Она встала.
— Позвольте, доктор, проститься с вами и поблагодарить вас. Следуемый вам гонорар вы завтра получите у нашего кассира. До свидания...
Он захохотал сдержанным, язвительным смехом.
— Вот она — княгиня до конца ногтей!.. Ты платный наемник, орудие, и баста! Но вы забыли об одной незначительной мелочи... Его жизнь... Что будет с ним?
В его голосе звучала неумолимая, недопускающая никаких сомнений уверенность.
А она не в силах была пошевельнуться и широко раскрытыми от ужаса глазами глядела туда, где черным пятном вырисовывалась драпировка алькова.
— А знаете ли вы, что один лишь я могу спасти его? Знаете ли вы, что мозговые болезни моя специальность? Целые года усидчивого адского труда! На прощанье я вам напомню лишь последние слова, произнесенные вашим мужем перед потерей сознания! Он не сказал вам ни одного ласкательного слова, не произнес даже вашего имени, — нет! Он, руководимый инстинктом самосохранения и одушевляемый жаждой жизни, потребовал моего присутствия, моей помощи! Он чувствовал, кто может спасти его... Если своевременно не будет применено необходимое и лишь мне известное средство, он умрет, а вы всю жизнь будете терзаться угрызениями совести, что ваша гордость убила его. Он гаснущим голосом призывал единственное свое спасение, т. е. меня, а вы меня выгнали. До свидания.
У нее закружилась голова, мысли спутались в мозгу, и она одно лишь чувствовала, что должна во что бы то ни стало удержать его, хотя в то же время сознавала также, что вместе с ним она удержит какую-то отвратительную, надвигающуюся на нее гнусность...
Словно смертный приговор блуждало у нее в мозгу слово, в смысл которого она не могла поверить.
Беззащитная...
Он медленно направился к двери. Шатаясь, как пьяная, она последовала за ним; мучительные, беззвучные, не смягченные слезами рыдания разрывали ей грудь. Однако, она силой воли подавила их и с трудом произнесла:
— Останьтесь... пожалуйста...
На последнем слове у нее оборвался голос, — осталось лишь движение побелевших уст, да слабое подобие шепота.
— Меня прогнали и... я ухожу...
— Прошу вас...
— Нет!
— Умоляю...
— Остаюсь...
Она вернулась на прежнее место и забилась поглубже в угол кушетки.
Он сел напротив нее и заговорил свойственным ему отчетливым шепотом:
— Этот ноябрь! Понимаете ли вы, по крайней мере, что такое бессонные ночи? Ах, да — понимаете, на вашу долю сегодня выпала бессонная ночь... Беспокойство за жизнь дорогого существа — его жизнь... Но в этих ваших страданиях есть все-таки светлый луч, есть надежда, а там где есть хоть слабый проблеск ее, там нет отчаянья... этого настоящего... этого беспросветного, неизлечимого отчаянья! Отчаянья, которое каждую ночь человека превращает в настоящий ад... Наклоняется над ним неумолимое, как судьба, и спрашивает: „зачем ты живешь, несчастный?“ Есть люди, лишенные права даже грезить о сказке, называемой счастьем, ибо они этими грезами создадут себе сущий ад... Ибо они попадут в когти безумия и преследуемые насмешками и издевательствами, бичуемые презреньем, загрязненные унижением пойдут за этой сказкой... Эти люди — проклятые парии судьбы, к числу этих людей принадлежу и я...
— А кто был моей грезой, моей сказкой, моей погибелью?
— Я хорошо знал, что я жалкий, искалеченный рыжий урод, я знал, что я низкого происхождения, хуже того, мое происхождение было позорно, ибо и простолюдины имеют родителей, а я про себя знаю только, что я сын женщины — в отцовстве никто не хотел признаться... что я...
Он оборвал и умолк.
Среди глухой тишины слышалось лишь ее громкое, ускоренное дыхание...
— Когда я впервые — вы помните?— случайно обнаружил мое чувство к вам, вы это сообщили всем, как нечто безгранично смешное, а я нашел в себе настолько силы воли, чтобы смеяться вместе с другими... я был остроумен... я даже строил препотешные рожи, ко всеобщему удовольствию хватался за грудь и т. д. Словом, я притворялся, что притворяюсь.
— И это длилось годы... годы... Все верили этой комедии, одна лишь вы знали, что это двойная комедия.
— В день вашего обручения один из ваших кузенов, представительный молодой человек, „скроенный по мерке портного“, изволил заметить меня, подошел ко мне и, желая, повидимому, по обыкновению позабавиться на мой счет, спросил:
„Ну, что-же вы, доктор, удручены горем сегодня?“
Я первый раз в жизни вышел из своей роли и должно быть странно поглядел на него, потому что он побледнел... Но тотчас же я овладел собою и расхохотался, он тоже стал хохотать... Он был добродушен, как все дураки...
— „Вы великолепный актер, доктор!“ — воскликнул он, не сознавая, какую истину он случайно произнес.
