и в черном плаще с капюшоном. Она вглядывалась в изжелта-бледное, морщинистое старческое лицо с большим впалым ртом и тонкими губами, с огромными янтарно-желтыми, глубоко запавшими глазами.
– Возможно ли?.. Неужто это ты, ты – Кристин, дочь Лавранса? – Монах оперся о каменную ограду скрещенными руками и опустил на них голову. – Ты здесь!..
– Гюннюльф!
Он придвинул голову ближе к ней, так что задел ее колено.
– Тебе так странно видеть меня здесь?
Тут она вспомнила, что сидит на ограде той самой усадьбы, которая прежде принадлежала ему, а после стала ее собственностью, и ей показалось это удивительным.
– Но что это за дитя у тебя на коленях? Уж не сын ли это Гэуте?
– Нет… – Вспомнив здоровое, милое личико маленького Эрленда и его сильное, ладное тельце, Кристин в порыве сострадания еще крепче прижала к себе чужого несчастного ребенка. – Это дитя женщины, с которой мы вместе шли через горы. – Тут ей вспомнилось то, что Андрес, сын Симона, провидел своей детской мудростью. С благоговением смотрела она на жалкое созданьице, лежавшее в ее объятиях.
Но вот ребенок снова заплакал, и Кристин пришлось прежде всего спросить монаха, не подскажет ли он ей, где можно раздобыть для малютки немного молока. Гюннюльф повел ее в обход церкви на восток, привел к монастырю братьев проповедников и вынес ей оттуда чашку молока. Пока Кристин кормила своего приемыша, они беседовали между собой, но беседа как-то не ладилась.
– Да, немало утекло воды, и многое случилось с тех пор, как мы виделись в последний раз, – печально сказала Кристин. – Тебе, верно, тоже нелегко было пережить вести о твоем брате?
– Господь да помилует его бедную душу, – растроганно прошептал брат Гюннюльф.
Только когда она спросила о своих сыновьях на Тэутре, Гюннюльф немного разговорился. С сердечной радостью принял монастырский совет обоих послушников, отпрысков самых знатных родов страны. По-видимому, Никулаус был настолько духовно одарен и делал такие успехи в учении и в благочестии, что аббат при виде молодого послушника не раз вспоминал его выдающегося предка, даровитого ратоборца церкви, епископа Никулауса, сына Арне. Так было вначале. Но спустя некоторое время, после того как братья приняли малый постриг, Никулаус повел себя очень дурно и учинил великую смуту в монастыре. Причины этого Гюннюльф точно не знал. Достоверно было лишь одно: аббат Юханнес не допускал, чтобы молодые монахи принимали посвящение в духовный сан раньше тридцати лет от роду, и не пожелал отступить от этого правила даже ради Никулауса. И когда досточтимому отцу показалось, что Никулаус более истово, нежели позволяла ему его духовная зрелость, предается молитвам и размышлениям и подрывает свое здоровье ночными бдениями и постами, аббат решил услать его в одну из монастырских усадеб на острове Иннерё, дабы там под началом одного из пожилых монахов он насадил яблоневый сад. Вот тогда-то, как говорят, Никулаус вышел из повиновения аббату и обвинил братьев монахов в нерадении к богослужениям и в непристойных речах, а также в том, что они-де праздной своей жизнью в довольстве и благополучии расточили имущество монастыря. Правда, по словам Гюннюльфа, большая часть всех этих событий известна лишь членам монастырского совета, но говорят также, что Никулаус оказал сопротивление тому брату монаху, которому аббат препоручил наказать его. Гюннюльфу было известно, что некоторое время Никулаус сидел в карцере, но под конец, когда аббат пригрозил разлучить его с братом Бьёргюльфом и услать одного из них в Мюнкабю, он повинился. Видно, как раз слепой брат и подстрекал его к неповиновению. Но тут Никулаус раскаялся и смирился.
– Это в них говорит отцовский норов, – с горечью сказал Гюннюльф. – Я так и знал, что племянникам моим трудно будет научиться повиновению и что они проявят непостоянство в своих богоугодных делах…
– Скорее всего, они унаследовали материнский нрав, – печально ответила Кристин. – Неповиновение, Гюннюльф, всегда было моим главным грехом, да и постоянством я тоже не отличалась. Все дни моей жизни стремилась я идти путем истинным – и в то же время никогда не желала сойти со своей собственной ложной стези.
– Ты хочешь сказать – ложной стези Эрленда, – мрачно проговорил монах. – Не однажды мой брат совратил тебя с пути истинного, Кристин. Думаю, что он совращал тебя каждый божий день, который ты прожила вместе с ним. Он сделал тебя столь забывчивой, что ты, лелея помыслы, за которые должно краснеть, не понимала, что от Бога всеведущего все равно не скроешь своих мыслей…
Кристин сидела, глядя перед собой неподвижным взором.
– Не знаю, прав ли ты, Гюннюльф, не знаю, могла ли я когда-нибудь забыть, что Бог видит мою душу… Я думаю, что грех мой, верно, гораздо более тяжек, чем ты говоришь. Но ты не прав, полагая, что мне больше всего нужно краснеть за мою бесстыдную плоть и мою слабость: мне больше надо стыдиться того, что мои мысли о супруге моем часто бывали горше яда змеиного. Но первое, видно, влечет за собой второе, и не ты ли сам сказал мне когда-то, что люди, любившие друг друга с жаркою страстью, кончают тем, что уподобляются двум змеям, которые жалят друг друга в хвост.
Но все эти годы, Гюннюльф, когда я думала о том, что Эрленду пришлось предстать пред судом Божьим без прощения грехов и последнего напутствия, павшим со злобой в сердце и с окровавленными руками, я утешалась тем, что он не стал таким, каким ты его описываешь и какой стала я. Он не таил в душе своей ни зла, ни несправедливости, как и вообще ничего не таил в своей душе. Гюннюльф, он был так прекрасен в смерти и казался таким умиротворенным, когда я обряжала его мертвого… Я знаю, всеведущему Богу известно, что Эрленд никогда не держал зла ни на кого и ни за что.
Брат Гюннюльф смотрел на нее широко открытыми глазами, затем молча кивнул.
Некоторое время спустя монах спросил:
– Известно ли тебе, что Эйлив, сын Серка, стал священником и управителем монастыря в Рейне?
– Да неужто? – вскричала Кристин радостно.
– А я думал, ты потому и выбрала этот монастырь, – молвил Гюннюльф. Сразу же вслед за этим он сказал, что ему пора возвращаться в свой монастырь.
В церкви уже начались первые ночные песнопения, когда Кристин вошла туда. Неф и пространство вокруг всех алтарей были битком набиты народом. Но соборный служка, видя, что на руках у нее такой хилый младенец, протолкнул ее вперед, и она очутилась в толпе калек и немощных, расположившихся посреди собора, под главным сводом, откуда хорошо был виден амвон.
Сотни свечей горели в соборе. Церковные служки собирали у паломников свечки и насаживали их на шпеньки, которыми были покрыты расставленные по всей церкви подсвечники в виде остроконечных башенок. По мере того как дневной свет медленно угасал за разноцветными стеклами, воздух в церкви становился все более спертым от запаха плавящегося воска и постепенно примешивающегося к нему кислого смрада от лохмотьев больных и убогих.
Когда под сводами собора грянул хор голосов и раздались мощные звуки органа, флейт, барабанов и струнных инструментов, Кристин поняла, почему церковь иногда называют кораблем. В этом огромном каменном здании все люди, казалось, находились на борту судна, а пение напоминало рокот моря, волны которого несли корабль. Время от времени, когда над толпой разносился лишь одинокий мужской голос, читавший тексты, море успокаивалось и корабль плавно скользил меж утихших зыбей.
Море лиц, которые становились все более бледными и истомленными по мере того, как истекали часы ночного бдения. Почти никто не выходил в перерывах между службами, во всяком случае никто из тех, кому удалось захватить места посреди церкви. В короткие промежутки между ночными песнопениями паломники дремали или молились. Ребенок проспал почти всю ночь – лишь несколько раз пришлось Кристин слегка баюкать его или поить молоком, которое раздобыл для нее в монастыре Гюннюльф.
Встреча с братом Эрленда странно взволновала ее – после того как каждый шаг по дороге сюда, на север, все больше и больше возвращал ее к воспоминаниям об умершем. Она мало думала о нем в эти последние годы – ведь заботы о подрастающих сыновьях оставляли ей слишком мало времени для мыслей о своей собственной судьбе, и все же думы об Эрленде словно неотступно стояли у нее за спиной. Ей лишь не удавалось улучить минутку, чтобы оглянуться назад. Теперь, казалось, она увидела, каково было ее душе все эти последние годы: душа Кристин жила, как живут люди в страдную летнюю пору, когда они, выбираясь из главного дома, поселяются в светличке стабюра. Но день-деньской, проходя или пробегая мимо зимнего дома взад-вперед, они никогда и не подумают заглянуть туда, хотя для этого надо только взяться за щеколду и отворить дверь. И когда наконец в один прекрасный день у них находится там какое-то дело, дом стал уже совсем чужим и каким-то чересчур торжественным; от него так и веет одиночеством и тишиной…
Но когда она беседовала с человеком, который был последним живым свидетелем того, как весна ее жизни с Эрлендом сменилась осенью, ей показалось, что теперь она может взглянуть на свою жизнь по-новому. Так бывает, когда поднимешься в гору, куда раньше никогда не забирался, и посмотришь оттуда вниз, на свою долину: знакома каждая усадьба и каждая изгородь, каждая извилина ручья и каждый куст, но все кажется другим, потому что в первый раз видишь родной пейзаж целиком. И такое новое видение с высоты сразу помогло ей найти слова, избавившие ее и от горького чувства к Эрленду, и от страха за его душу, так внезапно отлетевшую от него. Зло было ему неведомо – она видела это теперь, а Бог видел это всегда.
Наконец-то странствования по жизни завели ее так далеко, что она могла оглядеть, как ей казалось, всю свою жизнь словно с вершины самой высокой горы. Теперь ее дорога вела вниз, в сумеречную долину, но пока еще ей была дарована милость понять, что и в одиночестве монастыря, и у врат смерти ее ожидал тот, кто всегда видел человеческую жизнь такой, какой представляется нам жизнь людских поселений с вершины горы. Он видел и грехи, и горести, и любовь, и ненависть в людских сердцах так, как видны нам богатые усадьбы и бедные лачуги, тучные нивы и невозделанные пустоши, лежащие рядом на одной и той же земле. И он сошел вниз, к людям, он странствовал среди народов, побывал и во дворцах, и в хижинах; он собрал горести и грехи, и богатых и бедных и взял их с собою на крест. «Не счастье мое и не гордыню мою, а мой грех и мое горе, о Иисусе сладчайший…» Она подняла глаза ввысь, туда, где на головокружительной высоте над триумфальной аркой было вознесено распятие.
В самой глубине леса колонн, на хорах, утреннее солнце зажгло разноцветные стекла высоких окон, и их отблеск, напоминающий отблеск красных, желтых, зеленых и синих драгоценных камней, заставил померкнуть сияние свечей алтаря и золотой раки, стоявшей позади него. Кристин слушала последнюю вигилию – раннее утреннее богослужение. Она знала, что тексты Писания, читавшиеся во время этой службы, повествовали о чудесах исцеления, которые явил Бог, вселив силу свою в самого верного рыцаря Христова, короля Улава, сына Харальда. Тогда Кристин, подняв к амвону больного младенца чужой женщины, начала молиться об его исцелении.
Но от длительного пребывания в церкви она замерзла, к тому же продолжительный пост очень изнурил ее. Запах толпы, удушливые испарения от лохмотьев увечных и бедняков смешивались с чадом восковых свечей – и влажный, спертый воздух плотно окутывал людей, стоявших коленопреклоненными на полу, холодном в это холодное утро… Тут толстая, добродушная и веселая крестьянка, которая дремала позади них у подножия пилястра, сидя на разостланной медвежьей шкуре – другая такая же шкура покрывала ее парализованные ноги, – проснулась и притянула на свои широкие колени усталую голову Кристин.
– Отдохни же немного, сестра, тебе это, видно, очень нужно…
Кристин заснула, положив голову на колени незнакомой женщины, и ей привиделся сон.
Она стояла на пороге старой жилой горницы у себя дома, в Йорюндгорде. Она была молода и не замужем, потому что ее толстые золотисто-каштановые косы, не покрытые повязкой, свисали через плечи на грудь. Она, как видно, пришла сюда вместе с Эрлендом, он как раз выпрямлялся, пройдя перед нею под низкой притолокой двери.
У очага сидел ее отец и насаживал на стрелы наконечники. На коленях у него была целая груда связок тонких сухожилий, а по обеим сторонам на скамье кучками лежали наконечники и заостренные древки стрел. Когда они с Эрлендом вошли, он как раз склонился над пылающими углями и собирался вытащить маленький треногий медный чугунок, в котором всегда расплавлял смолу. Вдруг он резко отдернул руку, потряс ею в воздухе, а потом сунул обожженные кончики пальцев в рот и пососал их. Он обернулся к Кристин и к Эрленду и глядел на них, нахмурив брови и улыбаясь…
Тут она проснулась с лицом, мокрым от слез.
