Крушение России. 1917 — страница 7 из 30

. Эти идеи Нобелевского лауреата о внутри-элитном расколе как источнике «потенциала уничтожения» развивают многие современные исследователи.

К такой же точке зрения склоняется глубокий петербургский историк социальных процессов в России Борис Миронов: «Непосредственная причина революции заключалась в борьбе за власть между разными группами элит: контрэлита в лице лидеров либерально-радикальной общественности хотела сама руководить модернизационным процессом, который почти непрерывно проходил в России в период империи, и на революционной волне отнять власть у старой элиты — романовской династии и консервативной бюрократии»[60].

Валерий Соловей видит универсальную логику всех русских «смутореволюций» — от начала XVII до конца XX века: «кризис во взаимоотношениях элит, их отчуждение, разделение, поляризация, апелляция враждующих элитных фракций к обществу. Именно элиты транслировали в общество революционные призывы, деструктивные образы и модели поведения, открывая пространство для прорыва накопившейся энергии массового недовольства»[61].

Владимир Булдаков, который утверждал, что «1917 г. следует оценивать по параметрам средневековой Смуты» и других смут в российской истории, также отдавал должное фактору раскола элит, отхода от поддержки императора церковных иерархов, высшего генералитета. Впрочем, Булдаков предлагает исключительно широкий спектр причин революции — от всеобъемлющих до относительно узких. Он пишет и о системном кризисе империи, в котором выделяет ряд уровней или стадий протекания: этический, идеологический, политический, организационный, социальный, охлократический, рекреационный. При этом обращается внимание и на движущие силы революции, на рабочий и солдатский «бунт с изрядной примесью истероидности», переход на сторону восставших Петроградского гарнизона и т. д.[62]

По-прежнему распространено классическое оптимистическое объяснение революции как события, порожденного войной. «Революция 1917 г., на мой взгляд, — трагическая случайность», — подчеркивает профессор РГГУ Михаил Давыдов. Ее детонатором стала «безнадежно проигрываемая война со всеми многочисленными последствиями»[63]. Аналогичные взгляды высказывает С. М. Исхаков: «В результате Первой мировой войны, потребовавшей предельной концентрации сил и ресурсов, произошел коллапс… Правительство могло оплачивать не более половины своих затрат, что означало финансовый провал, банкротство государства, не выдержавшего «гонки» военных расходов». Февральская революция явилась «результатом неспособности устаревшей системы адекватно реагировать на угрозу со стороны экономически более развитых держав, стала следствием банкротства самодержавного государства, его административной и военной машины»[64].

В рамках чисто академической «оптимистической» и элитистской парадигмы находится все больше места мнениям о большой роли заговоров части верхов. «Февральскую и Октябрьскую революции спровоцировали, прежде всего, страдания и ожесточение народа от страшной войны, не ставшей действительно народной, — подчеркивает заместитель директора Института российской истории РАН В. М. Лавров. — Одновременно имелась и такая причина, которую можно назвать изменой высшего генералитета и ряда известных политиков (прежде всего Гучкова), вошедших вскоре во Временное правительство. Дворцовый переворот или заговор не только готовился, а осуществился, по меньшей мере, в том, что генералитет во главе с начальником Генерального штаба Алексеевым поддержал революцию»[65]. Серьезность таких заговоров подтверждается в ряде последних конкретно-исторических исследований[66].

Продолжается и линия авторов сборников «Вехи» и «Из глубины», связывающая революцию с интеллигентским максимализмом. Эти мнения высказывают современные философы, например, Борис Капустин, пишущий об «авангардистском синдроме», который «всякий раз выражался в стремлении просвещенного меньшинства скорректировать сложившуюся дискурсивную практику посредством разоблачения коварных властолюбивых мошенников (или даже их физического устранения, как это делали якобинцы) и наставления на путь истинный обманутых простаков, они же — несчастное и страдающее большинство»[67]. Их разделяют и историки, изучающие феномен русской интеллигенции: «Так или иначе, именно интеллигенция была идеологом, вдохновителем и организатором всех крупных революций в истории»[68].