— Я увидал вас... Вся окутанная белой, гладкой, не обезображенной никакими украшениями тканью, вы прошли возле меня, задели даже мою руку, но не соблаговолили взглянуть на меня... Лицо у вас было бледное, взволнованное, глаза как бы подернутые какой-то дымкой, полу-закрытые веками...
— Вы уж исчезли, а я все еще глядел... все еще видел вас!
— Вдруг меня пробудил громкий хохот. Уловили мой полный молитвенного экстаза взгляд и опять сочли это паясничеством.
Я хохотал вместе с ними.
Вот до какого героизма может довести нас так называемое мужское тщеславие!
Кто-то попросил меня сыграть. Я согласился. Все последовали за мной в соседнюю комнату.
Когда я садился за рояль, я чувствовал себя совершенно разбитым, и лишь только пальцы мои коснулись клавишей, я утратил способность владеть собой. Я не мог дольше таить в себе переполнявшие грудь чувства...
Поплыли кровавые струи, эти муки бесплодных желаний, заполняющие собою мои бессонные ночи, вся горечь моей обиды... проклятия... погибель... бездомное сиротство...
Комната, в которой я играл, стала наполняться все новыми слушателями, пришли и вы... Все были так веселы...
Никто не понял меня... никто... но вы? О, вы прекрасно понимали, что я говорил, как страдал и как горько жаловался тогда на свою судьбу.
Я не мог дольше выдержать и вскочил со стула.
И снова я был награжден взрывом хохота, все полагали, что я продолжаю паясничать... это не важно... толпа — всегда толпа... но вы... и вы хохотали вместе с ними!
Я как безумный выбежал из комнаты...
Я убежал, а у меня в ушах продолжал звучать ваш смех, преследовал меня, проникал в мозг, в кровь, в сердце... и остался там навсегда!“
Вся помертвев с застывшим взглядом широко раскрытых глаз, она лишь слухом воспринимала то, что говорил доктор, тогда как в сознание ее проникала очень незначительная часть слышанного. Она попрежнему сидела неподвижно, забившись в угол кушетки, а от висевшей над ее головою лампы из-под темнокрасного абажура с трудом пробивался слабый пурпуровый луч, рассыпался по густым прядям ее темных волос и белому лбу и, окончательно потухая, соскальзывал по идеально-чистой линии профиля.
Молчание...
Он окинул ее быстрым, пронизывающим взглядом и различил контуры ее лица и шеи, увидал наклон слегка откинутой назад головы, увидал смелую широкую линию ее груди и великолепный рисунок беспомощно опущенных рук.
Постепенно его возбужденный мукой воспоминаний мозг стал успокаиваться, поддаваясь убаюкивающему очарованию изысканной спальни. В нем словно на чувствительной пластинке стали отпечатлеваться одна за другою пламенные картины сладострастия, которые прошли через супружескую комнату, оставив после себя неуловимое, острое дыханье чувственности, насквозь пропитавшее атмосферу этого убежища любви... О, он умел распознавать этот одуряющий аромат чувственности и жадно вдыхал его в себя...
Он кратко и ярко описал муки долгих лет и решил тотчас же вознаградить себя за них.
Он весь ушел в себя, притаился, словно готовясь сделать решительный прыжок.
Она встала и неожиданно протянула ему обе руки.
— Итак, доктор... я теперь уж зрелая женщина, ясно отдающая себе отчет в своих поступках, прошу у вас прощения...
Он забыл о муках своих, своем унижении, о попранных чувствах. В ее словах, в этих протянутых ему руках, в волнующейся груди для него блеснул луч счастья, светлым призраком пронеслась надежда на воплощение сказки, о которой он грезил всю жизнь. Он затрепетал с ног до головы и благоговейно припал губами к ее рукам.
Но это длилось лишь одно мгновенье.
Оп пришел в исступление страсти... и припал к ее груди...
Она хотела кричать, но:
— Нельзя... Стах умрет... Нельзя! — подумала она.
А он прошептал ей прямо в губы:
— Тише... один крик, и он скончается... тише... тише... тише...
Она закусила губы и впилась ногтями ему в лицо...
Он-же смелым движеньем руки раскрыл сверху донизу платье и разорвал белье...
В руках и под губами он почувствовал бархат тела — горячий, белый алебастр, такой роскошный, богатый...
Он напряг железные мускулы... под их напором она стала ослабевать, терять сознание...
Его опьянял аромат ее тела... с ума сводили его тепло и неслыханное богатство... Он не чувствовал больше, что она царапала ему лицо и...
Она резко оттолкнула его, но он больше не сопротивлялся, только пошатнулся, как пьяный.
Она вскочила с кушетки бледная, страшная, испачканная его кровью... Хотела броситься к двери, но ноги у нее подкосились. Она беспомощно упала в кресло и прошептала сквозь зажатые зубы.
— Чудовище!
В ней помертвело, окаменело все. Только медленно просыпалось все возраставшее желание убить его... Жажда его крови все сильнее охватывала ее и из области смутных желаний переходила в сознание.........
Сильная, жгучая боль отрезвила его. У него совершенно было окровавлено лицо.
Он отыскал графин с водою и, обмочив носовой платок, стал обмывать пораненные щеки и виски.