На коленях отстояла она торжественную обедню, которую сам архиепископ отправлял перед главным алтарем. Облака ладана плыли под сводами наполненной звуками церкви, где многокрасочный солнечный свет теперь сливался с сиянием восковых свечей. Свежий, пряный аромат курений распространялся в воздухе и заглушал запах бедности и болезни. Сердце Кристин готово было разорваться от переполняющего его сочувствия ко всем этим убогим и измученным людям, с которыми свел ее Господь. В порыве сестринской нежности молилась она обо всех, кто был беден, подобно ей, и страдал так же, как страдала она сама…
«Я восстану и вернусь в чертоги отца моего…»
VI
Монастырь был расположен в невысоких горах близ фьорда, так что почти при всяком ветре рокот прибоя на берегу заглушал шум соснового леса, покрывавшего северные и западные склоны холмов и заслонявшего вид на море.
Кристин видела церковную колокольню над лесом, когда плыла здесь по фьорду вместе с Эрлендом. Но из их намерения совершить паломничество в эту монашескую обитель, основанную прадедом Эрленда, так ничего и не вышло, хотя Эрленд несколько раз говорил, что это надо бы сделать. Кристин не приходилось бывать на побережье возле Рейнского монастыря до тех пор, пока она не пришла, чтобы остаться здесь навсегда.
Она думала раньше, что жизнь здесь должна быть такой же, как та, что была ей знакома по женским монастырям в Осло или на Бакке. Но здесь многое было иначе. Здесь сестры монахини поистине умерли для мира. Аббатиса фру Рагнхильд хвалилась тем, что вот уже пять лет, как она не бывала в городе, и что за это же время ни одна из ее монахинь не переступала границы монастырских владений.
Здесь не брали детей на воспитание, а в ту пору, когда Кристин прибыла в Рейн, в монастыре не было и послушниц. В течение многих лет ни одна девушка не пыталась вступить в эту монашескую общину, и минуло уже шесть зим с тех пор, как младшая из членов монастырского совета, сестра Боргхильд Марселина, была пострижена в монахини. Моложе всех годами была сестра Турид, ее послал сюда на шестом году жизни дед, священник церкви Святого Климента, очень суровый и строгий человек. Кроме того, у нее от рождения были парализованы руки, и вообще Турид была убогая. Потому-то ее сделали рясофорной монахиней, как только она достигла положенного возраста. Теперь Турид шел тридцатый год, она была очень болезненной, но личико у нее было красивое. С самого первого дня своего пребывания в монастыре Кристин старалась услужить сестре Турид, потому что та напоминала ей ее собственную сестричку Ульвхильд, которая умерла такой юной.
Отец Эйлив говорил, что низкое происхождение не должно быть помехой девушкам, желающим вступить в эту обитель, чтобы служить Богу. Однако так уж повелось со времени основания монастыря в Рейне, что туда вступали почти одни только дочери и вдовы могущественных и родовитых мужей из Трондхеймской области. Но в тяжелые и беспокойные времена, наступившие в стране после смерти блаженной памяти короля Хокона Холегга,[150] набожности среди знати, по-видимому, значительно поубавилось. Теперь о монашеской жизни помышляли по большей части лишь дочери горожан и зажиточных крестьян. Да и те охотнее шли в монастырь на Бакке, где многие из девушек обучались благочестию и женскому рукоделию, сестры монахини происходили из простых семей, отрешение от мира не было таким уж суровым, да и самый монастырь находился не очень далеко от проезжей дороги.
Вообще-то Кристин не часто случалось беседовать с отцом Эйливом, и вскоре она поняла, что положение священника в монастыре было и трудным и двусмысленным. Хотя Рейн и был богатым монастырем, а в общине едва набиралась половина того числа монахинь, которых в состоянии был прокормить орден, денежные дела монастыря находились в большом беспорядке и сводить концы с концами было довольно трудно. Три последние аббатисы, отличавшиеся благочестием, но не жизненной мудростью, вместе со всеми членами своего монастырского совета руками и ногами отбивались от необходимости подчиниться власти архиепископа. Они даже не желали слушать его отечески доброжелательных советов. А священниками в монастырскую церковь, из числа орденских братьев монахов на Тэутре и Мюнкабю, всегда назначали людей старых, чтобы не давать пищу злым языкам. Но и они были всего-навсего сравнительно дельными управителями, которые пеклись лишь о земном благополучии монастыря. Когда король Скюле воздвиг прекрасную каменную церковь и отдал свое родовое поместье монастырю, то все дома там были сначала сложены из бревен и тридцать зим тому назад сгорели дотла. Тогдашняя аббатиса фру Эудхильд снова начала возводить постройки, но уже из камня. К ее времени относится множество улучшений в церкви и красивое помещение монастырского совета. Она съездила также в генеральный капитул ордена при главном монастыре в Тарте Бургундском и привезла из этого путешествия великолепную дарохранительницу слоновой кости, которая и доныне стоит на амвоне близ главного алтаря. Этот ковчежец – лучшее украшение церкви, достойное хранилище тела Христова, святая святых и гордость монахинь. Фру Эудхильд умерла, окруженная ореолом славы за набожность и добродетель, но неумелое ведение ею строительных работ и безрассудная купля-продажа земель подорвали благосостояние монастыря, а последующие аббатисы не способны были возместить причиненный ущерб.
Кристин так никогда и не узнала, каким образом отец Эйлив попал туда в священники и управители. Но она все-таки поняла, что с самого начала и аббатиса, и сестры монахини неохотно и недоверчиво приняли белого священника. Положение у отца Эйлива было не из легких: ему надлежало быть священником и духовным пастырем монахинь, содержать в порядке имущественные дела монастыря и его отчетность и при всем том признавать верховную власть аббатисы, право самоуправления монахинь, право надзора аббата из Тэутры да еще поддерживать дружбу со вторым священником церкви, монахом из Тэутры. Большую службу сослужили ему здесь и его почтенный возраст, и молва о его незапятнанной высоконравственной жизни, равно как и его смиренное благочестие и знание канонического права и законов страны. Но все-таки ему приходилось быть крайне осмотрительным во всем своем поведении. Он жил вместе с другим священником и с церковными служками в маленькой усадьбе к северо-востоку от монастыря. Там давали пристанище и монахам, наезжавшим изредка с разными поручениями из Тэутры. Кристин знала, что когда Никулаус будет посвящен в духовный сан, то и он сможет отправлять обедню в здешней церкви. Может быть, она доживет до того времени и ей удастся послушать своего старшего сына.
Сначала Кристин, дочь Лавранса, приняли в Рейне на правах мирянки, живущей при монастыре. Но вскоре ей было дозволено носить одеяние, сходное с монашеским: серо-белую шерстяную рясу, правда без мантии, белый головной платок и черное покрывало. Это произошло после того, как Кристин перед фру Рагнхильд и сестрами монахинями, в присутствии отца Эйлива и двух монахов из Тэутры, дала обет целомудрия, послушания аббатисе и сестрам и, в знак отречения от всех земных благ, отдала свою печать в руки отца Эйлива, разбившего ее вдребезги. Предполагалось, что спустя некоторое время она исходатайствует пострижение в монахини.
Но Кристин все еще было трудно не думать слишком много о прошлом. Для чтения в монастырской трапезной в часы еды отец Эйлив перевел на норвежский язык книгу о житии Христа, сочинение главы ордена миноритов, высокоученого и набожного доктора Бонавентуры. И Кристин слушала чтение этой книги, и глаза ее наполнялись слезами при мысли о том, сколь велико должно быть блаженство тех, кто мог возлюбить Христа и Матерь Божью, крест и страдание, бедность и смирение так, как это описано в книге. Но в то же время она невольно вспоминала тот день в Хюсабю, когда Гюннюльф и отец Эйлив показали ей латинскую книгу, с которой была переведена теперь их, монастырская. Это была маленькая пухлая книжица, написанная на очень тонком и ослепительно-белом пергаменте. Кристин никогда бы не поверила, что телячью кожу можно так выделать. В книге были чудеснейшие рисунки и заставки, а краски сверкали, словно драгоценные камни в золотой оправе. Гюннюльф, смеясь, рассказывал тогда о том, как они после покупки этой книги остались без гроша в кармане и им пришлось продать кое-что из платья и кормиться Христа ради вместе с нищими в монастыре, пока они не узнали о прибытии в Париж нескольких духовных лиц из Норвегии, у которых и взяли деньги взаймы. А отец Эйлив слушал Гюннюльфа и поддакивал ему, сдержанно улыбаясь.
Когда сестры монахини после раннего утреннего богослужения возвращались обратно в спальный покой, Кристин оставалась в церкви. Летом по утрам церковь казалась ей мирной и уютной, но зимой там было страшно холодно, и ей было жутко одной в темноте среди всех этих надгробных плит, хотя она не отрывала глаз от маленькой лампады, постоянно теплившейся перед реликварием из слоновой кости, в котором хранились Святые Дары. Но и летом и зимой, стоя в своем уголке на клиросе, она постоянно думала о том, что в этот же час Ноккве и Бьёргюльф тоже бодрствуют и молятся о душе своего отца. И как раз Никулаус-то и просил ее читать эти молитвы и покаянные псалмы в одно время с ними каждое утро, после раннего богослужения.
Все время, все время стояли они оба перед ее взором такими, какими она видела их в тот дождливый, серенький день, когда была у них в монастыре. В тот день Никулаус вдруг очутился перед ней в приемной, такой странно высокий и чужой в серо-белом монашеском одеянии, с руками, спрятанными под мантией. Ее сын! Такой похожий и в то же время совсем другой. Его сходство с отцом – вот что так сильно поразило ее. Она словно увидела Эрленда в монашеской рясе.
Она беседовала с сыном, рассказывала по его просьбе обо всем, что произошло в усадьбе с тех пор, как он покинул дом, а сама все ждала и ждала… Под конец она робко спросила, скоро ли придет Бьёргюльф.
– Не знаю, матушка, – отвечал сын. Немного погодя он добавил: – Бьёргюльфу стоило тяжкой борьбы склониться перед своим крестом и служить Богу… И его как будто устрашило, когда он услыхал, что ты здесь, – устрашило, что это разбередит слишком много старых воспоминаний…
Она сидела, смертельно удрученная, и, слушая Никулауса, молча глядела на него. Лицо его очень загорело, а руки огрубели от тяжелой работы – он с легкой улыбкой упомянул, что вот теперь ему все-таки пришлось научиться ходить за плугом и работать с косой и серпом. Ночью на постоялом дворе Кристин не спалось, и она поспешила в церковь, как только зазвонили к раннему утреннему богослужению. Но монахи стояли таким образом, что ей лишь немногих удалось разглядеть в лицо, и ее сыновей среди них не было.
На следующий день она ходила по монастырскому саду вместе с братом-бельцом, садовничавшим там, и он показывал ей множество редких растений и деревьев, которыми славился этот сад. Пока они бродили по саду, тучи рассеялись, выглянуло солнце, приятно запахло сельдереем, луком и тимьяном, большие кусты желтых лилий и ярко-голубых аквилегий, высаженных по углам цветников, засверкали, усыпанные тяжелыми дождевыми каплями. Тут подошли ее сыновья; они появились вместе из маленькой сводчатой двери каменного дома. И когда Кристин увидала двух высоких, одетых в светлое братьев, шедших к ней по дорожке меж яблонями, ей показалось, что она на пороге райского блаженства.
В общем-то они мало беседовали между собой; Бьёргюльф почти все время молчал. Теперь он стал совсем взрослым и был настоящим богатырем. Долгая разлука словно обострила зрение Кристин – только теперь она поняла до конца, какую борьбу пришлось вынести и, наверное, все еще приходится выносить этому ее сыну: он мужает, становится сильным, обретает все большую внутреннюю прозорливость и все время чувствует, как слепнут его глаза…
Он спросил про свою кормилицу. Кристин сообщила, что Фрида вышла замуж.
– Бог да благословит ее, – сказал монах. – Славная женщина, а для меня она была доброй и верной матерью-кормилицей.
– Да… Сдается мне, что она была тебе матерью даже больше, чем я, – удрученно молвила Кристин. – Малое утешение оказывало тебе мое материнское сердце в тех суровых испытаниях, которые были ниспосланы тебе в юности.
Бьёргюльф тихо ответил:
– Я благодарю Бога за то, что врагу рода человеческого никогда не удалось склонить меня к столь недостойному мужчины поступку, как искушение вашего материнского сердца, хотя я и хорошо чувствовал ваше сердце. Но я видел, что вы и без того тянете слишком тяжелый воз. А после Бога мне тут помогал Никулаус, спасавший меня всякий раз, когда я готов был впасть в искушение…
Больше об этом они не говорили, как не говорили и о своей жизни в монастыре и о том, что они дурным своим поведением навлекли на себя немилость. Но по-видимому, братья были очень рады, услыхав о намерении матери вступить в Рейнский монастырь.
Когда Кристин после утренней молитвы проходила через спальный покой и видела лежавших попарно в постелях на соломенных мешках сестер монахинь, одетых в платья, которых они никогда не снимали, она думала о том, как не похожа, должно быть, она на всех этих женщин, которые с юных лет только и занимались тем, что служили своему Создателю. Мирская суета напоминает господина, от которого нелегко убежать, стоит только хоть раз покориться его власти. Она, конечно, не стала бы спасаться бегством от мирской суеты, но ее просто выгнали, как жестокий хозяин выставляет за дверь отслужившую свой век служанку. А теперь ее приняли сюда. Так сострадательный господин принимает старого служаку и, давая ему приют и пищу, из милосердия не заставляет изнуренного и одинокого старого человека работать помногу.