Наконец, последнее, по порядку, но не по значению. В современной России вышло замечательное множество замечательных конкретно-исторических работ, которые по своему качеству, пониманию проблем и российской специфики, погружению в источники заметно превосходят современные исследования зарубежных историков русской революции. Можно назвать десятки и сотни книг и статей маститых и молодых отечественных аналитиков, которые очень глубоко и всесторонне рассмотрели события и процессы начала XX века и революционной эпохи: экономическое развитие, социальная структура, система власти в центре и на местах, положение окраин и национальных меньшинств, состояние гражданского общества, положение отдельных социальных слоев, религиозные проблемы, ментальность, армия, Первая мировая война, персоналии и многое другое. Даже одно перечисление авторов займет слишком много места. Подняты огромные архивные пласты, публикуются документы и воспоминания, ранее не издававшиеся, переиздается в массовом порядке эмигрантская литература всех направлений. Серьезно работали историки тех стран, которые раньше входили в состав Российской империи. По ходу изложения я назову многих из этих авторов и их работы, буду на них ссылаться, соглашаться или не соглашаться.

К пятилетию революции 1917 года видный эсер Марк Вишняк написал статью, к которой бросил вызов всем будущим исследователям: «Мы, современники, заранее опротестовываем действия будущего историка, который неминуемо захочет привнести от себя смысл и разум в весь хаос и нелепицу наших дней. Мы заранее оспариваем будущую легенду…»[69]. Что ж, возможно, современный историк много упустит. Однако, как справедливо замечал классик политологии Карл Поппер, «не может быть истории «прошлого в том виде, как оно действительно имело место», возможны только исторические интерпретации, и ни одна из них не является окончательной. Каждое поколение имеет право по-своему интерпретировать историю, но не только имеет право, а в каком-то смысле и обязано это делать, чтобы удовлетворить свои насущные потребности»[70].

У нас есть преимущество по сравнению с очевидцами — преимущество дистанции. Издалека можно гораздо больше увидеть. Конечно, во всем, что касается деталей событий, мы полагаемся на их непосредственных участников и составленные ими документы. Но для обобщений у нас оснований больше. Более того, огромное количество новейших конкретных исследований дают основания для нового качества обобщения.

Я не буду априори отвергать ничего из уже написанного или сказанного о революции. Постараюсь проверить все основные версии, оценить правоту «пессимистов» и «оптимистов». Измерить степень объективного и субъективного, спонтанного и рукотворного, элитного и массового, бескровного и насильственного.

Глава 1РОССИЯ, СТРАНА И СОЦИУМ

Я далек от восхищения всем, что я вижу вокруг себя; как писатель, я огорчен, как человек с предрассудками, я оскорблен; но клянусь вам честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, ни иметь другой истории, чем история наших предков, как ее послал нам Бог.

Александр Пушкин

В начале XX века Россия не была сверхдержавой. Но она, безусловно, была одной из великих держав. У нее была очень нелегкая судьба. Россию выстрадали столетия народных усилий и жертв. Как подсчитал в год вступления на престол Николая II профессор Николаевской академии Генерального штаба и военный историк генерал-майор Николай Сухотин, «с XIV века, с которого можно считать начало возрождения русского государства, и до наших дней, в течение 525 лет (1368–1893 гг.) Россия провела в войнах 353 года, т. е. две трети всей жизни, в том числе во внешней войне 305 лет (считая войну на Кавказе — 329 лет…)»[71]. Только за четыре века, предшествовавшие революции, страна воевала 167 раз, чаще, чем кто бы то ни было. Причины были разные, но чаще — давали отпор тем, кто привык или пытался разговаривать с ней с позиции силы.

Российская империя была самым крупным государством на планете. Его площадь превышала 22,4 млн квадратных километров — от западных пределов Царства Польского и Финляндии — до Чукотки, от Северного ледовитого океана — до Памира (площадь современной Российской Федерации — около 17 млн квадратных километров). Протяженность страны с севера на юг составляла 4675,9 километра, с востока на запад — 10732,3. Общая длина границ измерялась в 69245 км, из которых на долю сухопутных границ приходилось 19941,5 км[72].

