Но я уже не прыгала и не ощущала той радости, что прежде, и так продолжалось до самого Рождества. И только когда я увидела, как отец развешивает под потолком цветные гирлянды, а мать достает из ящика стеклянных лебедей и цветные шары, ко мне вернулось знакомое чувство сладкого возбуждения и забытое ощущение рождественского чуда. Раскинув руки, я запрыгала по кухне.
Отец стоял на стуле и привязывал последний цветной веер к рейке. Мать на коленях замешивала тесто в огромном глиняном блюде, которое она обычно использовала для двойных выпечек. Они оба одновременно прекратили свое занятие, взглянули на мое смеющееся лицо, затем друг на друга и тоже засмеялись. Потом мать произнесла странные слова:
— Пора все это прекратить. Я должна сходить к Филлис.
— Да, дорогая, правильно. Добро и мир всем людям.
Кухня была наполнена таким теплом и счастьем, что, казалось, я могла вытянуть руки и прикоснуться к нему или собрать в пригоршню прямо из воздуха. Глубоко вдыхая, я наполняла этим счастьем грудь. Потом я легла на коврик и, подперев голову руками, стала пристально смотреть сквозь короткие медные стержни, поддерживающие печную решетку, — утром я вычистила их мелом и золой, — на раскаленные добела прутья, за которыми бушевало устойчивое яростное пламя. Я ни о чем не думала, даже не дышала (или так мне казалось?) — настолько неподвижно я лежала. Мною владело одно чувство — чувство покоя. А когда ребенок испытывает чувство покоя, он испытывает и чувство безопасности, а с нею — любви. И этого всего было так много, что я словно плавала в любви.
Прошло какое-то время. Я все еще лежала на коврике, но уже на спине, и смотрела в потолок, украшенный переплетенными гирляндами, потому что формы с тестом закрыли от меня огонь: мать поставила их на решетку, после чего отправилась к тете Филлис. Но спустя буквально несколько минут мать вернулась. Она прошла через парадный вход и, снимая кофту, направилась в подсобку, бросив на ходу отцу:
— Иди-ка сюда на минутку.
Ее голос вернул меня на землю. Я села и увидела, что отец последовал за ней.
— Она обезумела от злости, — услышала я слова матери, потом она понизила голос и до меня долетало лишь неясное бормотание. Но отца я слышала отчетливо.
Только не говори, что она сама не напрашивалась. Я полагаю, это назревало давно, и, мне кажется, я знаю, кто та женщина.
— Тсс! Тсс!
Дверь на кухню закрылась, и я вновь обратила свой взгляд на огонь. Тесто поднялось над краями форм, и я заметила, что одна из буханок сверху поджарилась и растрескалась, поэтому я взяла чайное полотенце и накрыла ее. Несколько минут спустя появилась мать. Она подошла ко мне, погладила по голове и беззаботно сказала:
— Ты начинаешь разбираться что к чему, дорогая, — потом добавила — Ты бы хотела, чтобы завтра к нам пришли Сэм и Дон?
Первым она упомянула имя Сэма, и только его я имела в виду, когда ответила:
— Конечно, это было бы замечательно… На обед и на чай?
— Да, на весь день. А завтра вечером мы устроим себе небольшой праздник.
— О… мама! — я обхватила ее за талию, впитывая все новые порции радостного чувства. Настало Рождество, и завтра бедный маленький Сэм будет весь день сидеть в нашей кухне, и я заставлю его съесть все, что приготовила мать, позабочусь о том, чтобы он смеялся. О тете Филлис и о ее проблемах я не думала.
Мать и тетя Филлис в конце концов помирились. Что же касается тети Филлис и дяди Джима… Месяцы складывались в годы, а трещина в их отношениях все более расширялась. Я узнала, что у дяди Джима появилась в Богз-Энд какая-то женщина, однако он по-прежнему жил с тетей. Когда ему удавалось заработать пару лишних шиллингов к своему пособию по безработице или обхитрить чиновников, занимавшихся проверкой обоснованности выплаты пособий[2], он молча бросал эти деньги на стол, Тетя Филлис так же молча брала их — и они больше не разговаривали.
У той женщины в Богз-Энд был маленький магазин, и однажды я из любопытства зашла в него и купила конфет.
Она была полной противоположностью тете Филлис — круглая, толстая, со счастливым лицом. Она очень любезно поговорила со мной и положила в пакет лишнюю конфету. Мне понравилась эта женщина, и, выйдя из магазина, я подумала, как было бы хорошо, если бы тетя Филлис умерла, а дядя Джим мог бы жениться снова, и тогда у Сэма была бы такая добрая мама.
Сэм проводил в нашем доме больше времени, чем в своем собственном. Тетя Филлис ничего не имела против. Но стоило прийти Дону, голос которого она слышала через стенку кухни, как сразу же начиналось: «принеси воды», «принеси дров», а то она просто звала его домой.
Мне было лет одиннадцать, когда Сисси Кемпбелл обратила мое внимание на нечто, чего я умудрилась до сих пор не заметить.
— Ты и шага не можешь сделать без парней, — заявила она.