Крытая галерея вела из спальни монахинь в ткацкую. Кристин сидела там в одиночестве и пряла. Рейнский монастырь славился своим льном, и те дни летом и зимой, когда все сестры монахини и сестры-белицы выходили работать на льняные поля, считались в монастыре почти что праздничными. В особенности же день, когда они дергали лен. Заготовлять лен, прясть и ткать полотно и шить из него церковные одеяния было главное занятие монахинь в часы работы. Никто здесь не переписывал и не украшал заставками книг, как это с большим умением делали сестры монахини в Осло под руководством фру Груа, дочери Гютторма. Не очень-то много упражнялись здесь и в искусном шитье шелком и золотом.
Через некоторое время Кристин с радостью услышала шум пробуждающегося монастырского подворья. Сестры-белицы пошли в поварню готовить еду для челяди. Сами монахини, если только они бывали здоровы, никогда не притрагивались ни к еде, ни к питью, не отстояв поздней обедни. Когда в монастыре бывали больные, то, после того как отзвонят к первому часу, Кристин шла в больничный покой, чтобы сменить сестру Агату или какую-нибудь другую монахиню, находившуюся там в это время. Бедняжка сестра Турид часто лежала там.
Скоро наступит радостный для Кристин час утренней церемонии в трапезной, которая следует за третьим часом молитвы и обедней для монастырской челяди. Каждый день Кристин одинаково радовалась этому торжественному обряду. Трапезная находилась в сложенном из бревен доме, но все же была очень красивым покоем, и все женщины монастыря ели там вместе – монахини за верхним столом, где на почетном месте восседала аббатиса и где, кроме Кристин, сидели также три старые женщины-мирянки, вкупившиеся, как и она, в монастырь. Сестры же белицы располагались гораздо ниже. После окончания молитвы вносили яства и питье, и все в благопристойном молчании спокойно ели и пили в полной тишине. Часто одна из сестер монахинь читала вслух из какой-нибудь священной книги, и Кристин думала, что если бы в миру люди могли трапезовать столь же благопристойно, то они бы лучше понимали, что еда и питье – дар Божий, доброжелательнее относились бы к своим ближним и меньше бы думали о том, чтобы накопить побольше добра для себя и близких своих. Но и сама она думала иначе в те времена, когда накрывала на стол для оравы озорных и шумных мужчин, которые смеялись и кричали за едой, а в это время под столом чавкали собаки и, высовывая морды, получали в подачку либо кости, либо пинки – смотря по расположению духа ее сыновей.
Гости не часто бывали в монастыре. Изредка то одна, то другая ладья с людьми из усадеб знати приставала к берегу фьорда, и женщины с детьми, мужчины и молодые люди поднимались наверх, в Рейн, чтобы навестить ту или иную родственницу, живущую в монастыре. Бывали там и доверенные лица из монастырских усадеб и с островов, время от времени наезжали посланцы из Тэутры. В праздники, справлявшиеся с особой пышностью, – в дни Рождества Богородицы, в праздник тела Христова, в день Святого апостола Андрея – в монастырскую церковь стекался народ из ближайших приходов по обоим берегам фьорда. В обычное же время обедни посещали лишь те из арендаторов и работников монастыря, которые жили поблизости. Но они не заполняли всего обширного помещения церкви.
Бывали там еще бедняки-нищие, которые в дни заупокойных поминовений получали пиво и еду, согласно завещаниям богатых людей. Да и вообще, они почти ежедневно приплетались в Рейн, усаживались с куском у стенки поварни и останавливали выходивших во двор монахинь, чтобы потолковать с ними о своих горестях и немощах. Больные, калеки и прокаженные сменяли друг друга. Страдавших проказой было особенно много, но, по словам фру Рагнхильд, так всегда бывало на побережье. Приходили издольщики просить о всяческих льготах и отсрочках платежей; у этих тоже находилось что порассказать о невзгодах и трудностях. Чем более жалкими и несчастными были эти люди, тем более откровенно и бесстыдно делились они с сестрами монахинями своими заботами, причем они охотно винили других в своих несчастьях, а на языке у них всегда были елейные речи. Немудрено, что в часы отдыха и в часы работы в ткацкой монахини много говорили о жизни этих людей, а сестра Турид даже однажды проболталась Кристин, что во время совещаний в монастырском совете о торговых сделках и прочих делах беседа монахинь часто сворачивала на пересуды о людях, связанных со всем этим. Из слов сестер монахинь Кристин могла понять, что обо всех делах, о которых им доводилось судачить, они слышали только из уст самих этих людей, да еще знали кое-что от братьев-бельцов, бывавших внизу, в долине. Хвалили ли люди самих себя, порочили ли своих соседей, монахини одинаково верили всему. И тогда Кристин с досадой вспоминала о всех тех случаях, когда ей приходилось слышать, как безбожные братья-бельцы и даже нищенствующий монах брат Арнгрим называли женские монастыри гнездом сплетен, а сестер обвиняли в том, что они с жадностью внимают всяким слухам и непристойным речам. Даже те самые люди, что приходили в монастырь поплакаться перед фру Рагнхильд или какой-нибудь из сестер, если им удавалось вовлечь ее в разговор, порицали монахинь за то, что те беседовали между собой о жалобах, доносившихся до них из того мира, от которого они сами отреклись. Действительно, в чем-то внешнем это соответствовало россказням о привольной жизни обитательниц монастыря – их распускали люди, не раз получавшие из рук сестер монахинь лакомые куски и ранний завтрак, в то время как сами служительницы Бога говели, бодрствовали, молились и работали, прежде чем встретиться в трапезной для первого торжественного принятия пищи.
И потому все время до своего пострига Кристин с душевным благоговением служила сестрам. Она думала, что хорошей монахиней ей, видно, никогда не стать – для этого она слишком расточила свои способности к сосредоточенности и к благочестию, но она постарается стать столь смиренной и твердой в воле, сколь дозволит ей милость Божья.
Шел конец лета 1349 года; два года она жила уже в Рейнском монастыре, и к Рождеству ей предстояло пострижение в монахини. Она получила радостную весть о том, что оба ее сына будут сопровождать аббата Юханнеса в Рейн, когда тот прибудет к торжественному обряду ее посвящения. Услыхав о намерении своей матери, брат Бьёргюльф сказал:
– Сон мой сбывается – в этом году мне дважды снилось, что мы оба свидимся с нею до Рождества. Хотя в точности так, как мне привиделось, не может быть, потому что во сне я видел ее воочию.
Брат Никулаус тоже был очень рад. Но одновременно дошли до нее и другие, не столь утешительные вести о нем. Он учинил насилие над несколькими крестьянами у Стейнкера. Крестьяне эти вели с монастырем тяжбу о праве на рыбную ловлю, и, когда однажды ночью монахи застали их за опустошением монастырского садка с лососями, брат Никулаус отколотил одного из них, а другого сбросил в реку и тут же тяжко согрешил, осквернив свои уста проклятием.
VII
Спустя несколько дней Кристин вместе с другими монахинями и сестрами-белицами отправилась в сосновый бор за древесным лишайником для приготовления зеленой краски. Лишайник этот встречается довольно редко и растет большей частью на поваленных деревьях и сухих ветвях. Женщины быстро разбрелись по лесу и в тумане потеряли друг друга из виду.
Уже много дней стояла странная погода: затишье, густой туман, который хотя и рассеивался иногда над долиной, но по-прежнему сохранял у моря и над горами свой диковинный свинцово-синий оттенок. Иногда туман переходил в моросящий дождик, а иногда погода прояснялась настолько, что сквозь клубы тумана беловатым пятном просвечивало солнце. Но в воздухе все время стояла тяжелая банная духота – это было необычно здесь, у фьорда, тем более в такое время года, за два дня до Рождества Богородицы. Так что в народе только и разговоров было, что о погоде, и все дивились, что бы все это значило.
Кристин покрывалась испариной в этой мертвой, влажной духоте, а мысль о полученных ею вестях о Ноккве не давала покоя. Она вышла на опушку леса, подошла к изгороди у дороги, ведущей к морю, и, пока стояла там, соскабливая красильный мох с ограды, в тумане появился отец Эйлив, едущий верхом в сторону монастыря. Он придержал коня, сказал несколько слов о погоде, и постепенно они разговорились. Кристин спросила священника, не известно ли ему что-нибудь об этой истории с Ноккве, хотя и знала, что спрашивает зря. Отец Эйлив всегда делал вид, будто ничего не знает о внутренних делах монастыря в Тэутре.
– По-моему, Кристин, тебе нечего бояться, что из-за этого дела он не приедет сюда зимой, – сказал священник. – Этого, верно, ты и опасаешься?
– Я опасаюсь большего, отец Эйлив. Я боюсь, что Ноккве никак не годится в монахи.
– Ты считаешь себя вправе судить о подобных вещах? – нахмурив брови, спросил священник.
Потом он спешился, привязал коня и перегнулся через изгородь, пристально и испытующе глядя на Кристин. Она сказала:
– Боюсь, что Ноккве тяжело подчиняться орденской дисциплине. Он ведь был так молод, когда вступил в монастырь! Он не знал, от чего отрекался, и не ведал своего собственного нрава. Но все, что произошло в те годы, когда он подрастал, – потеря отцовского наследства, вечные раздоры между отцом и матерью, окончившиеся смертью Эрленда, – было причиной того, что он утратил охоту жить в миру. Но я не замечала, чтобы он из-за этого стал набожным…
– Так ты не замечала? Подчиниться орденской дисциплине Никулаусу было, верно, так же тяжело, как и любому другому доброму монаху. Нрав у него пылкий, а сам он еще молод, быть может, даже слишком молод, и отвернулся от мира, прежде чем успел понять, что мир такой же жестокий наставник, как всякий иной господин, и притом господин, чуждый милосердия. Об этом ты и сама, верно, можешь судить, сестра…
И если вправду дела обстоят так, что Ноккве пошел в монастырь больше из-за брата, чем из любви к Создателю, то все же, по-моему, Господь Бог не оставит его без награды за то, что он приял крест ради брата своего. Божья Матерь Мария, которую, как мне известно, Ноккве чтил и любил с самых малых лет, поможет ему когда-нибудь понять, что Сын ее пришел сюда, в этот мир, чтобы стать его братом и нести крест ради него…
Нет… – Лошадь ткнулась мордой в грудь священника, он потрепал ее и произнес, как бы про себя: – С самых детских лет мой Никулаус, как никто другой, умел любить и страдать – сдается мне, что он вполне годится в монахи.
Ну а ты, Кристин, – сказал он, повернувшись к ней, – ты, кажется, достаточно повидала на своем веку, чтобы более твердо уповать на Господа всемогущего. Неужто ты еще не поняла, что он поддерживает каждую душу человеческую до тех пор, пока душа эта сама не отвратится от него? Ты, женщина, сохранившая и в старости детскую доверчивость, разве не видишь ты Божью кару в том, что пожинаешь теперь горе и унижение за то, что в угоду похоти и гордыне следовала путями, которыми Бог запретил идти своим детям? Не хочешь ли ты сказать, что карала своих детей, когда им случалось обварить руку, засунув ее в кипящий котел, к которому ты запретила им даже приближаться, или когда у них под ногами подламывался хрупкий лед, по которому ты строго предостерегала их не ступать? Неужто ты не поняла, когда у тебя под ногами трещал тонкий лед, что ты тонула всякий раз, когда отпускала руку Божью, и бывала спасена из бездны всякий раз, когда взывала к нему? А разве любовь, которая связывала тебя и твоего земного отца, хотя ты всячески противилась ему и противопоставляла собственное своеволие его промыслу, не была для тебя утешением и поддержкой в те минуты, когда тебе приходилось пожинать плоды своего неповиновения ему?
Неужто ты еще не поняла, сестра, что Бог помогал тебе всякий раз, когда ты молилась ему, хотя молилась ты не от полноты сердца, а лишь для вида, и давал он тебе гораздо больше, чем ты просила? Ты любила Бога так же, как своего отца. Пусть не так сильно, как любила свою собственную волю, но все же настолько, что, вероятно, скорбела всякий раз, расставаясь с ним. И вот, по милости Божьей, доброе выросло среди всего этого злого, которое тебе пришлось пожинать и которое было посеяно твоей упрямой волей…
Сыновья твои… Двух из них Господь прибрал к себе еще невинными младенцами; за них тебе нечего опасаться. А другие выросли хорошими – хотя, может быть, и не такими, как хотелось бы тебе. То же самое, верно, думал о тебе и Лавранс…
Ну а супруг твой, Кристин… Да будет Господь милостив к его душе – я знаю, что в глубине своего сердца ты постоянно порицала мужа за его бездумие и беззаботность. По-моему, для такой гордой женщины, как ты, было бы гораздо тяжелее вспоминать, что Эрленд, сын Никулауса, увлек тебя за собой на путь позора, измены и убийства, если бы ты хоть раз увидела, что этот человек мог действовать из холодного расчета. И мне кажется, что твоя верность как в гневе и в суровости, так и в любви и помогла тебе удержать Эрленда до конца вашей жизни. Во всем, что не касалось тебя, к нему можно было применить слова: с глаз долой – из сердца вон. Господь да поможет Эрленду. Я боюсь, что он никогда не знал истинного раскаяния в грехах. Но в грехах своих против тебя, Кристин, супруг твой все же раскаивался и скорбел о них. Будем надеяться, что это зачлось Эрленду после смерти.
Кристин стояла молча, и отец Эйлив тоже ничего больше не прибавил. Он отвязал поводья, произнес: «Мир да будет с тобой», сел на коня и уехал.