Точная численность населения страны к началу Первой мировой войны неизвестна, первая и последняя дореволюционная перепись прошла в 1897 году и дала цифру 128,2 млн человек. После этого население стремительно росло. Правительственный справочник за 1914 год на основе данных Центрального статистического комитета Министерства внутренних дел (МВД), который производил учет населения, в основном путем расчета данных о рождаемости и смертности, представлявшихся губернскими статистическими комитетами, приводил цифру в 178,4 млн человек; статистическое издание съездов представителей промышленности и торговли — 171,3 млн без учета Финляндии[73]. Ленин пользовался немецкими данными -169,4 млн жителей. Управление главного врачебного инспектора МВД давало оценочную цифру в диапазоне от 166,7 до 174 млн человек без учета Финляндии[74]. В любом случае, больше людей жило тогда только в Китае и Индии. Для сравнения, сегодняшняя Россия с населением в 142 млн человек занимает по его численности десятое место в мире.

В начале XX века наша страна стояла на одном из первых мест в мире по уровню рождаемости, почти половина ее обитателей была моложе двадцати лет[75]. Естественный прирост населения (процент превышения количества родившихся над количеством умерших) в 1908–1913 годах составил 15,6 %, выше, чем в Германии (13,0), Франции (0,9), Великобритании (10,8). Только за первые двадцать лет правления Николая II количество жителей Российской империи выросло более чем на 50 миллионов человек. Впрочем, высокий прирост населения был тогда характерен для многих неурбанизированных традиционных обществ, от России по этому показателю не отставали, скажем, Болгария, Румыния, Аргентина или Австралия[76]. Сохранялись традиции больших семей в наших деревнях, весьма сильны были устои брака, освященные церковью. По сведениям Питирима Сорокина, среди православного населения Европейской России ко времени революции на 1000 браков приходилось порядка 2,5 разводов, то есть один развод на 400 браков (уже в 1920–1922 годах этот показатель достигнет 1 развода на 11,7 браков, то есть количество разводов увеличится на три с половиной порядка)[77]. Великий ученый Дмитрий Менделеев в начале XX столетия предсказывал, что к 2050 году численность населения составит 800 миллионов человек. По «среднему» варианту последнего прогноза ООН, население Российской Федерации к середине XXI века не превысит 100 млн человек)[78].

Россия восстановила статус политической великой державы, утраченный ненадолго в результате Крымской войны, военную мощь, систему европейских альянсов, заявила о своих претензиях на сферы влияния по всему Евразийскому материку. Идея избранности Святой Руси, маргинальная в интеллигентской традиции, была сильна в народном сознании, составляла идеологический фундамент, который скреплял общество и власть, давал им смысл существования и основу для духовного самоуважения.

Перед Российской империей начала XX века объективно стояла задача форсированной экономической, политической и социокультурной модернизации. Страна догоняющего развития, Россия по существу только в 1860-е годы (при Александре И), с многовековым опозданием по сравнению с ведущими западноевропейскими странами, начала переход от патриархально-феодальной системы к начальным формам капиталистической организации. Эволюция к более мягким методам управления, последовавшая за отменой крепостного права, впервые дала возможность развиваться независимым от государства экономическим и общественным субъектам.

Результат был налицо.

Экономика

К концу XIX века заговорили о «русском экономическом чуде», страна решительно вошла в рыночную экономику. Как полагал классик политической науки Макс Вебер, Россия, не разделив с Западом фазы раннего капитализма, разделила с ним фазу позднего капитализма. В ней господствовал крупнокапиталистический уклад, отчасти связанный с государством, отчасти импортированный[79]. Роль государства в стимулировании экономического роста была значительной, но все же ограниченной. Стародубовская и Мау справедливо замечали, что «прямое участие государства в индустриализации России ограничивалось в основном строительством железных дорог. Для поощрения развития промышленности использовался целый комплекс косвенных мер, направленных на стимулирование спроса, создание благоприятных общеэкономических условий, привлечение иностранного капитала. При этом государство не стремилось подменить частного собственника»[80].

