Выстрелы сзади и выстрелы из дома — самые раздражающие. Инстинктивно я бросился к двери, и трое еще живых из моих стрелков последовали за мной. Дверь была крепка.
Но высадил бы, думаю, и стену: так я был взбешен. Железные оковы поддались, и первый и на этот раз я оказался в мавританском дворике, совсем пустом. Раздался второй выстрел. Пуля растрепала мою бороду. Негодяи — они нас обстреливали сверху! Но лестница была тут же, забаррикадированная только несколькими досками. Мои люди их разобрали, и вот мы взбираемся наверх, прыгая сразу через четыре обитые ступени. На этот раз я не был первым, меня опередил здоровенный детина, окровавленный от тюрбана до гетр. Наверху нас встретили душераздирающим криком. Неясная группа людей металась в комнате, откуда не было выхода. Мой окровавленный стрелок выстрелил первым, я выпустил три последние заряда, прежде чем сообразил, что убиваю женщин и детей… В доме не было мужчин; это женщины стреляли по нам, и женщины лежали теперь здесь мертвые… Гм!.. Что я говорил? Вот вы и называете меня каннибалом! О, бедные вы люди! Во время атаки никто не смотрит перед собой, честное слово. Через шесть секунд в доме никто не кричал. А на моих сапогах было столько крови, что на лестнице, когда я сходил вниз, мои подошвы скользили, словно ступени были только что намылены.
Тут во дворе и случилось происшествие. Я хотел выйти из дверей и снова пуститься в путь по городу, когда совершенно случайно я увидел вторую лестницу, уже первой и совсем темную. Машинально я ткнул саблей в пространство. Рычание ужаса ответило на мою атаку, и женщина, скатившись сверху, бросилась к моим ногам. Сабля только оцарапала ее. То была, если не ошибаюсь, кабильская рабыня — белей и не столь стройная, как арабские девушки. Но у меня не было времени изучать расовые черты субъекта. Мои стрелки уже подбежали со штыками наперевес. Тогда, обезумев от ужаса, женщина разодрала сверху свою одежду, обнажила очень полную грудь и, сдавив ее пальцами, заставила брызнуть молоко. Три капли этого молока попали мне в лицо. На моих сухих губах, на моих губах солдата, в битве я почувствовал, мне показалось, вкус этого материнского молока, молока, выплеснутого в меня, как несказанная мольба, как последний крик этой несчастной матери, заклинавшей меня спасти не так ее, как ее маленького — ее кормленыша.
Что я сделал? Я сказал стрелкам:
— Кру… гом! Стадо болванов! Ступайте громить арабов! — И я сам повернулся кругом… Каким бы ни быть диким зверем, есть все же предел… Теперь я не поручусь, что потом какой-нибудь парень, несколько возбужденный…
И во всяком случае, когда в тот же вечер Ин-Саффра, обильно политый керосином, горел, как факел, весьма возможно, что молодая женщина с такой полной грудью сама сдалась, чтобы легче спастись.
Клод ФаррерДЕСЯТЬ СЕКУНД
Оливье де Серр, мичман и помощник заведующего движением порта Сафи в Марокко, вскочив от послеобеденного сна, натянул холщовые брюки, форменный пиджак и выбеленные мелом туфли, надел каску, взял револьвер и спустился на берег. Было три часа: жар солнца постепенно уменьшался, и туземные рабочие приступали к обычному труду — выгрузке баркасов. На рейде раскачивались три парусных судна, привязанных цепями. В обязанности Оливье де Серра входило наблюдение за таможней, нагрузкой и разгрузкой баркасов порта Сафи. В то же время, он нес службу полицейского чиновника. Под его безразличным взглядом ловкие матросы проворно подтягивали суда к берегу. А он равнодушно глядел на знакомую картину, расстилавшуюся перед ним.
Два утеса, врезавшиеся в синий рейд, как две обнаженные челюсти, вырисовывались причудливыми узорами на ярком небе. За величавой зазубренной стеной город раскинулся арабскими террасами. У подножья бастионов и башен золотой ковер берега спускался к сверкающей, белой пене волн.
Благодаря цепи утесов, вдающихся в море, беззащитный с виду порт легко выдерживал напор валов, непрерывно бьющихся о мароккские берега. Баркасы чуть двигались вдоль набережной под крики выгрузчиков. Кучи оборванцев волновались вокруг мешков и сундуков, спущенных на берег. Серые куртки, темные бурнусы, голубые кафтаны и белые тюрбаны мелькали в этой куче.
Несмолкаемый крик, крик специфически мусульманский, острый, гортанный, раздражающий, поднимался из толпы вместе с густым облаком пыли и песка. И, стоя во весь рост на куче брезента и нагроможденных канатов, Оливье де Серр кашлял и тер глаза, задыхаясь от ослепляющего и удушающего облака.
Вдруг крик арабов удвоился и стал более ожесточенным. Серр, удивленный, спустился и, толкая плечами не сразу расступавшихся перед ним людей, пробился вперед и очутился посреди шумящих.
Вот что представилось его глазам.