Когда немного позднее она вернулась в монастырь, сестра Ингрид встретила ее в воротах с известием, что один из сыновей приехал навестить ее. Назвался он Скюле и сидит в приемной.
Скюле беседовал со своими гребцами, но сразу же вскочил, как только мать появилась в дверях. О, она узнавала своих детей по этой живости движений, по маленькой голове, высоко сидящей на широких плечах, по стройной фигуре с длинными руками и ногами. Сияя, пошла она ему навстречу, но остановилась как вкопанная. У нее перехватило дыхание при виде его лица… О, кто обезобразил так ее красивого сына!..
Верхняя губа Скюле была совершенно вывернута – ее, должно быть, расквасил удар, а потом она срослась, но осталась расплющенной, широкой и уродливой, исполосованной белым блестящим рубцом. Рот из-за этого перекосило, и казалось, что Скюле все время усмехается чуть презрительно; носовая кость была сломана и тоже срослась криво. Он слегка шепелявил, когда говорил, – у него не хватало переднего зуба, а второй был почерневшим и омертвелым.
Скюле покраснел под взглядом матери.
– Вы как будто не узнаете меня, матушка? – Он слегка улыбнулся и провел пальцем по губе – этим движением он, должно быть, вовсе не хотел указать на свой изъян, оно могло быть чисто случайным.
– Мы не так давно расстались, сын мой, чтобы твоя мать не узнала тебя, – непринужденно улыбаясь, спокойно ответила Кристин.
Скюле, сын Эрленда, пришел на легкой ладье из Бьёргвина в Нидарос два дня тому назад с письмами от Бьярне, сына Эрлинга, для архиепископа и посадника. Попозже, днем, мать и сын гуляли в саду под ясенями, и только теперь, когда они наконец могли побеседовать с глазу на глаз, он рассказал ей последние новости о братьях.
Лавранс был все еще в Исландии. Мать даже не знала о том, что он туда отправился. Как же, Скюле встретил младшего брата в Осло прошлой зимой, на собрании знати. Он был там вместе с Яммельтом, сыном Халварда. Но ведь мальчику всегда хотелось поездить по белу свету и повидать чужие страны, вот он и нанялся к епископу Сколхольтскому и уехал вместе с ним…
Да и сам Скюле тоже побывал с господином Бьярне в Швеции, а потом был в военном походе на Руси. Мать тихо покачала головой – этого она тоже не знала! Ему там понравилось, смеясь, рассказывал Скюле, ведь ему довелось навестить старых друзей, о которых так много рассказывал отец, – карелов, ингров, руссов. Нет, это украшение, эту почетную рану он получил не на войне, а просто в драке. Скюле слегка усмехнулся. Но уж парню, который нанес ему эту рану, никогда больше не придется просить куска хлеба. Но вообще-то, у Скюле не было большой охоты рассказывать подробности ни о драке, ни о походе. Теперь он был начальником всадников у господина Бьярне в Бьёргвине, и рыцарь обещал добыть ему какие-нибудь поместья из тех, которыми владел Эрленд в Оркладале и которые теперь принадлежали королю. Но Кристин заметила, что большие серо-стальные глаза Скюле как-то странно потемнели, когда он заговорил об этом.
– Ты думаешь, не стоит слишком полагаться на такое обещание? – спросила мать.
– Да нет! – Скюле покачал головой. – Грамоты будут составлены на этих днях. Господин Бьярне исполнил все, что обещал в свое время, когда я поступил под его начало. Он называет меня родичем и другом. Я занимаю при нем примерно такое же положение, какое Ульв занимал у нас в усадьбе. – Он засмеялся; смех не шел к его изуродованному лицу.
Но по своему телосложению теперь, когда он стал вполне взрослым, Скюле был красивейшим мужчиной. На нем было платье новомодного покроя, штаны в обтяжку и узкая короткая куртка, застегнутая на маленькие медные пуговицы. Это платье смело, почти до непристойности, подчеркивало стройные формы его гибкого тела. «Он словно в одном исподнем», – подумала мать. Лоб и красивые глаза остались у него прежними.
– Тебя словно что-то гнетет, Скюле, – отважилась наконец сказать мать.
– Нет, нет, нет!.. Все это только погода, – ответил он, встряхнувшись.
Странное багряное зарево полыхало в тумане, за дымкой которого невидимо заходило солнце. Над купами деревьев сада возвышалась церковь, такая причудливая, сумрачная и расплывчатая в буро-красном, как сгусток запекшейся крови, тумане. Им пришлось по всему фьорду плыть на веслах из-за этого затишья, сказал Скюле. Потом он отряхнул платье и снова стал рассказывать о братьях.
Нынешней весной он исполнял поручение господина Бьярне на юге, так что мог сообщить свежие новости об Иваре и Гэуте. Он проехал по всей стране и, перевалив через горы у реки Вого, вернулся домой на запад. Ивару жилось хорошо; у них в Рогнхейме подрастало двое маленьких сыновей, Эрленд и Гамал, красивые ребята.
– Ну а в Йорюндгорде я прямо угодил на крестины… Да, Юфрид и Гэуте считают, что раз вы умерли для этого мира, то они могут возродить ваше имя в маленькой девочке; Юфрид так важничает из-за того, что вы ее свекровь… Вот вы смеетесь, а ведь теперь, когда вам больше не надо жить вместе под одной кровлей, Юфрид, уж будьте покойны, поняла, как это красиво звучит, когда она говорит о своей свекрови Кристин, дочери Лавранса. Ну а я подарил Кристин, дочери Гэуте, свой лучший золотой перстень; у нее такие красивые глаза, что она, скорее всего, будет похожа на вас…
Кристин скорбно улыбнулась.
– Ты, мой Скюле, пожалуй, скоро убедишь меня в том, что сыновья мои считают меня такой замечательной и необыкновенной, какими старики становятся обычно, лишь когда сойдут в могилу.
– Не говорите так, матушка! – запальчиво воскликнул сын. Потом он усмехнулся. – Вы хорошо знаете, что все мы, братья, с тех самых пор, как вы в первый раз надели нам на задницу штанишки, считали вас самой замечательной и самой великодушной женщиной, хотя вы иной раз сильно прижимали нас своими крыльями, а мы в ответ, быть может, слишком сильно размахивали своими, прежде чем выпорхнуть из гнезда… Но вы в самом деле оказались правы в том, что среди нас, братьев, один лишь Гэуте прирожденный вождь, – сказал он, громко смеясь.
– Не смейся надо мной, Скюле, – попросила Кристин – и сын увидел, что мать покраснела молодо и нежно.
Но он только еще громче засмеялся в ответ.
– Это правда, матушка: Гэуте, сын Эрленда, из Йорюндгорда стал одним из самых могущественных мужей в северных долинах. Он здорово прославился этим своим похищением невесты. – Скюле рассмеялся во все горло. – Об этом даже сложили песню. Да-да, теперь распевают о том, что Гэуте мечом и булатом добыл девушку и что он три дня с утра до ночи бился на кургане с ее родичами. Гэуте прославляют в песне даже за то, что господин Сигюрд устроил в Сюндбю пир, на котором примирил родичей сребром и златом. Да, видно, невелика беда, что все это ложь; Гэуте верховодит всей округой, да и за ее пределами тоже, а Юфрид верховодит Гэуте…
Кристин, грустно улыбаясь, покачала головой. Сейчас, когда она глядела на Скюле, лицо ее стало совсем молодым. Теперь ей казалось, что он больше всех похож на отца. В молодом воине с изувеченным лицом было так много бодрой жизнерадостности Эрленда. А то, что на его плечи рано легло бремя ответственности за свою собственную судьбу, придало ему твердости и хладнокровия, которые вселяли удивительное спокойствие в сердце матери. Недавние слова отца Эйлива были еще свежи в ее памяти, но она вдруг поняла, что, как ни боялась она за своих легкомысленных сыновей и как ни брала их порою круто в руки из-за этого мучившего ее страха, все равно она гораздо меньше была бы довольна своими детьми, будь они покладисты и робки.
Без конца расспрашивала она о внуке, о маленьком Эрленде, но Скюле, видно, не обратил на него особого внимания. Да, он здоров и красив и привык, чтобы ему во всем потакали.
Зловещее кроваво-бурое зарево, просвечивавшее сквозь туман, поблекло, и постепенно надвигалась темнота. Зазвонили церковные колокола; Кристин с сыном поднялись. Скюле взял ее за руку.
– Матушка, – тихонько сказал он. – Помните ли вы, как я однажды поднял на вас руку? В гневе я швырнул деревянную биту для мяча, и она угодила вам прямо в бровь, вспоминаете? Матушка, пока мы здесь одни, скажите мне, что вы совсем простили меня за это.
Кристин глубоко вздохнула – да, она вспомнила. Она велела близнецам съездить с каким-то поручением на сетер, но затем, выйдя во двор, увидела, что вьючная лошадь пасется там оседланная, а сыновья ее бегают и гоняют мяч. Когда же она стала строго выговаривать им за это, Скюле в ярости отшвырнул от себя биту… Веко ее вздулось так, что почти закрывало глаз. Братья посматривали то на нее, то на Скюле и сторонились мальчика, точно прокаженного. Ноккве безжалостно избил его. А Скюле расхаживал по усадьбе, скрывая кипевшие в нем упрямство и стыд под личиной суровости и презрения. Но когда вечером она раздевалась в темноте, он потихоньку подкрался к ней, взял, не говоря ни слова, ее руку и поцеловал. А когда она прикоснулась к его плечу, он обхватил руками шею матери и прижался щекой к ее щеке – она почувствовала его прохладную, мягкую, не потерявшую еще легкой детской округлости щечку, – он все-таки был еще ребенком, этот строптивый, горячий подросток…
– Я простила тебя, Скюле, от всего сердца простила; Бог тому свидетель, а я не могу тебе объяснить, как я от всего сердца простила тебя, сын мой!
С минуту стояла она, положив руку ему на плечо. Тут он схватил мать за руку и сжал так, что она охнула, а затем бросился к ней на грудь с той же сердечной нежностью, робостью и смущением, как тогда, много лет назад.
– Что с тобой, сынок? – испуганно прошептала мать.
В темноте она почувствовала, как он покачал головой. Потом Скюле отпустил ее, и они поднялись к церкви.
Во время обедни Кристин вдруг вспомнила, что она позабыла плащ слепой фру Осе на скамье перед домом священника, где они сидели сегодня утром. Поэтому после службы она пошла за плащом.
У сводчатой двери стоял отец Эйлив с фонарем в руках, а рядом с ним – Скюле.
– Он умер, когда мы причаливали к пристани, – услыхала она голос Скюле, в котором звучало необычное для него дикое отчаяние.
– Кто?
При виде ее мужчины резко вздрогнули.
– Один из моей команды, – тихо ответил Скюле.
Кристин переводила взгляд с одного на другого. При слабом свете фонаря она разглядела их лица, до того застывшие и напряженные, что у нее невольно вырвалось легкое испуганное восклицание. Священник закусил нижнюю губу – она заметила, что подбородок его слегка дрожал.
– Лучше всего, сын мой, рассказать обо всем твоей матери. Нам всем нужно быть готовым перенести это суровое испытание, которое Бог посылает теперь также и нашему народу…
Но у Скюле вырвался лишь стон, и он ничего не ответил. Тогда заговорил священник:
– В Бьёргвине началось поветрие, Кристин… Та самая моровая язва, которая, по слухам, свирепствует по всему белу свету…
– Черная чума?.. – прошептала Кристин.
– Что пользы, если бы я вздумал рассказывать вам, что творилось в Бьёргвине, когда я уезжал оттуда, – сказал Скюле. – Этого и вообразить себе нельзя, если сам не видел. Господин Бьярне поначалу принял было суровые меры, чтобы затушить пожар там, где он вспыхнул, – по усадьбам, лежащим вокруг монастыря Святого Иоанна. Он хотел даже оцепить весь мыс Норднес силами ратников, хотя монахи монастыря Святого Михаила угрожали ему анафемой… Тут пришел английский корабль с чумой на борту, и господин Бьярне не разрешил команде ни разгрузить кладь, ни сойти на берег. Все люди на этой посудине вымерли, и тогда он приказал пустить ее ко дну. Но кое-что из груза успело перекочевать на берег, да к тому же некоторые из горожан немало понатаскали с корабля ночью тайком. Братья же из монастыря Святого Иоанна требовали, чтобы умирающим было дано последнее напутствие… А когда после этого в городе начался повальный мор, мы поняли, что все тщетно… Теперь во всем городе не осталось ни одной живой души, кроме носильщиков трупов, – все, кто может, бегут из города, но чума настигает их…
– О, Господи Иисусе Христе!
– Матушка, помните вы тот год, когда у нас дома, в Силе, пошел мор на пеструшек? Помните, как они лавиной заполняли все дороги и тропы, а потом подыхали под каждым кустом, гнили и отравляли все ручьи и колодцы вонью и заразой… – Он сжал кулаки; мать вздрогнула.
– Боже, милостив буди к нам, грешным… Слава Богу и Деве Марии, что тебя все-таки послали сюда к нам, мой Скюле…
Скюле скрипнул зубами в темноте.
– И мы так говорили, я и мои люди, в то утро, когда подняли паруса и направились к заливу Воген. Когда же мы пришли на север, в пролив Молдёсунд, у нас на борту заболел первый. Когда он умер, мы привязали ему к ногам камни, а на грудь прикрепили крест, пообещали отслужить за него заупокойную, когда придем в Нидарос, и бросили труп в море… И да простит нас за это Бог! С двумя следующими мы причалили к берегу и позаботились о последнем напутствии и о честном погребении – уж от своей судьбы никуда не убежишь. Четвертый умер, когда мы на веслах вошли в реку, а пятый – нынче в ночь…
– Ты непременно должен вернуться обратно в город? – немного погодя спросила мать. – Нельзя ли тебе остаться здесь?