Чистый национальный продукт, произведенный в России (аналог современного ВВП, по расчету П. Грегори) с 1880-х годов увеличивался на 3,3 % ежегодно. С 16,1 млрд рублей в 1909 году он вырос до 21,4 млрд в 1913-м. В структуре его распределения лишь 10,5 % приходилось на правительственные расходы, тогда как 76,1 % — на личное потребление, 10,8 % — на инвестиции, 2,7 % — на отток капитала за границу. Русский и советский академик Станислав Струмилин оценивал «народный доход» страны скромнее — в 16,3 млрд рублей в 1913 году. Структура экономики, вклад отдельных отраслей в ВВП, по его оценке, выглядели следующим образом: сельское хозяйство — 54 %, промышленность и строительство — 28,7 %, транспорт и связь — 8,9 %, торговля — 8,4 %[81].

Промышленное производство с 1860-х годов и вплоть до Первой мировой войны увеличивалось в среднем на 5 % в год. В дополнение к хлопчатобумажной промышленности, выступавшей локомотивом отечественной индустриализации в XIX веке, возникали все новые отрасли экономики — тяжелое машиностроение, нефтехимия, электроэнергетика, средства связи, а также новые промышленные районы — в Донбассе, Кузбассе, Баку. В период наиболее быстрого роста — с 1887 по 1913 год — общий объем промышленного производства вырос в 4,6 раза[82]. Рост обеспечивался большим объемом инвестиций, главным образом, частных. В 1909–1913 годах ежегодные вложения в промышленность и железнодорожное строительство достигали 380 млн рублей, в 2,5 раза больше, чем в 1900-м. В этот период среднегодовые темпы роста производства предприятий группы «А» достигли рекордных 13 %, группы «Б» — 6,2 %. Накануне Первой мировой войны в Россия работали 255 металлургических заводов, 1800 металлообрабатывающих, 568 — угольных разрезов, 224 — нефтеперерабатывающих предприятий, 840 хлопчатобумажных фабрик[83].

Много это или мало в международном сопоставлении? «По темпам роста промышленности Россия опережала в то время ведущие страны мира. За почти пятнадцатилетний период накануне Первой мировой войны среднегодовой прирост валового национального продукта в России был выше, чем в странах Западной Европы»[84], — подчеркивал прежний директор Института российской истории РАН академик Андрей Сахаров. По средним темпам экономического роста Россия отставала лишь от США, до и то лишь на 0,2 % в годовом исчислении[85]. По протяженности железных дорог Россия также уступала только США. «По абсолютным размерам добычи железной руды, выплавке чугуна и стали, объему продукции машиностроения, промышленному потреблению хлопка и производству сахара она вышла на четвертое-пятое место в мире, а в нефтедобыче на рубеже XIX–XX вв. стала даже мировым лидером благодаря созданию Бакинского нафтепромышленного района»[86], — констатировал отличный экономический историк, мой однокашник по МГУ и нынешний директор ИРИ РАН Юрий Петров. Благодаря Бакинской нефти Россия уже имела такой топливный баланс, на который многие даже развитые страны выйдут через пол века: большинство локомотивов, весь волжский и каспийский флот ходили на мазуте, на нем в основном работала промышленность Поволжья и Центрального района[87].

Согласно расчетам известного англо-американского исследователя Пола Кеннеди, чьи труды по истории великих держав считаются классическими, по общим показателям индустриального развития Россия оказалась на четвертом месте на планете. Вот как выглядели доли отдельных стран в мировом промышленном производстве[88]:



При этом, втрое сократив за три десятилетия отставание от Великобритании и на четверть от Германии по валовым показателям, Россия все еще заметно отставала от ведущих держав по качественным хозяйственным параметрам, технологии, уровню жизни. Накануне войны национальный доход на душу населения (41 долл.), по оценке Пола Кеннеди, был в 6 раз меньше, чем в Англии, и в 9,2 раза меньше, чем в США. По душевому производству промышленной продукции мы отставали от Соединенных Штатов и Великобритании более чем в 6 раз, от Германии — в 4 раза, находясь на одном уровне с Японией[89].