Два длинных деревянных сундука, окованных железом, только что выгруженных на берег, показались подозрительными чиновникам мароккской таможни. Получатель этих сундуков, европеец, видный негоциант, с выпуклыми бессмысленными глазами под золотым пенсне, протестовал и угрожал, помахивая документами, которые, как он уверял, были в полном порядке. Оливье де Серр услышал конец его пылкой речи:
— Я — «сид» Герман Шластер из Императорского Консульства Его Величества Германского Султана, Любимца Аллаха, Защитника истинной веры. Ты же неверная собака, сын собаки. И твоя проклятая рука иссохнет прежде, чем коснется моих товаров.
Он говорил на чистом арабском языке. Преисполненная почтения толпа волновалась. Испуганный таможенный чиновник не знал, как поступить.
Имея некоторую смелость и хитрость, нетрудно нарушить закон в стране Марокко. По-видимому, «сид» Герман Шластер знал это.
Но как раз сегодня сид Герман Шластер не предвидел появления начальника. В ту минуту, когда инцидент казался уже законченным в пользу европейца, Оливье де Серр, с папироской в углу рта, подошел вплотную к немцу.
— Милостивый государь, хотя вы и немецкий чиновник, — сказал он очень вежливо по-французски, — вы не должны протестовать против исполнения законов этой страны. Что касается меня, — я нахожусь здесь специально, чтобы следить за их неукоснительным исполнением. Я уполномочен моим государством с согласия Мароккского правительства. Извиняюсь, но я обязан защитить этого чиновника от вашего несправедливого гнева. Ваши сундуки будут вскрыты.
Апоплексически красный немец отступил.
— Милостивый государь, — начал он шепотом, — берегитесь, милостивый государь…
Он говорил тоже по-французски, почти без акцента, и его голос дрожал от плохо сдерживаемой злости. Серр бесстрастно повернулся к нему спиной:
— Откройте сундуки.
Туземный солдат в красной одежде подошел, чтобы исполнить приказание. В руках у него были ножницы и молоток. Он ударил в щель между двумя досками. Но при первом же ударе немец, более прыткий, чем этого можно было ожидать по его круглому животу, вскочил на сундук и протяжно крикнул:
— О, братья…
Он протянул руки к толпе. И Оливье де Серр, уже удалявшийся, круто остановился. Он тоже недурно говорил на арабском языке и прекрасно понимал его. И он превосходно знал, что в Африке всякий оратор с здоровыми легкими может найти себе большую аудиторию, заранее с ним согласную.
Поэтому он понял, что немец надсаживает грудь не напрасно.
— О, братья, смотрите, вот тирания, идущая к вам с севера, чтобы придавить вас. Вот ужасный трехцветный флаг, который развевается над Могребом, как сеть охотника над гнездом соколов. Потерпите ли вы, чтобы мусульмане согнули спины под палками гяуров?
Молоток солдата равномерно постукивал по уступающим доскам:
— О, братья! Посмотрите на этот сундук, который открывают благодаря дерзости христианина. Конечно, он полон не мукой, как сказано в бумаге. Но что же в нем? Оружие, братья мои. Оружие для вас, мусульмане. Ружья, хорошие ружья, которые мой господин султан Вильгельм посылает вам тайно, чтобы снабдить вас ими. И вот этот гяур, сын шакала и собаки…
Внезапно его патетически-завывающий голос оборвался. Оливье де Серр вскочил на полуоткрытый ящик рядом с сидом Германом Шластером. Холодно, без единого лишнего жеста или слова, он приставил револьвер к груди оратора:
— Замолчите, — сказал он совершенно спокойно.
Изумленный Герман Шластер замолк на пол секунды.
Но затем, набравшись воздуха, он крикнул с новой силой:
— Братья, братья… Смотрите… Слушайте…
Они стояли лицом к лицу — французский офицер и германский контрабандист. Один — бледный, тонкий, немой, один — против всех. Другой — огромный, багровый, кричащий заодно с толпой, которую он взбунтовал, с толпой, уже угрожающей и страшной. С каждой минутой она становилась плотнее и свирепее. Осторожный мароккский солдат улизнул с таможенным чиновником, предчувствуя драку и убийство, без зазрения совести покидая своего начальника.
Теперь немец, первое движение которого было ретироваться, осмелел, чувствуя за собой силу, и кричал во весь голос. А француз — один против толпы — колебался, или только казалось, что он колеблется, не выпуская револьвера из рук.
Наконец, заговорил и француз. Он заговорил своим спокойным, холодным голосом. И сид Герман Шластер не смог не прервать потока своей речи, чтобы услышать короткую угрозу этого бледного, тонкого человека. Он был один, но он не отступал.
— …Я вам даю десять секунд, чтобы вы замолчали. Если вы не замолчите, когда истечет десятая секунда, я вас убью…
Так сказал Оливье де Серр с револьвером в руке. И он начал считать, не торопясь, но не колеблясь…
— Раз, два, три, четыре…
Кровь отхлынула от красных, как сырое мясо, щек тевтонца. И сид Герман Шластер стал бледен, как полотно. Но, опомнясь, он снова закричал:
— Братья, братья. На помощь… Именем Аллаха…
Холодный и сухой голос продолжал:
— Пять, шесть, семь…
Арабские «братья» колебались.
Тогда Герман Шластер в отчаянии повернулся к французу:
— Милостивый государь, не забывайтесь. Я канцлер императорского консульства. Я — дипломат, германский дипломат.