Скюле, невесело усмехнувшись, покачал головой:
– О, думаю, скоро нам будет все равно, где оставаться. Что толку бояться понапрасну? Трус – наполовину мертвец. Будь я хоть таким же старым, как вы, матушка!
– Мы не знаем, от каких бед уберегся тот, кто умирает молодым, – тихо сказала мать.
– Молчите, матушка! Вспомните то время, когда вам самим было двадцать три года, – хотелось бы вам потерять те годы, которые вы прожили с тех пор?..
Две недели спустя Кристин впервые увидела больного чумой. Слухи о том, что моровая язва свирепствовала в Нидаросе и распространилась уже в окрестных приходах, дошли до Риссы. Непонятно было, какими путями проникает зараза, потому что народ все больше сидел по домам и каждый, завидев на дороге незнакомого путника, бежал подальше в лес; никто не открывал дверей незнакомым людям.
Но однажды в монастырь явились два рыбака. Они несли на парусе какого-то человека. Когда они на рассвете спустились вниз, к своей лодке, то наткнулись у причала на чужой бот, на дне которого в беспамятстве лежал этот парень. Он успел лишь пришвартовать лодку, но не сумел выбраться из нее. Парень этот родился и жил вблизи монастыря, но семья его уже покинула долину.
Умирающий лежал на мокром парусе, прямо на зеленой траве, посреди двора. Поодаль от него стояли рыбаки и беседовали с отцом Эйливом. Сестры-белицы и служанки скрылись в домах, а монахини, сбившись в кучу, стояли у дверей монастырского совета – стайка дрожащих, перепуганных и отчаявшихся старых женщин.
Тут выступила вперед фру Рагнхильд. Это была невысокая худощавая старая женщина с широким и плоским лицом и маленьким круглым красным носиком, похожим на пуговицу; ее большие светло-карие глаза с покрасневшими веками всегда чуть-чуть слезились.
– In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti,[151] – произнесла она ясным голосом и, переведя дух, добавила: – Отнесите его в странноприимный дом…
Сестра Агата, старшая из монахинь, растолкав остальных, без приглашения последовала за аббатисой и мужчинами, которые несли больного.
К ночи Кристин пришла туда и принесла лекарство, которое изготовила в клети, и сестра Агата спросила, не побоится ли она остаться здесь и последить за огнем.
Сама Кристин казалась себе достаточно закаленной, – встречаясь не раз лицом к лицу с рождением и смертью, она видала зрелища и похуже этого; она старалась вспомнить все самое худшее, что ей довелось повидать на своем веку… Больной сидел выпрямившись, так как его душила кровавая мокрота, которой он исходил при каждом приступе кашля. Сестра Агата словно подвесила его на помочах, повязанных поперек тощей, желтой, обросшей рыжими волосами груди. Голова его свешивалась вперед, лицо покрылось синюшно-серой, свинцовой бледностью, время от времени его сотрясал озноб. Но сестра Агата спокойно сидела и читала молитвы. Когда же на него снова нападал кашель, она поднималась, обхватывала его голову одной рукой, а другой держала чашку у рта. Больной рычал от боли, страшно закатывал глаза, а под конец далеко высунул из глотки черный язык, и его предсмертные крики перешли в жалобные стоны. Монахиня выплеснула чашку в огонь, Кристин подложила туда хворосту, и мокрый можжевельник сперва наполнил горницу резким желтым дымом, а потом ярко вспыхнул. При свете пламени она увидела, как сестра Агата поправляет подушки и перины за спиной больного, вытирает его лицо и коричневые, запекшиеся губы водой с уксусом и прикрывает тело запачканным верхним одеялом.
– Скоро кончится, – сказала она Кристин, – он совсем похолодел, а раньше горел как огонь. Но отец Эйлив уже подготовил его в дорогу. – Потом сестра Агата села возле больного, подвинула языком к щеке корень аира и снова принялась читать молитвы.
Кристин пыталась побороть охвативший ее безумный ужас. Ей приходилось видеть людей, умиравших более жестокой смертью… Но тут ничем не поможешь, ведь это чума, кара Господня за тайное жестокосердие всех людей, жестокосердие, ведомое одному лишь Богу всеведущему… У нее кружилась голова, и она чувствовала себя словно во время морской качки. Ей казалось, что все горькие и злые мысли, которые она когда-либо передумала, громоздясь одна на другую, вздымались, словно огромный морской вал среди тысячи небольших волн, и изливались в бессильном отчаянии и вопле: «Господи, спаси нас, мы погибаем!..»
Отец Эйлив пришел попозже ночью. Он резко отчитал сестру Агату за то, что она не послушалась его совета и не повязала рот и нос полотняной повязкой, смоченной в уксусе. Та брюзгливо пробормотала, что это не поможет. Но все-таки ей и Кристин пришлось сделать так, как он велел.
Спокойствие и твердость священника каким-то образом придали мужества Кристин, а быть может, просто заставили ее устыдиться. Она отважилась выбраться из облака можжевелового дыма и пришла на помощь сестре Агате. Дым не мог заглушить удушливой вони, стоявшей в комнате больного, – смешанного запаха испражнений, крови, кислого пота и гнилостного запаха, исходившего из его рта. Она вспомнила слова Скюле о лавине подыхавших пеструшек; ее снова охватило безумное желание спастись бегством, хотя она знала, что бежать отсюда было некуда. Но когда она переборола себя и прикоснулась к умирающему, самое худшее миновало, и она стала помогать сестре Агате, как умела, до самого его последнего вздоха. Под конец лицо несчастного совсем почернело.
Монахини устроили вокруг церкви и монастырского холма шествие со святынями, крестом и зажженными свечами; и все в приходе, кто только держался на ногах, присоединились к ним. Но через пару дней возле Стрёммена умерла женщина, а потом чума сразу вспыхнула во всех усадьбах по всей округе.
Казалось, что в этом мире смерти, ужаса и несчастья люди потеряли счет времени. Если перечесть по дням, то оказалось бы, что прошло всего лишь несколько недель, а между тем воспоминание о мире, существовавшем до того, как чума и смерть стали, не таясь, бродить по земле, начисто исчезло из памяти людей. Так исчезает из глаз берег, когда попутный ветер уносит нас в открытое море. Словно ни одна живая душа не в силах была помнить о том, что когда-то жизнь и череда дней в трудах казались единственно надежными и близкими, а смерть – далекой. Люди не в состоянии были представить себе, что когда-нибудь все снова будет по-прежнему, если только не все они перемрут.
«Мы, верно, все помрем», – говорили мужчины, приходившие в монастырь со своими малолетними детьми, лишившимися матерей. Иные говорили это равнодушно и мрачно, иные со слезами и сетованиями. Они говорили это, когда звали священника к умирающим; они говорили это, когда несли трупы в приходскую церковь внизу на склоне и на кладбище у монастырской церкви. Часто им самим приходилось копать могилы – всех братьев-бельцов, которые еще в состоянии были работать, отец Эйлив приставил убирать хлеб на монастырских землях. Он ездил по приходу и повсюду увещевал народ сбирать урожай и помогать друг другу в уходе за скотом, чтобы люди не погибли от голода, который может наступить, когда чума наконец уймется.
Монахини в Рейне поначалу встретили это испытание с каким-то растерянным спокойствием. Они расположились со всеми удобствами в помещении монастырского совета, день и ночь жгли огонь в большом кирпичном камине; тут же ели и спали. Отец Эйлив советовал поддерживать такой же большой огонь во всех домах и подворьях монастыря, где имелись очаги, но сестры монахини боялись огня – столько раз они слыхали от старших сестер о пожаре, случившемся тридцать лет тому назад. Были нарушены часы трапезы и время работы, а многочисленные обязанности сестер монахинь все перепутались, поскольку в монастырь приходили чужие дети, просившие хлеба и помощи. Туда приносили больных – большей частью зажиточных людей, которые в состоянии были оплатить погребение и заупокойные службы в монастыре, да еще совсем обнищавших и одиноких. Люди среднего достатка болели и умирали у себя в постели. В некоторых усадьбах вымерли все до одного. Но часы молитв монахини все же старались соблюдать.
Первой среди монахинь заболела сестра Инга. Это была ровесница Кристин – ей было уже под пятьдесят, но она так боялась смерти, что страшно было на нее смотреть и слушать ее стенания. Озноб напал на сестру Ингу в церкви во время обедни, и она, дрожа и стуча зубами, ползала на четвереньках по полу, слезно упрашивая и умоляя Бога и Деву Марию пощадить ее жизнь… Вскоре она уже лежала, трясясь в лихорадке и корчась от боли, и на коже ее выступил кровавый пот. Сердце Кристин переполнилось ужасом – она, верно, будет испытывать такой же жалкий страх, когда наступит ее черед. Дело было не только в неминуемой смерти, а в том, что смерть от чумы внушала такой ужасный страх.
А потом заболела и сама фру Рагнхильд. Кристин несколько удивляло, что эту женщину избрали на высокую должность аббатисы. Она была тихой, немного брюзгливой старой женщиной, неученой и, казалось, не обладавшей особыми духовными дарованиями; но когда смерть наложила на нее свою руку, она оказалась поистине достойной Христовой невестой. У нее чума началась с нарывов, но она не допустила, чтобы ее духовные дочери хоть раз обнажили ее старое тело. В конце концов у нее под мышкой образовалась опухоль величиной с яблоко, и под подбородком тоже появились нарывы. Они стали плотными и кроваво-красными, а потом черноватыми. Фру Рагнхильд терпела от них невыносимые муки и горела в лихорадке, но всякий раз, приходя в сознание, лежала как воплощение святого терпения. Вздыхая, просила она Бога о прощении своих грехов, а затем молилась горячо и проникновенно о своем монастыре, о своих духовных дочерях, о всех немощных и скорбящих и о спасении всех душ, которым теперь придется покинуть юдоль земную. Даже отец Эйлив плакал, соборуя ее в последний раз, а ведь до сих пор его твердость и неутомимое усердие среди всего этого несчастья были поистине достойны удивления. Фру Рагнхильд уже не единожды вручила свою душу Господу и молила его взять монахинь под свою защиту. Но вдруг нарывы на ее теле начали вскрываться. И это оказалось возвращением к жизни. Впоследствии людям не раз приходилось видеть, что болевшие чумой с нарывами подчас исцелялись, между тем как те, кто болели чумой с кровохарканьем, умирали всегда.
Выздоровление аббатисы и то, что они собственными глазами видели чумного, который не умер, – все это заставило монахинь воспрянуть духом. Им приходилось теперь самим доить коров и убирать в хлеву, стряпать себе пищу, таскать домой можжевельник и свежую хвою для окуриваний – каждая делала что придется. Они, как умели, ухаживали за больными и раздавали еду и лекарство. Когда кончились териак и корень аира, они стали раздавать от заразы имбирь, перец, шафран и уксус. Когда кончился хлеб, принялись печь по ночам; когда кончились пряности, людям пришлось жевать против заразы можжевеловые ягоды и сосновые иглы. Одна за другой валились с ног и умирали сестры монахини; погребальный звон на колокольнях монастырской и приходской церквей раздавался утром и вечером, в тяжелом воздухе все тот же необычный туман стлался по земле, и казалось, что между туманом и чумой существует какая-то таинственная связь. Иногда туман переходил в изморозь, с неба сыпались ледяные иглы, а поля покрывались инеем. Затем снова наступала оттепель, и снова ложился туман. Дурным предзнаменованием казалось людям внезапное исчезновение морских птиц. Обычно они тысячами держались вдоль протока, который вдавался из фьорда в долину и бежал, словно речка, меж низменными поймами, вливаясь в соленое озеро к северу от Рейнского монастыря. Они исчезли все сразу, но вместо них появилось неслыханное множество воронов – на каждом камне вдоль кромки берега сидели в тумане черные птицы и оглашали воздух отвратительным карканьем, а огромные, доселе невиданные стаи ворон расположились во всех лесах и рощах и с безобразным криком носились над несчастной землей.
Порою Кристин думала о своих близких – о сыновьях, которые разбрелись по всему свету, о внуках, которых ей никогда не суждено увидеть; золотистый затылок маленького Эрленда витал перед ее взором. Но образы их стали такими далекими и неясными. Казалось, будто это бедствие сделало всех людей одинаково близкими и одинаково далекими друг другу. Да к тому же и работы у нее день-деньской было по горло – как нельзя более кстати пришлась ее привычка к любому труду. Часто, когда она доила коров, к ней неожиданно подходили заброшенные ребятишки, которых она раньше и в глаза не видела, и ей не всегда приходило в голову спросить, откуда они или что делается у них дома. Она просто кормила их и вела в дом, в зал капитула или еще куда-нибудь, где горел огонь, или укладывала в постель в спальном покое.
С каким-то странным удивлением она замечала, что в эту злосчастную пору, когда каждому, более чем когда-либо, следовало неусыпно предаваться молитвам, у нее почти никогда не хватало времени, чтобы собраться с мыслями и помолиться. Когда ей удавалось улучить свободную минутку, она бросалась на колени в церкви перед дарохранительницей, но лишь безмолвно вздыхала и не очень истово бормотала «Pater noster» и «Ave». Кристин и сама не сознавала, что она больше и больше утрачивает монашеские повадки, которые приобрела за эти два года в монастыре, и снова становится похожей на прежнюю хозяйку. Это происходило по мере того, как община редела, монастырские обычаи приходили в упадок, аббатиса, слабая, почти лишившаяся дара речи, все еще лежала в постели и все больше труда ложилось на плечи тех немногих, кто еще оставался в живых и был в состоянии работать.