Иные оценки можно найти в статистическом исследовании, подготовленном А. Мэдисоном по заказу Организации экономического и социального развития (ОЭСР) в связи с наступлением нового тысячелетия в 2001 году. Там Россия по размеру ВВП (а не объему промышленного производства, как у Кеннеди) в 1913 году также на 4-м месте в мире, более чем вдвое уступая США, совсем немного — на 3–4 % — Германии и Китаю, но на столько же опережая Великобританию. По уровню ВВП на душу населения Россия обгоняла все восточные страны, включая Японию, но в 2–3 раза отставала от ведущих западных[90]. По оценке Китаниной, усредненная зарплата российского рабочего была в 2,5 раза ниже, чем у западноевропейского[91].

Состояние финансовой системы Российской империи оценивалось как вполне стабильное. В результате проведенной Сергеем Витте в бытность его министром финансов денежной реформы 1895–1897 годов был введен золотой стандарт. Выпускавшиеся Государственным банком бумажные банкноты обеспечивались золотым запасом государства и свободно обменивались на золото вплоть до начала Первой мировой войны. В обращение вводились золотые монеты, самой крупной из который был империал (11,6 граммов чистого золота), за который давали 15 рублей, а также серебряные монеты 900-й пробы достоинством от 25 копеек до 1 рубля[92]. За один доллар давали два рубля. Золотой запас, измерявшийся к началу царствования Николая II 642 млн рублей, к 1914 году вырос до 1615 млн[93].

Государственный бюджет Российской империи, хронически дефицитный, усилиями премьеров Сергея Витте и Петра Столыпина с 1910 года стал сводиться с профицитом. В 1914-м доходная часть составила 3431 млн рублей, расходная — 3382 млн Основные поступления в бюджет (30,6 % от общей суммы) обеспечивали доходы от казенных имуществ и капиталов, главным образом, железных дорог; далее по значению шли доходы от правительственных регалий (30 %), к которым относились винная монополия и услуги почты, телеграфа и телефонов; косвенные налоги (20,7 %) — таможенные сборы и акцизы, которые существовали на большую группу товаров, в том числе на сахар, винно-водочные изделия, пиво, табак, спички, керосин.

Налоговое бремя распределялось все более справедливо. В пореформенные годы к платежу прямых налогов были привлечены новые группы населения, ранее от них избавленные: дворянство, чиновники, казаки и национальные меньшинства, тогда как ранее казну пополняли исключительно крестьяне, мещане и купцы. Рабочие в дореволюционной России налогов не платили вообще. Многочисленные косвенные налоги ложились, главным образом, на горожан. Таким образом, по подсчету Бориса Миронова, на долю крестьянства, составлявшего больше 80 % населения, приходилось лишь 32 % всех налогов и платежей[94].

Роль государственной винной монополии в пополнении казны была исключительно большой. Изучавший этот вопрос Михаил Давыдов с изумлением отмечал, что в 1906–1907 годах «жители лишь 12(!) из 90 губерний и областей России всего за два года (притом что для большинства этих губерний оба года были неурожайными) выпили водки на сумму, превышающую стоимость почти всех кораблей Балтийского и Тихоокеанского флотов империи, вместе взятых, а также вооружений, уничтоженных и захваченных японцами в Порт-Артуре… Замечу при этом, что по потреблению алкоголя на душу населения Россия отнюдь не была в числе европейских лидеров!». На долю Главного управления неокладных сборов и казенной продажи питий приходилось в среднем 38,5 % от обыкновенных доходов Российской империи[95]. Помимо прочего, это свидетельствовало о наличии могучего легального платежеспособного спроса.

Среди главных распорядителей расходной части бюджетных средств выступали министерства: путей сообщения — 20,7 %, военное — 18,8, финансов — 15,6, народного просвещения — 14,6, морское — 7,9 внутренних дел — 6 %. Около 0,6 % бюджета уходило на Министерство императорского двора, 0,3 — на высшие государственные учреждения, 1,5 % — на нужды церкви по линии Святейшего Синода[96].

