я за четвертую ручку носилок. Побежали к Дому. Лежит в луже крови тело. Вроде бы мужское, но закопченное, не поймешь возраст. Переложили на носилки, "космонавт" кому-то врезал в живот. И побежали...
«Боги, боги, какой абсурд, какой кровавый абсурд», — подумал Иванцов, когда они дотащили раненого до "Скорой". «Откуда взялся этот милиционер? Нарушил приказ стоять и побежал вытаскивать раненого. Или этот, с ленточкой майданутых? Одни добивают, другие спасают». И тут взгляд упал на свою ленточку, так он ее и не снял, жовто-блакитную. Может у этого парня под тельняшкой наша, колорадская?
Или просто человек нормальный?
Появились еще "Скорые", еще люди стали помогать таскать носилки. А некоторые стояли вдоль коридора и старались пнуть, ударить тяжелораненых и обгоревших. Били по переломанным костям и ожогам третьей степени. По кашляющим кровью и потерявшим сознание. Били и по тем, кто таскал носилки.
Иванцов принялся за свою работу.
Генка куда-то пропал, что не мудрено в такой толпе.
Темнело. Иванцов обогнул здание там, где столовая. Навстречу ему вышло трое. Немецкий флектарн, немецкие каски, немецкий ремень с пряжкой "Гот мит унс". Захотелось схватиться за оружие. Но его не было.
Лежала какая-то девочка. Один из реконструкторов поднял ногу, поставил ей на голову. Второй его сфотографировал. Третий поржал. Молодцы. В эти сутки им можно все. Наверное, именно так им сказали кураторы.
А время тянулось и бежало. Тянулось время внутреннее — казалось, прошло всего лишь несколько минут. А внешние часы бежали с огромной скоростью. Слишком много событий в единицу времени. Когда на твоих глазах погибают десятки людей и смотрят в твои глаза с безнадегой, а ты ничем не можешь им помочь... Ворваться в толпу без оружия и дать по башке одному правосеку — да, совесть твоя будет чиста, а смерть бессмысленна. Или стоять и бесстрастно фиксировать на камеру массовое убийство, а потом жить с этим?
Струсил, да. Струсил сжечь тех девок на Дерибасовской, струсил вцепиться в горло убийцам здесь, на Куликовом...
А на Куликово как раз подъехала пожарная машина. Вместо того, чтобы начать тушить пожар — уже догоравший, конечно, — пожарные развернули лестницу к вышке, на которой висел флаг Одессы, под ним русский, украинский и белорусский флаги. Ловкий и юный майдановец в советской каске вскарабкался по лестнице, сорвал три флага из четырех. Толпа радостно взревела, полетели в черное небо петарды. И рев молодых глоток:
— Ще не вмерла Украины...
Взявшись за руки, бесы скакали под гимн окровавленной Родины. Мелькали прожектора, горячий пепел Одессы вздымался вверх. В это самое время депутаты и журналисты радостно рассказывали друг другу, что совесть нации убила десятки приднестровских и русских наемников в одесском Доме профсоюзов. В это же самое время, в прямой эфир шел стрим Леши "Скотобазы" Гончаренко, где он шарил по карманам трупов и доставал из них украинские паспорта.
Там погибли депутаты Одессы и поэты Мамы. Студенты и пенсионеры. Инженеры и конструкторы. Уборщица, пришедшая поливать цветы. Парень из Винницы, проходивший мимо. И много, много кого еще. И все они были гражданами бывшей Украины, стремительно превращавшейся в кровавый котел Европы.
Генку Иванцов так и не встретил, только получил СМС: "Норм". Домой добрался на такси, купил в круглосуточном бутылку водки, выпил половину из горла, но не опьянел. Попытался уснуть, но не смог в одиночестве. А в шесть утра поехал обратно...
Кальсоны
На мосту через Первый городской пруд стояли две женщины.
Первая женщина была сурова и мрачна. Она недавно разменяла второй десяток, а еще ей задали сочинение на тему «Моя семья в годы войны». В этом году отмечали сорок лет со дня Победы и лучшие сочинения отправлялись на городской конкурс. Женщина была мрачна, потому что дедушки у нее не было, а бабушка не воевала.
Вторая женщина лет шестидесяти улыбалась и разглядывала уток, плавающих по апрельской воде. Гордые селезни вытягивали отливающие бирюзой шеи, стараясь привлечь внимание сереньких неприметных уточек. Уточки кокетливо трепетали хвостиками и делали вид, что сбегали от ухажеров.
— Вот бабушка, ну почему ты не воевала? Я же сейчас сочинение не смогу написать.
— Ну я же тогда не знала, что ты у меня будешь и тебе придется писать сочинение. Если бы я знала, то обязательно бы взяла автомат в руки и пошла бы воевать с немцами.
— Мне же двойку поставят, как ты не понимаешь?
Бабушка опять улыбнулась и сказала:
— Пойдем уточек покормим? У меня городская есть, специально купила.
— Я что, маленькая какая? Я уже пионерка, между прочим! И даже председатель совета отряда! И сейчас не смогу написать самое важное сочинение в году! — От досады четвероклассница аж топнула ногой.
— Мост сломаешь, — мягко сказала бабушка. Внучка отвернулась. В глазах ее дрожали слезы.
— У тебя даже медалей нет! — обиженно сказала девочка.
Бабушка вздохнула. Положила натруженную жизнью руку на плечо девочки.
— Есть, хорошая моя, есть.