Однажды Кристин случайно узнала, что Скюле находится в Нидаросе, – почти все его гребцы либо вымерли, либо удрали, и он не мог набрать новую корабельную команду. Он был здоров, но пустился в разгульную жизнь, подобно многим отчаявшимся молодым людям. «Кто боится, тот наверняка помрет», – говорили они и одурманивали себя – бражничали, играли в кости и плясали да распутничали. В эти злые времена даже жены почтенных горожан и девушки из самых знатных родов убегали из дому. Вместе с непотребными девками шатались они по кабакам и харчевням среди одичавших мужчин.
«Боже, прости им», – думала мать, но, казалось, сердце ее настолько устало, что она не в силах была очень скорбеть об этом.
Впрочем, и в приходах тоже хватало и греха, и безумств. Кое-что доходило и до монастыря, хотя вообще-то монахиням некогда было заниматься пересудами. Но отец Эйлив, который, не ведая отдыха и срока, навещал больных и умирающих по всей округе, сказал ей однажды, что там больше нужно врачевать души, нежели тела.
И вот наступил вечер, когда они сидели вокруг очага в помещении монастырского совета – горсточка людей, еще оставшихся в живых в Рейнском монастыре. Здесь были четыре монахини и две сестры-белицы, старик-конюх и мальчик-подросток, две женщины, живущие Христа ради, и несколько детей. Все они жались поближе к огню. На почетной скамье, около которой на светлой стене выделялось в полутьме большое распятие, лежала аббатиса. В головах и в ногах у нее сидели сестра Кристин и сестра Турид.
Девять дней прошло со времени последней смерти среди монахинь, и уже пять дней никто не умирал ни в монастыре, ни в близлежащих домах. По словам отца Эйлива, чума, как видно, шла на убыль и по всей округе. И впервые почти за три месяца словно свет мира, уверенности и покоя снизошел на этих собравшихся вместе, молчаливых и усталых людей. Старая сестра Турюнн-Марта, опустив на колени четки, взяла за руку маленькую девочку, стоявшую подле нее.
– Ну а ты как думаешь? Да, дитя, теперь, видно, мы воочию убедились, что Матерь Божья Мария никогда не отвращала своего милосердного лика от детей своих надолго.
– Нет, сестра Турюнн, это вовсе не Дева Мария, это все она, Хель.[152] Она лишь тогда уйдет из нашего прихода со своими граблями и своим помелом,[153] когда у кладбищенских ворот принесут в жертву невинного человека… Завтра она будет уже далеко отсюда…
– О чем она говорит? – встревоженно спросила монахиня. – Тьфу, Магнхильд, экую языческую ересь ты несешь! Стоило бы угостить тебя лозой…
– Расскажи нам, в чем дело, Магнхильд, не бойся, – попросила стоявшая позади них сестра Кристин. У нее перехватило дыхание, потому что она вспомнила: в молодости она слыхала от фру Осхильд об ужасных, несказанно нечестивых советах, которыми дьявол искушает отчаявшихся людей…
Под вечер дети гуляли в роще, у приходской церкви, и некоторые мальчики пробрались к находившейся там землянке и подслушали разговоры мужчин, совещавшихся внутри. Эти мужчины будто бы поймали малыша Туре, матерью которого была Стейнюнн с побережья, и собирались принести его нынче ночью в жертву чуме, страшному чудищу Хель. Дети рассказывали с увлечением и очень важничали, что им удалось завладеть вниманием взрослых. Им, видно, и в голову не приходило пожалеть бедняжку Туре – он все равно был каким-то отверженным, постоянно побирался Христовым именем в приходе, но никогда не попрошайничал в монастыре. И если отец Эйлив или кто-либо другой из посланцев аббатисы отыскивал его мать, та не желала отвечать ни на ласковые, ни на суровые увещевания или попросту убегала от людей. Лет десять промышляла она в злачных местах на прибрежных улочках в Нидаросе, но потом подхватила какую-то дурную болезнь, которая так страшно изуродовала ее, что под конец Стейнюнн не могла уже больше добывать себе пропитание привычным путем. Тогда она вернулась сюда, в приход, и поселилась в лачуге на берегу. Однако случалось и теперь, что какой-нибудь нищий или бродяга проводил с ней часок-другой в ее хижине. Кто был отцом мальчика, она и сама не знала.
– Надо пойти туда, – сказала Кристин. – Нельзя сидеть сложа руки, когда крещеные души у самых наших дверей продаются дьяволу.
Монахини зароптали. Эти мужчины всегда были самыми отпетыми головами в приходе, грубиянами и безбожниками, а уж бедствия и отчаяние последних дней превратили их, верно, в сущих дьяволов.
– Хоть бы отец Эйлив был дома, – причитали они. Во время чумы положение священника в монастыре стало таким значительным, что сестры монахини считали – он все может…
Кристин в отчаянии ломала руки:
– А что, если я пойду одна? Матушка, благословите идти туда!
Аббатиса так стиснула ее руки, что Кристин тихо охнула. Старая, лишившаяся дара речи женщина поднялась на ноги. Знаком дала она понять, чтобы ее одели для выхода. Она потребовала золотой крест – знак своего сана – и посох. Потом взяла под руку Кристин, самую молодую и самую сильную из женщин. Все монахини встали и последовали за ними.
Открыв дверь маленького помещения, расположенного между залом капитула и церковным клиросом, они вышли прямо в промозглую зимнюю ночь. Фру Рагнхильд забила дрожь. Она все еще беспрерывно потела после болезни, да и раны от чумных нарывов не совсем зажили, так что каждый шаг причинял ей сильные боли. Но когда сестры монахини просили ее вернуться, она сердито ворчала, резко качала головой, еще сильнее впивалась в руку Кристин и, дрожа от стужи, шла впереди всех через сад. По мере того как глаза привыкали к темноте, женщины стали различать у себя под ногами сухое поблескивание опавшей листвы и слабый свет обложенного тучами неба над голыми вершинами деревьев. Падали холодные капли дождя, и слышался легкий шелест ветра. За холмом, глухо и тяжко вздыхая, бились о берег волны фьорда.
В самом конце сада были маленькие ворота. Сестры монахини содрогнулись, когда заскрежетал заржавелый железный засов, который с трудом отодвигала Кристин. Потом они медленно двинулись дальше, через рощу, к приходской церкви. Они различали уже осмоленную громаду, еще более мрачную, чем окружавший ее мрак, а просветы между тучами над вершинами гор по ту сторону фьорда позволяли различить самую высокую часть крыши со звериными мордами на резном коньке и крестом на самой верхушке.
Да, на кладбище были люди – монахини скорее почуяли это, нежели увидели и услышали. А потом показался слабый отблеск света, словно на могильном холмике стоял фонарь. Вокруг клубился мрак.
Монахини шли, тесно прижавшись друг к другу, почти беззвучно стеная, шептали молитвы, останавливались, пройдя несколько шагов, прислушивались и снова шли дальше. Они почти дошли до кладбищенских ворот, как вдруг из тьмы донесся тонкий, истошный детский голосок:
– Ай, ай, ай! Хлебушек землей засыпали!
Кристин отпустила руку аббатисы и побежала вперед, прямо через кладбищенские ворота. Она растолкала какие-то темные мужские спины, несколько раз споткнулась о кучи вырытой земли и очутилась у края открытой могилы. Кристин встала на колени, наклонилась и осторожно вытащила наверх маленького мальчика, который стоял на дне могилы и хныкал. Ему дали вкусную лепешку, чтобы он смирно сидел в яме, а вот теперь на нее попала земля.
Перепуганные насмерть мужчины вот-вот готовы были удрать. Кое-кто нетерпеливо топтался на месте. Кристин видела их ноги при свете фонаря, стоявшего на могильном холмике. Потом ей показалось, что один из них собирается броситься на нее, но в ту же минуту на кладбище замелькали белые монашеские одеяния – и толпа мужчин застыла в нерешительности…
Кристин все еще держала на руках мальчика, который продолжал пищать из-за лепешки. Тогда она поставила его на ноги, взяла лепешку и стряхнула с нее землю.
– Вот ешь, теперь твой хлебушек опять хороший… А вы, мужики, ступайте по домам. – Голос ее задрожал, и она на мгновение умолкла. – Ступайте по домам и благодарите Бога, что вам не дали свершить грех, который потом трудно было бы замолить. – Теперь она говорила с ними, как госпожа со слугами, – кротко, но в то же время так, словно ей и в голову не приходило, что они могут ослушаться. Некоторые из мужчин невольно повернули к воротам.
Но вдруг один закричал:
– Стойте! Вы что, не понимаете, что ли? Дело-то идет о жизни! Это все, что у нас, может, осталось, а тут еще всякие гладкие сучки монастырские будут совать свои носы куда не следует! Не выпускать их отсюда, чтобы они не разболтали об этом!..
Ни один не двинулся с места, а сестра Агнес пронзительно вскрикнула и завопила со слезами в голосе:
– О Иисусе сладчайший, жених мой небесный… Благодарю тебя, что ты удостоил своих дев-служительниц умереть во славу имени твоего!..
Фру Рагнхильд безо всякого милосердия грубо толкнула ее назад, заслонив собой, а потом, прихрамывая, заковыляла к могильному холмику и взяла фонарь. Никто и пальцем не шевельнул, чтобы помешать ей. Когда она подняла фонарь, золотой крест засверкал у нее на груди. Она стояла, опираясь на посох, и медленно освещала фонарем весь ряд стоявших пред ней людей, слегка кивая каждому, на кого падал ее взгляд. Потом она подала Кристин знак, чтобы та заговорила. Кристин сказала:
– Ступайте с миром по домам, дорогие братья! Уповайте на то, что досточтимая матушка наша и добрые наши сестры монахини будут настолько милосердны, насколько им позволят Господь и Святая Церковь его. Ну а теперь отойдите, дайте нам пройти с ребенком, а потом ступайте восвояси.
Мужчины стояли в нерешительности. Но вдруг один из них закричал что есть силы:
– Не лучше ли принести в жертву одного, нежели нам всем погибнуть?.. Вот этого пащенка, который никому не нужен!..
– Он нужен Христу. Лучше погибнуть нам всем, нежели учинить насилие над одним из малых сих…
Но человек, заговоривший первым, снова закричал:
– Попридержи язык, а не то я заткну тебе обратно в глотку твои слова… – И он угрожающе потряс ножом. – Эй вы, ступайте домой, ложитесь спать и просите вашего священника об утешении, да молчите обо всем об этом! А не то, клянусь Сатаной, узнаете, что нет ничего хуже, как ввязываться в наши дела…
– Вовсе незачем так громко кричать, Арнтур. Тот, чье имя ты назвал, все равно услышит тебя – знай же, он здесь неподалеку, – спокойно ответила Кристин; и кое-кто из мужчин, по-видимому испугавшись, невольно придвинулся поближе к аббатисе, державшей фонарь. – И для нас, и для вас было бы гораздо хуже, если бы мы сидели дома сложа руки, пока вы тут схлопотали бы себе в аду местечко погорячее.
Но человек этот, Арнтур, продолжал бесноваться и сыпать проклятиями. Кристин знала, что он ненавидел монахинь за то, что отцу его пришлось заложить им усадьбу, когда ему надо было выплачивать пеню за убийство и кровосмесительный блуд с двоюродной сестрой собственной жены. Теперь он продолжал изрыгать все самые что ни на есть злобные измышления и небылицы, обвиняя сестер монахинь в грехах столь тяжких и противоестественных, что только самому дьяволу было впору внушить человеку подобные мысли.
Бедные монахини, плачущие, пораженные ужасом, сгибались под градом его поношений, но не двигались с места, сомкнувшись вокруг старой матушки аббатисы, которая высоко поднимала фонарь и освещала бесновавшегося, спокойно глядя ему прямо в лицо.
Но в сердце Кристин сверкающим огнем вспыхнул гнев:
– Молчи! Ты что, ума лишился или Бог поразил тебя слепотой? Смеем ли мы роптать на кару Божью, мы, не раз видевшие, как его невесты, приявшие постриг, принимали на себя удары меча за грехи всего мира? Они бодрствовали и молились, пока мы вседневно грешили и забывали своего Создателя. Они запирались в священной обители, пока мы, гонимые алчностью, рыскали по белу свету в поисках богатств больших и малых, в поисках утех для себя и утоления нашей собственной злобы ради. Но они вышли к нам, когда Бог стал сеять среди нас смерть… Они собрали вкруг себя всех страждущих, болящих и голодных. Все вы знаете, что у нас двенадцать сестер скончались от чумы, и ни одна не уклонилась от своего долга, ни одна не переставала молиться за нас с сестринской любовью до тех пор, доколе язык не застывал во рту, доколе в жилах ее оставалась хоть капля крови…
– Красно ты про себя говоришь и про таких, как ты…
– Я такая, как ты, – вне себя воскликнула Кристин, – я не из числа праведных сестер, я из таких, как вы…
– Ну и сговорчива ты стала, баба! – презрительно сказал Арнтур. – Видать, ты боишься! Того и гляди ты с радостью сказанешь, что и ты тоже таковская, как мать этого мальчишки.