Бюджету помогало и положительное сальдо внешней торговли, составившее в 1913 году 146 миллионов рублей. Структура российского экспорта мало отличалась от средневековой, главными предметами вывоза были хлеб, доски, яйца, лен, масло коровье. Импортировали, главным образом, хлопок-сырец, машины и оборудование, каменный уголь, каучук, шерсть. Основными странами, куда направлялся российский экспорт, были: Германия — 29 % от общего объема в 1909–1913 годах, Великобритания — 20,5, Голландия — 10,4, Франция — 6,3, Иран — 3 %. Импорт поступал, прежде всего, из тех же Германии и Англии, за которыми следовали США, Китай и Франция[97]. Россия занимала шестое место в мире по объему внешней торговли.

Правительство весьма активно заимствовало средства на международном финансовом рынке, способствовало привлечению в страну иностранных капиталовложений. Тогда это ставилось в вину правительству критиками режима всех направлений — от черносотенцев до большевиков. Еще Сергея Витте дружно обвиняли в «распродаже Родины» и превращении страны в «колониальный придаток» Европы. Затем многие историки, как марксисты, так и либералы, увидели в чрезмерном уповании на внешний капитал одну из предпосылок революции и ахиллесову пяту Российской империи, которая напрягала все большие ресурсы на выплату внешнего долга, попадала в политическую зависимость от зарубежных правительств и западных бизнесменов, которые к тому же выкачивали из страны баснословные прибыли. Следует заметить, что объем внешнего долга был немал, накануне мировой войны он превысил 6 млрд рублей, из них 4,5 млрд приходились на центральную власть, а остальные — на гарантированные правительством займы частных компаний, а также займы городов и закладные листы государственных земельных банков. Главным держателем внешнего российского госдолга (больше 60 %) выступала Франция, займы привлекались под 4,5–5 % годовых[98]. Всего же государственный долг России, с учетом и внутренних заимствований, составлял около 9 млрд рублей. Было ли это критично для России? Для сравнения скажем, что госдолг Франции составлял 12 млрд рублей, Германии — 9,5, Австро-Венгрии — 7, Англии — 6,7, Италии — 5,3 млрд[99]. Как видим, Россия не была рекордсменом. Тем не менее, на обслуживание государственного долга ежегодно тратилось около 14 % бюджета.

Иностранные инвестиции шли преимущественно из Франции — 30 %, Великобритании — 25, Германии — 21, Бельгии — 12, США — 6 % и направлялись, по преимуществу, в железнодорожное строительство, промышленность и в кредитный сектор[100]. Был и чисто спекулятивный западный капитал, но большой роли он не играл. По российскому законодательству прямая деятельность иностранных банков в стране запрещалась, поэтому зарубежный капитал поступал по каналам совместных банковских учреждений и предприятий. С капиталом приходили и новейшие технологии. Но, безусловно, отечественный капитал сохранял доминирующие позиции, за чем следило и правительство, добивавшееся, чтобы направление и отраслевая структура внешних инвестиций отвечала потребностям внутренней экономики. Привлекая крупные капиталы извне, Россия не выступала изобретателем велосипеда. Как справедливо подчеркивал Юрий Петров, она «принципиально ничем не отличалась от других стран, вступивших на путь капиталистической модернизации с некоторым опозданием и пользовавшихся поддержкой более развитых соседей»[101]. Внешняя зависимость российской экономики не была критичной и не создавала угрозу социальному миру.