— Откуда? Правда? А почему ты никогда их не носишь? А ты мне покажешь? А за что ты их получила? А какие они?
— Уточек пойдешь кормить, тогда расскажу.
***
Уток немцы съели в первый же день оккупации. И не только уток. Куриц, гусей, поросят, телят — резали всех. Только собак стреляли. Станица стояла на большом шляхе, немец через нее и пер летом сорок второго. Войска шли густым потоком. То там, то тут слышны были выстрелы и крики. Крики и выстрелы. На людей немцы внимания не обращали. Отпихивали только баб ногами и прикладами, когда те вцеплялись в корову-кормилицу.
Перед отходом Красной Армии колхоз лишь частично успел эвакуировать свои стада. Что не успели — раздали по хатам. Не помогло. Запылённые немцы со стеклянными глазами заходили в хаты, брали, что нравилось и так же уходили. На смену им приходили другие. Потом третьи, четвертые. Через неделю серо-зеленый поток начал иссякать. И с каждым днем они становились все злее и злее. Брать было уже нечего. Ничего не осталось. Пострелянных собак унесли в ближнюю балку. Вдоль дорог летал гусиный пух и куриные перья. Но хоть не насильничали. К концу августа привезли полицейских — вот от тех да, девок приходилось прятать. Днем они еще ничего были, пока трезвые. А вот вечером... Две недели девки по погребам сидели. Бабы за них отдувались. И хоть среди полицейских были свои, казачьи, но дедов они не слушали. Хорошо хоть не стреляли, в отличие от иногородних. Но плеткой пройтись могли. Через две недели полицаев перевели в другую станицу, стало поспокойнее. А в апреле-мае сорок третьего бабы рожать начали. Много тогда на погосте приспанных подушками младенцев поселилось. А которым бабам похоронки пришли — там в хатах прибыль оставили.
***
— Как раз мне в феврале сорок третьего семнадцать и исполнилось. И когда через две недели наши пришли, я в часть побежала. Как была — так и побежала. Маму даже не предупредила, знала, что не отпустит.
— А почему не отпустит? Ведь война же идет. Надо воевать, — сказала девочка, кидая кусочек хлеба в воду.
— Вот и я так думала, что надо. А мама бы не отпустила. Мой отец, твой прадед, погиб уже. От братьев вестей не было с осени сорок первого. А тут еще я побежала, ага.
Утки хлеб хватали весело — толпой бросались на кусочек. Но друг у друга не отбирали — кто первый цапнул, тот и лопает. Чаще успевали почему-то уточки. Может быть потому, что они проворнее и изящнее. А, может быть, это селезни проявляли мужское благородство. Кто ж птиц поймет. Людей-то понять не можно.
— Бабушка, а когда брат есть — это хорошо?
— Конечно. Я ведь младшая была — они мне и карусель сделают, и куклу из деревяшки вырежут, и обидчику глаз подобьют. Только на рыбалку не брали, говорили, что не девчачье это дело. И на велосипеде не давали кататься, ироды.
— Наши мальчишки такие же, — беззлобно махнула рукой девочка.
— Мальчишки во все времена одинаковые, — согласилась бабушка. Кинула еще кусочек булки. Тот плюхнулся рядом с селезнем. Тот торопливо схватил его, развернулся и смешно загребая розовыми лапами, торопливо поплыл в сторону от стаи, на ходу глотая добычу.
— И ты в разведку попала, да?
— В разведку, конечно. Куда ж еще девчонок семнадцати лет брать, как не в разведку?
***
Капитан административной службы Каменев критически посмотрел на голенастую девчонку.
— Сколько лет-то тебе, каракатица?
— Сами вы каракатица, — обиделась девчонка. — Я, между прочим, комсомолка.
— А я член партии. Значит, тебя ко мне отправили из штаба полка?
— Да, сказали, что у вас особая секретная часть.
— Особая, — подтвердил капитан. — Что есть, то есть. И очень секретная. БПБ, называется. И оружие у нас особо секретное. Даже есть приказ, что за утрату АД или АПК — сразу под трибунал и в штрафную роту.
— Ого! — вырвалось у комсомолки.
— Ого, — согласился капитан и смачно прихлопнул газетой полусонную весеннюю муху, неосторожно приземлившуюся прямо на стол комбата. — Банно-прачечный батальон у нас, девочка. Работать будешь вольнонаемной. Зарплата — сто десять рублей, питание бесплатное. Обмундирование выдадим, но чуть позже. Сразу скажу, работа не из легких.
— Как банно-прачечный? — не поняла девушка и нахмурилась. — Разве на войне стирают?
— На войне даже зубы чистят. Бойцу всегда нужно что? — капитан встал, странно скособочась, тяжело застучал сапогами по хате.
— Патроны?
— Патроны, это само собой. Пожрать ему всегда надо. И помыться. И кальсоны чтобы чистые всегда были. Вошь, она хуже фашиста. Фашист пулей убивает, а вошь...
И ткнул пальцем в самодельный плакат на стене: "Красноармеец! Твой враг — тифозная вошь!".
— Когда мы немцев в Сталинграде в плен брали, у них пилотки ходуном ходили, представляешь? Вша их ела не хуже партизан. А наших бойцов она не ела. Почему? — спросил капитан и тут же ответил. — Потому что советская женщина не бросит своего друга и брата и всегда его обстирает и подошьет. Норма — сто сорок пар белья в день. Пойдешь?