– Бог тому судья, он принял смерть как за нее, так и за меня, и он знает нас обеих. А где же она, Стейнюнн?
– Ступай к ней в лачугу, там и найдешь ее, – отвечал Арнтур.
– Да, кому-нибудь придется сходить к бедной женщине и сказать ей, что ее мальчик у нас, – обратилась Кристин к монахиням. – Завтра надо будет заглянуть к ней.
Арнтур ухмыльнулся, но другой мужчина невольно воскликнул.
– Нет-нет… Она померла, – объяснил он Кристин. – Вот уже четырнадцать дней минуло с тех пор, как Бьярне вышел от нее и запер двери на засов. Она тогда лежала и боролась со смертью…
– Она лежала и… – Кристин с ужасом посмотрела на мужчин. – И никто не позвал к ней священника… Труп… лежит… там… и ни у кого не хватило милосердия предать ее прах освященной земле… А ее ребенка вы собирались…
При виде ужаса, охватившего женщину, мужчины сами словно обезумели от страха и стыда и подняли крик, перебивая друг друга. Но, покрывая все другие голоса, раздавался один голос:
– А ты сама сходи за ней, сестра!
– Хорошо! Кто из вас пойдет со мной?
Никто не ответил. Арнтур закричал:
– Видно, придется тебе пойти одной!
– Завтра, как рассветет, мы сходим за ней, Арнтур. Я сама закажу могилу и заупокойную Стейнюнн…
– Ступай туда теперь же, ночью, тогда я поверю, что все вы чертовски святые и добродетельные…
Арнтур вплотную приблизил свое лицо к лицу Кристин. Она потрясла кулаком пред его носом, громко всхлипнув от бешенства и ужаса…
Фру Рагнхильд подошла к ним и встала рядом с Кристин, она пыталась вымолвить хоть слово. Монахини кричали, что завтра же прах покойницы будет предан земле. Но в Арнтура словно дьявол вселился. Он продолжал кричать:
– Ступай теперь же – тогда мы уверуем в милосердие Божье!..
Кристин выпрямилась, бледная и оцепеневшая:
– Я пойду.
Она подняла ребенка, передала его сестре Турюнн, оттолкнула в сторону мужчин и побежала к воротам, спотыкаясь о бугорки и кучи вырытой земли. Монахини с плачем бежали за ней, а сестра Агнес кричала, что она тоже пойдет. Потрясая сжатыми кулаками, аббатиса молча заклинала Кристин остановиться, но та, по-видимому, была не в себе…
У кладбищенских ворот в темноте поднялся страшный шум, а вслед за этим раздался голос отца Эйлива, который спросил, что это за тинг здесь собрался. Когда же на священника упал свет фонаря, все разглядели у него в руках топор. Монахини, как овцы, сгрудились вокруг священника, а парни заметались, торопясь скрыться в темноте, но у ворот были встречены человеком с обнаженным мечом в руках. Поднялась суматоха, забряцало оружие, и отец Эйлив громко крикнул в темноту:
– Горе всякому, кто нарушит покой кладбища!
Кристин услыхала, как кто-то сказал, что здесь появился силач-кузнец из Кредовейта, – и тут же рядом с ней вынырнул высокий и широкоплечий седовласый человек. Это был Ульв, сын Халдора.
Священник протянул Ульву топор – он брал его у кузнеца – и, забирая мальчика Туре от монахинь, молвил:
– Уже за полночь, однако нам всем лучше будет пойти сейчас в церковь: я хочу ныне же ночью дознаться обо всех этих делах.
Никто и не подумал его ослушаться. Но когда они вышли на дорогу, от толпы отделилась светло-серая женская фигура, тут же свернувшая на лесную тропинку. Священник закричал, приказывая ей вернуться и идти вместе с остальными. Голос Кристин ответил из темноты – она уже прошла немного вперед по тропинке:
– Я не могу вернуться, отец Эйлив, пока не сдержу своего обещания…
Тогда священник и кое-кто еще бросились бежать за ней. Она стояла, прислонившись к изгороди, когда отец Эйлив догнал ее. Он поднял фонарь – лицо Кристин было страшно бледным, – но, заглянув ей в глаза, понял, что она вовсе не лишилась ума, как он было опасался сначала.
– Пойдем домой, Кристин, – позвал он. – Завтра мы проводим тебя туда – я сам пойду с тобой…
– Я дала слово. Я не могу вернуться домой, отец Эйлив, пока не исполню обещанного.
Священник постоял немного, а потом тихо сказал:
– Быть может, ты и права. Ступай, сестра, во имя Божье.
Кристин, удивительно похожая на тень, скользнула в темноту, которая поглотила ее серую фигуру.
Когда Ульв, сын Халдора, внезапно вырос рядом с ней, она сказала отрывисто и резко:
– Ступай назад, я не просила тебя провожать меня.
Ульв тихо засмеялся.
– Кристин, госпожа моя, неужто ты еще не знаешь, что не все бывает так, как тебе вздумается? Ты не знаешь и того, что даже и тебе не всегда бывает под силу то, за что ты берешься? А ведь ты не раз в этом убеждалась. Ну а теперь я помогу тебе нести бремя, которое ты взвалила на себя.
Над ними шумел сосновый лес, а плеск волн на далеком берегу доносился до них то громче, то слабее, в зависимости от силы ветра. Они шли в кромешной тьме. Немного погодя Ульв сказал:
– Я ведь и раньше провожал тебя, Кристин, когда ты выходила по ночам, и потому мне кажется вполне пристойным, что я и на этот раз иду с тобой…
В темноте слышалось ее тяжелое, прерывистое дыхание. Один раз она споткнулась, и Ульв поддержал ее. Потом он взял ее за руку и повел. Спустя некоторое время Ульв услышал, что она плачет, и спросил, о чем это она.
– Я плачу, вспоминая, каким добрым и преданным был ты нам всегда, Ульв. Что я могу сказать?.. Я хорошо знаю: ты был таким по большей части ради Эрленда, но сдается мне, родич, ты всегда был более снисходителен ко мне, нежели я заслуживала своим поведением с самого начала.
– Я любил тебя, Кристин, не меньше, чем его. – Он смолк.
Кристин поняла, что он сильно волнуется. Потом он сказал:
– Потому-то мне и было так тяжко плыть сюда сегодня. Я привез для тебя такие вести, которые мне нелегко будет сообщить тебе, Кристин! Да укрепит тебя Господь Бог!
– Что-нибудь со Скюле? – немного помолчав, тихо спросила Кристин. – Скюле умер?
– Нет, Скюле был здоров, когда я беседовал с ним вчера, да и мало кто умирает теперь в городе от чумы. Но сегодня утром я получил вести из Тэутры… – Он услыхал тяжелый вздох Кристин, но она молчала. Немного погодя он сказал: – Уже десять дней, как они умерли. В монастыре осталось в живых всего четверо монахов, а на острове всех людей словно помелом вымело!
Они дошли уже до конца леса. На плоской равнине их встретили рокот моря и ветер, дувший прямо в лицо. В темноте виднелся белый просвет – полоса прибоя, бившегося в небольшом заливе о крутую светлую песчаную отмель.
– Она живет здесь, – сказала Кристин. Ульв почувствовал, что долгие лихорадочные судороги пробегают по всему ее телу. Он еще сильнее сжал ее руку:
– Помни, ты сама навлекла на себя это – и смотри не теряй головы.
Странно тонким и резким голосом, который подхватывал и относил ветер, Кристин произнесла:
– Сбудется теперь сон Бьёргюльфа – я уповаю на милость Бога и Девы Марии.
Ульв попытался было разглядеть ее лицо, но было слишком темно. Они вышли на берег, обнаженный отливом, – местами он так суживался под обрывом, что волны то и дело захлестывали им ноги. Им приходилось пробираться меж крупными камнями и кучами водорослей. Немного погодя перед ними мелькнули неясные очертания какой-то темной груды у самого песчаного склона.
– Побудь здесь, – коротко бросил Ульв.
Он отошел от нее и стал ломиться в дверь. Она слышала, как он перерубил ивовые дверные петли и снова начал ломиться. Она видела, как дверь рухнула внутрь и он вошел в черный пролом.
Ночь была не очень ветреной. Но было так темно, что Кристин ничего не видела, кроме отдельных всплесков морской пены, вскипавшей и исчезавшей в тот же миг на живой поверхности моря, да блеска волн, разбивавшихся о берег залива. И еще она различала очертания черного конуса у самой отмели. И ей казалось, что она находится в преддверии смерти, в царстве, где обитает ночь. Грохот набегавших на берег волн и шум воды, сбегавшей обратно меж береговых камней, сливались воедино с гулом ее крови. Кристин казалось даже, что тело ее готово расколоться, подобно посуде, разбивающейся вдребезги. Грудь болела так, словно что-то распирало ее изнутри; голова стала легкой, пустой и будто продырявленной, а порывы ветра обдували ее и пронизывали насквозь. Со странным равнодушием она подумала: теперь, видно, она и сама заболела чумой, но она словно ждала, что свет прорвет тьму и хлынет, заглушая шум моря, и что тогда она погибнет, охваченная ужасом. Она натянула на голову капюшон, который сдуло было ветром, плотнее завернулась в свой монашеский плащ и застыла, скрестив под ним руки. Но ей и в голову не приходило молиться; словно душе ее и без того было трудно выбираться из обветшалой оболочки и при каждом вздохе что-то обрывалось в ее груди.
Она увидела, что в лачуге вспыхнул огонь. Немного погодя Ульв, сын Халдора, окликнул ее:
– Кристин, тебе придется войти и посветить мне. – Он стоял в дверном проломе и протягивал ей факел из осмоленного дерева.
Удушливый трупный запах ударил ей в лицо, хотя в стенах лачуги были щели, а дверь была взломана. Полуоткрыв рот, чувствуя, как челюсть и губы у нее совершенно одеревенели, она застывшим взором оглядывала лачугу. А где же смерть? Но в углу на земляном полу лежал лишь длинный сверток; он был завернут в плащ Ульва.
Ульв оторвал где-то несколько длинных досок и положил на них дверь. Проклиная незатейливую снасть, он сделал топором и кинжалом несколько зарубок и отверстий, чтобы прочнее укрепить дверь на досках. Иногда он быстро взглядывал на Кристин, и с каждым разом его мрачное седобородое лицо становилось все суровее.
– Дивлюсь я, как это ты собиралась справиться с этим делом одна, – сказал Ульв, склонившись над носилками. Он покосился на нее, но застывшее, помертвелое лицо, озаряемое красным светом смоляного факела, оставалось все таким же неподвижным. Оно походило на лицо покойницы или безумной. – Ну ответь же мне, Кристин! – Он молодцевато захохотал, но и это не помогло. – Теперь, по-моему, самое время, чтобы ты прочла молитвы.
В том же оцепенении она вяло начала читать:
– «Pater noster qui es in celis. Adveniat regnum tuum. Fiat voluntas tua sicut in celo et in terra…»[154] – Она запнулась.
Ульв взглянул на нее и стал читать дальше: «Panem nostrum quotidianum da nobis hodie…»[155]
Быстро и уверенно дочитал он «Отче наш» до конца, подошел к свертку, перекрестил его, а потом так же быстро и уверенно поднял и положил на только что сколоченные носилки.
– Берись за передний конец, – сказал он. – Может, это немного и потяжелее, но зато там не такая вонь. Брось факел – без него нам будет виднее, и смотри, Кристин, не оступись, потому что мне не хотелось бы лишний раз дотрагиваться до этой несчастной покойницы.
Когда поручни носилок легли на плечи Кристин, не унимавшаяся в ее груди боль яростно взбунтовалась: грудная клетка противилась тяжести. Но она стиснула зубы. Пока они шли вдоль берега, где дул ветер, она не очень чувствовала трупный дух.
– Тут мне, видно, придется сперва поднять покойницу, а потом – носилки, – сказал Ульв, когда они подошли к тому месту у обрыва, где раньше спустились вниз.
– Мы можем пройти немного подальше, – возразила Кристин, – туда, где обыкновенно съезжают на санях, когда возят водоросли, там не так круто.
Ульву показалось, что голос ее звучит спокойно и рассудительно. И его прошибло потом и ознобом теперь, когда опасность миновала, – ведь он думал, что нынче ночью она потеряет рассудок.
Они с трудом продвигались по песчаной тропе, ведущей через равнину к сосновому лесу. Над равниной свободно разгуливал ветер, но здесь было легче, чем внизу, на берегу, и чем дальше уходили они от грохота моря, тем сильнее чувствовала она, что возвращается из жуткого царства бескрайнего мрака. По одну сторону тропинки в темноте что-то забелело. Это оказалось поле ржи, которую некому было жать. Запах ржи и вид полегших стеблей также свидетельствовали о ее возвращении домой – и глаза Кристин наполнились слезами сестринского сострадания. От снедавших ее в одиночестве тоски и ужаса она возвращалась домой, в общество живых и мертвых.
Теперь лишь по временам, когда ветер дул ей в спину, Кристин обдавал страшный запах мертвечины. Но все же он не был таким отвратительным, как в хижине, – простор был напоен чистотой свежих, влажных и холодных потоков воздуха.
Сознание того, что Ульв, сын Халдора, идет следом и прикрывает ее сзади от черного и ожившего кошмара, от которого они уходили и отголоски которого все глуше и глуше доносились до них, было гораздо сильнее чувства ужаса, внушаемого Кристин ее страшной ношей.
Дойдя до опушки соснового леса, они увидели огни.