Возможно, в ее словах была обычная ревность, потому что ни Ронни, ни Дон не обращали на нее внимания, а Сэм был еще слишком мал. Но, несмотря на привычку отодвигать мелкие проблемы на задний план, я все же задумалась над ее словами и без чувства досады и раздражения обнаружила: а ведь я и в самом деле постоянно ходила в середине треугольника, углы которого составляют Ронни, Дон и Сэм. В школу, из школы, на реку, в лес — они сопровождали меня всюду. Я понимала, почему наш Ронни всегда находился со мной: однажды вечером я услышала, как мать говорила ему:
— Ты никогда не должен оставлять ее одну с мальчишками, слышишь? Запомни, что я говорю: никогда не оставляй ее одну.
— Да, мама, — ответил Ронни.
Мать сказала «с мальчишками», но я знала, что она имела в виду одного Дона. Ведь когда ей надо было пойти в город, она спокойно оставляла меня в кухне с Сэмом.
Когда я стала ощущать это давление, мною овладело желание вырваться на свободу, но, не обладая для этого достаточными силами, я, как и в некоторых других вопросах, выбрала линию наименьшего сопротивления.
Когда Ронни исполнилось тринадцать, у него начал меняться характер. Мой брат всегда любил поговорить, но, как метко заметил отец, Ронни не знал, когда остановиться. А теперь он начал спорить и дискутировать более агрессивно, стал беспокойным и нетерпеливым, раздраженно считая дни, когда окончит школу и, может быть, устроится на шахту «Венера»; пожилых людей на ней «вышвыривали», но молодые все еще требовались.
Примерно в это время он выдумал необычную игру. У нас был старый словарь, и Ронни открывал его на любой странице, а потом с закрытыми глазами с помощью булавки выбирал какое-то слово. После этого он начинал рассказывать отцу все, что знал об этом слове. Отец старался сохранить серьезное выражение лица. Иногда Ронни отправлялся в библиотеку и приносил оттуда толстые книги, которые он с грохотом бросал на стол. Многие он не читал, даже первую страницу, поскольку затрагиваемые в них темы были для него так далеки и непонятны, как если бы они были изложены на французском или немецком языке. Одно слово, однако, на которое мой брат наткнулся с помощью булавки, серьезно завладело его вниманием. Он нашел в библиотеке книгу по этому вопросу и тщательно прочитал ее, хотя отец и посмеялся, обнаружив, что именно штудирует его сын.
— Боже мой, не собирается же он утверждать, что понимает все это? — воскликнул он.
Речь шла об эволюции, и Ронни в какой-то степени действительно понял суть вопроса и однажды вызвал еще большее мое восхищение тем, что осмелился вступить в дискуссию со священником, хотя я и была ошеломлена его безрассудством.
Была пятница, и отец Эллис совершал свой регулярный обход прихожан. Мать угостила его чаем. Даже после того как мой отец стал безработным, мать всегда подавала гостю большой кусок сдобного кекса, хотя через неделю после своего увольнения отец предупредил ее:
— Нет, нет, никаких угощений… чашка чая — и хватит.
Со священником мать разговаривала тем же самым тоном, что и с нами.
— Ну-ка, заглатывайте. Сразу внутри урчать перестанет.
Эллис смеялся и «заглатывал».
Мой отец любил его, хотя священник часто упрекал отца за то, что он не ходил на воскресную мессу. Объяснений, что папина одежда недостаточно хороша для посещений церкви, он не принимал. Как-то отец сказал:
— Он — именно такой священник, какой угоден Господу Богу и мне.
Подобное отождествление себя с Богом добавило отцу значимости в моих глазах, а отцу Эллису — авторитета и уважения, которым обычно пользуются ангелы. И вот в ту пятницу мы все сидели за столом и слушали не столько отца Эллиса, сколько нашего Ронни.
Мать открыла рот от удивления, когда Ронни небрежно заметил, что рая не существует, а когда он заговорил о шимпанзе, орангутангах и гориллах, мои глаза вылезли из орбит. В какой-то момент он смутился, но потом взял себя в руки и продолжал, на этот раз с мрачным видом, о человекообразных обезьянах и первобытных людях. Отец сохранял серьезное выражение лица, но его глаза искрились смехом, и я видела, что он едва сдерживался, чтобы не рассмеяться. Отец Эллис был серьезен; похоже, на него производили глубокое впечатление заявления Ронни, и он словно впитывал каждое слово, срывавшееся с губ моего брата. Когда Ронни наконец внезапно замолчал и ткнул большим пальцем в ладонь, словно поставив точку, священник задумчиво покивал головой и очень серьезно, без малейших признаков юмора, сказал:
— Ты прав, ты прав.
Ронни надменно и самоуверенно проговорил:
— Да, я знаю, что я прав, святой отец, а те, кто не верит в эволюцию, — просто невежественные люди.
Он вызывающе и в то же время испуганно оглядел нас, но все, кроме священника, молчали. Отец Эллис проговорил:
— Вот я, например, глубоко верю в эволюцию. Давайте обсудим этот вопрос на обычном уровне и в обычном значении этого слова. Возьмем, например, миссис Маккенну, ну, знаете, ту, которая поет в церкви выше всех.
Мы все ответили ему улыбками, и он, переводя взгляд с одного на другого, вовлекал нас в обсуждение.