– Они идут нам навстречу, – сказал Ульв.
И вскоре их встретила целая толпа мужчин с сосновыми факелами и несколькими фонарями, а также с носилками, прикрытыми саваном. С ними шел отец Эйлив, и Кристин с удивлением разглядела в этом шествии немало из тех мужчин, которые нынче ночью были на кладбище. Многие из них плакали. Когда они сняли ношу с ее плеч, Кристин чуть не упала. Отец Эйлив хотел поддержать ее, но она быстро сказала:
– Не прикасайтесь ко мне, не подходите ко мне близко – я чувствую, что у меня у самой… чума…
Но отец Эйлив все же поддержал ее за плечо:
– Да будет тебе утешением, женщина, воспоминание о словах Господа нашего: «Все, что творите малым сим, сие творите вы мне».
Кристин уставилась на священника. Потом она посмотрела туда, где мужчины снимали труп с носилок, сколоченных Ульвом, и укладывали его на погребальные носилки. Край плаща Ульва слегка отвернулся, и в свете сосновых факелов наружу выглянул носок промокшего, стоптанного башмака.
Кристин подошла к носилкам, встала на колени между поручнями и поцеловала башмак.
– Да благословит тебя Бог, сестра, да порадует Бог душу твою в чертоге своем, да будет милостив Бог ко всем нам, грешным, здесь, во мраке…
Тут ей показалось, что жизнь уходит из нее, – колющая, невыносимая боль пронзила Кристин, словно из нее вырвали что-то внутри, что-то глубоко укоренившееся в ее теле до самых кончиков пальцев. Все, что было в ее груди, хлынуло наружу – она чувствовала, что горло ее полно этим и что рот ее наполняется кровью – соленой, с привкусом позеленевшей меди. В следующий миг вся ее одежда спереди покрылась чем-то темным, липким и блестящим. «Иисусе, – подумала она, – так много крови у старой женщины».
Ульв, сын Халдора, поднял ее на руки и понес.
У ворот монастыря процессию встретили монахини с зажженными свечами в руках. Кристин и теперь была не в полном сознании, но она чувствовала, что ее то вели, поддерживая на ходу, то несли под воротами. Потом она очутилась в побеленном сводчатом покое, который наполнился мерцающим светом желтого пламени свечей и красных языков факелов, где шаги людей гудели, как море. Но для умирающей все это было лишь отсветом ее собственного угасающего жизненного огня, а шарканье ног по каменным плитам казалось шумом реки смерти, воды которой уже захлестывали ее.
Потом свет распространился в следующем покое, а вслед за этим она снова очутилась под открытым темным небом – во дворе. Затем свет заиграл, взбираясь по серой каменной стене, по тяжелым пилястрам и высоким пролетам окон, – то была церковь. Ее несли чьи-то руки, и это снова был Ульв, но теперь его лицо сливалось для нее с лицом всех тех, кто когда-нибудь носил ее. Когда она обхватила руками шею Ульва и прижалась щекой к его колючей бороде, она будто почувствовала себя снова ребенком на руках у отца, и в то же время она будто сама обнимала ребенка… И за темными очертаниями головы Ульва горели красные свечи, и они чудились ей отблеском огня, питающего человеческую любовь.
Немного погодя Кристин открыла глаза. Она была в полном и ясном сознании и сидела, обложенная подушками, в кровати в спальном покое. Склонившись над нею, стояла какая-то монахиня, нижняя часть лица которой была закрыта полотняной повязкой, и Кристин ощутила запах уксуса. По глазам и по маленькой красной бородавке на лбу она узнала сестру Агнес. И уже наступил день – ясный серый свет вливался в горницу сквозь маленькое оконце.
Она больше не страдала – она лишь вся была в испарине и страшно ослабла и устала, да в груди у нее кололо и саднило при каждом вздохе. Она жадно выпила освежающее питье, которое сестра Агнес поднесла к ее губам. Но ей было холодно…
Кристин откинулась на подушки и припомнила теперь все, что случалось нынче ночью. Но туман бредовых сновидений рассеялся совершенно – она поняла, что была, как видно, немного не в себе… И все-таки хорошо, что ей удалось свершить доброе дело – спасти мальчугана и помешать этим людям взять на душу страшное злодейство. Она знала, что должна радоваться ниспосланному ей счастью, тому, что ей удалось сделать незадолго до смерти. Но она была не в силах по-настоящему радоваться, а скорее испытывала удовольствие, какое чувствовала в свое время дома, в Йорюндгорде, лежа усталая, в постели, после хорошо завершенных дневных трудов. А потом ей надо еще поблагодарить Ульва.
Она назвала его имя, а он, должно быть, сидел где-нибудь близко, приткнувшись у дверей, и услыхал ее, потому что сразу подошел и встал перед кроватью. Кристин протянула ему руку, и он так надежно и крепко пожал ее.
Вдруг умирающая забеспокоилась, и руки ее принялись ощупывать складки рубашки у шеи.
– Что такое, Кристин? – спросил Ульв.
– Крест, – прошептала она, с трудом вытаскивая позолоченный крест отца. Она вспомнила, что вчера пообещала дать что-нибудь на помин души этой бедняги Стейнюнн. Тогда она позабыла, что в этом мире ей уже больше ничего не принадлежало. У нее теперь больше не было ничего своего, кроме этого креста, полученного от отца, да еще венчального кольца. Кристин все еще носила его на руке.
Она сняла его с пальца и стала рассматривать. Кольцо лежало на руке, такое тяжелое, из чистого золота, украшенное большими красными камнями. «Эрленд…» – подумала она, и ей показалось, что лучше отдать его, – она не знала почему, но ей казалось, что так надо. Измученная, она закрыла глаза и протянула кольцо Ульву.
– Кому ты его завещаешь? – тихо спросил он и, не получив ответа, добавил: – Ты хочешь, чтобы я отдал его Скюле?..
Кристин замотала головой, по-прежнему не открывая крепко сомкнутых глаз.
– Стейнюнн, я обещала – заупокойные за нее…
Она открыла глаза и посмотрела на кольцо, лежавшее на темной ладони кузнеца. И слезы бурным потоком хлынули у нее из глаз. Ей показалось, будто она никогда раньше до конца не понимала, что означает это кольцо. Она вспомнила ту жизнь, с которой оно ее повенчало, ее жизнь, на которую она сетовала, ворчала, роптала и которой всячески противилась. И все-таки она любила эту жизнь, она радовалась и плохому и хорошему, и не было дня, который бы она согласилась вернуть Господу Богу, не было такого страдания, которым бы она пожертвовала без сожаления…
Ульв и монахиня обменялись несколькими словами, которых она не расслышала, и кузнец вышел из горницы. Кристин хотела поднять руку, чтобы отереть глаза, но не в силах была это сделать; рука так и осталась лежать у нее на груди. У нее так болело все внутри, рука казалась такой тяжелой, да еще кольцо как будто продолжало сидеть на пальце. У Кристин снова начало мутиться в голове – ей непременно нужно было убедиться, что кольца и вправду больше не было, что ей не померещилось, будто она его отдала. Теперь она начала сомневаться и во всем остальном, что было этой ночью: ребенок в могиле, темное море с быстрыми, легкими всплесками волн, труп, который она несла, – она не знала, было ли все это во сне или наяву. И не в силах была открыть глаза…
– Сестра, – сказала монахиня, – ты не спи покуда – Ульв пошел за священником.
Кристин, разом очнувшись, снова устремила взгляд на руку. Золотого кольца и точно не было, но от него осталась стертая до блеска полоска на среднем пальце. Она походила на шрам, затянутый тонкой белой кожей, и особенно резко выделялась на смуглой и заскорузлой руке. Кристин казалось даже, что она будто различает два круглых пятнышка, следы от рубинов с обеих сторон, а посредине, словно мелкую вязь, – букву М, след от пластинки, на которой в золоте был вырезан священный знак имени Девы Марии.
И последней ясной мыслью, промелькнувшей в ее мозгу, была мысль о том, что она непременно умрет еще до того, как эта полоска успеет исчезнуть; и она радовалась этому. Непонятным чудом, в существовании которого она, однако, была убеждена, казалось Кристин то, что Бог по рукам и ногам связал ее договором, заключенным без ее ведома ради ее же блага, договором любви, излитой на нее. И вопреки ее своеволию, вопреки ее тяжелому, земному нраву остатки этой любви все же сохранились в ней. Они согревали ее, как солнце согревает землю, они дали всходы, которые не смогли уничтожить до конца ни самый жаркий огонь, ни яростный гнев плотской любви.
Она была служительницей Бога – его строптивой, недовольной служанкой, чаще всего угодливой в своих молитвах и неверной в глубине своего сердца, ленивой и небрежной, нетерпеливой в часы испытаний, непостоянной в своих поступках. И все же он держал ее как слугу свою, и под блестящим золотым кольцом она тайно была отмечена этой полоской – знаком служительницы Бога, принадлежавшей тому господину и королю, который пришел теперь, несомый освященными руками отца Эйлива, чтобы дать ей свободу и избавление…
Сразу после того, как отец Эйлив прочитал последнее напутствие, причастил и соборовал ее, Кристин, дочь Лавранса, вновь потеряла сознание. У нее все время шла горлом кровь, она пылала в лихорадке, и священник, оставшийся подле нее, сказал монахиням, что теперь дело быстро пойдет к концу.
Несколько раз умирающая приходила в сознание настолько, что узнавала то одного, то другого – отца Эйлива, сестер монахинь; раз узнала и саму фру Рагнхильд; видела она и Ульва. Она старалась показать, что узнала их, показать, как ей приятно, что они подле нее и желают ей добра. Но тем, кто стоял подле, казалось, что она просто перебирала руками в агонии.
Раз она увидела лицо Мюнана – ее маленький сынок подсматривал за ней в дверную щелку. Потом он спрятал головку, а мать продолжала пристально смотреть на дверь, ожидая, не выглянет ли мальчик снова. Но вместо него появилась фру Рагнхильд. Она подошла и вытерла ей лицо влажным платком, и это тоже было приятно… Потом все исчезло в темно-красном тумане и в грохоте, который вначале все нарастал и нарастал, но мало-помалу замер вдали, а красная туманная мгла поредела, и посветлела, и под конец сменилась легкой дымкой, похожей на утренний туман, который обычно бывает перед восходом солнца. Стало совсем тихо, и Кристин поняла, что она умирает…
Отец Эйлив и Ульв, сын Халдора, вместе вышли от умершей. Они остановились в дверях, ведущих на монастырский двор…
Выпал снег. Никто этого не заметил, пока они сидели подле нее, а она боролась со смертью. Белая пелена, покрывавшая отвесную крышу церкви, странно слепила глаза; колокольня светилась на фоне обложенного серыми тучами неба. Снег, такой нежный и белый, лежал на всех оконных рамах и выступах, опушил серые камни церковных стен. И оба они помедлили, словно не решаясь запятнать следами своих ног тонкий покров свежевыпавшего снега.
Они жадно вдыхали воздух. После удушливого запаха, который всегда стоит в помещении больного чумой, он был таким сладостным на вкус – прохладным, легким и освежающим; казалось, будто этот снегопад смыл поветрие и заразу, – воздух был приятен, как родниковая вода.
На башне вновь зазвонил колокол – мужчины взглянули наверх, туда, где за слуховыми оконцами рождались звуки. Легкие снежинки от сотрясения отделялись от остроконечной колокольни и, обнажая черный гонт крыши, скатывались вниз и превращались в снежки.
– Вряд ли этот снег останется лежать, – сказал Ульв.
– Он, верно, растает еще до вечера, – ответил священник.
Бледные золотистые просветы появились в облаках, а на снег упал слабый, словно нащупывающий путь, робкий луч солнца.
Мужчины остановились, и Ульв, сын Халдора, сказал:
– Вот о чем я думаю, отец Эйлив: я хочу пожертвовать здешней церкви немного земли… и кубок Лавранса, сына Бьёргюльфа, который она отдала мне… Отслужить заупокойную по ней, и по моим крестникам, и по нему, Эрленду, моему родичу…
Священник так же тихо и не глядя на Ульва ответил:
– Сдается мне, тебе следовало бы возблагодарить того, кто привел тебя сюда вчера вечером, – ты можешь быть доволен тем, что тебе довелось помочь ей в испытаниях этой ночи.
– Как раз так я и думал, – сказал Ульв, сын Халдора, а потом усмехнулся. – И вот что, отец, я почти раскаиваюсь, что держал себя таким праведником… с ней.
– Бесполезно тратить время на столь тщетное раскаяние, – ответил священник.
– Что ты хочешь сказать?
– Раскаиваться надо только в содеянном грехе, думаю я.
– Как это?
– Потому что никто не добр, кроме Бога. И ничего доброго мы не можем свершить без его помощи. Так что совсем уж бессмысленно раскаиваться в добром деянии, Ульв, потому что добро, свершенное тобой, не может пойти прахом; и, сокрушись все горы на свете, оно останется…
– Да, да. Непонятно мне это, отец мой. Устал я…
– Да, конечно, и ты, верно, проголодался, Ульв, придется тебе пойти со мной в поварню, – сказал священник.
– Спасибо, нет у меня охоты есть, – ответил Ульв, сын Халдора.
– А все-таки тебе бы надо пойти со мной и поесть, – убеждал его отец Эйлив, положив руку на плечо Ульва и увлекая его за собой. Они вышли во двор и отправились к поварне. Невольно оба они старались ступать по свежевыпавшему снегу так легко и осторожно, как только могли.