Растущая сеть банков, бирж, кредитных организаций обеспечивала кровообращение капитала, товаров и услуг. Банковскую систему венчали учреждения Государственного банка, удельный вес которых на протяжении предвоенных лет постоянно снижался и достиг 38 % от общего объема кредитных операций. На 1 января 1914 года насчитывалось также 50 коммерческих банков, 319 городских банков и 1108 обществ взаимного кредита. Существовали также сословные корпоративные банки — Крестьянский поземельный и Дворянский земельный. Наибольшие вопросы и претензии вызывала деятельность коммерческих банков. Левые силы обвиняли их в установлении контроля над правительством. Общественность возмущалась, что капитал вкладывался не только и не столько в производство, сколько в недвижимость и ценные бумаги. Сильно критиковался монополизм в банковской сфере, быстрый рост приближенных к высшим чиновничьим сферам петербургских банков. Действительно, на долю комбанков к 1914 году приходился уже 51 % всех банковских операций, причем 12 крупнейших контролировали до 80 % частных капиталовложений. Лидеры столичного банковского мира были и впрямь огромными: сумма балансов Русско-Азиатского банка составляла 835 млн рублей, Петербургского для внешней торговли — 628, Петербургского Международного — 618 млн[102]. Но, конечно, ни о какой зависимости царской власти от банковского или иного капитала речи быть не могло. Напротив, как отмечал еще советский историк Гиндин, «государственные финансовые органы — Министерство финансов с его оперативным управлением, Кредитной канцелярией, Государственный банк и другие финансовые институты — имели вплоть до 1917 г. определяющее влияние на деятельность частных коммерческих и ипотечных банков»[103].

Население активно пользовалось услугами банковского сектора. Вклады населения накануне войны превышали 2,5 млрд рублей, росли объемы кредитования. Процентные ставки по кредитам, устанавливавшиеся Госбанком, составляли в предвоенные годы 4,5–5 %, в коммерческих — на четверть дороже, что ненамного превосходило ставки в Англии (3–4,5 %) или Франции (3–4 %)[104]. Активно развивалась ипотека, с 1900 по 1913 год кредитные общества увеличили свой залоговый портфель в 2,1 раза[105].

Активнейшим образом рос фондовый рынок, вовлекавший в себя все больше игроков. По городской переписи населения 1913 года, в столице обнаружилось 40 тысяч биржевых маклеров. «Выдающиеся представители петербургского общества включали в число приглашенных видных биржевиков, — свидетельствовал великий князь Александр Михайлович, внук Николая I. — Офицеры гвардии, не могущие отличить до сих пор акций от облигаций, стали с увлечением обсуждать неминуемое поднятие цен на сталь. Светские денди приводили в полное недоумение книготорговцев, покупая у них книги, посвященные сокровенным тайнам экономической науки и истолкованию смысла ежегодных балансов акционерных обществ. Светские львицы начали с особым удовольствием представлять гостям на своих журфиксах «прославленных финансовых гениев из Одессы», заработавших столько-то миллионов на табаке. Отцы церкви подписывались на акции, и обитые бархатом кареты архиепископов виднелись вблизи бирж.

Провинция присоединилась к спекулятивной горячке столицы, и к осени 1913 г. Россия из страны праздных помещиков и недоедавших мужиков превратилась в страну, готовую к прыжку, минуя все экономические заслоны, в царство отечественного Уолл-Стрита!»[106]. Наряду с фондовыми, вовсю развивались товарные биржи, число которых достигло 94. Сюда входили и биржи широкого профиля, предлагавшие сотни наименований товаров, и специализированные, занимавшиеся крупнооптовым сбытом хлеба, мяса, леса, угля. Рост товарных бирж приостановил развитие ярмарок, число которых в предвоенные годы оставалось на уровне около 17 тысяч[107].

Россия стала одним из лидеров в области экономических и финансовых исследований, наши ученые в этих областях пользовались мировой известностью.

Однако следует заметить, что плоды индустриальной революции, как и следы рыночных отношений, были слабо заметны на селе, где было занято семь восьмых населения. Значит ли это, что крестьянское население беднело в абсолютном выражении и вымирало в массовом порядке из-за «голодного экспорта»? Сразу заметим, что сельское хозяйство, по-прежнему составлявшее основу экономики страны, росло темпами, обгонявшими прирост населения. С 1885 по 1913 год средняя урожайность в стране поднялась в 1,7–2 раза, валовые показатели сельхозпроизводства увеличивались на 2,5–3 % в год[108]. Шло постоянное расширение хлебных посевов, усиливалась порайонная специализация зернового хозяйства, его товарность. Производство сахара с 1897 по 1913 год выросло в 2,4 раза, растительного масла — более чем в 10 раз[109]. Прирост, однако, обеспечивали в основном мелкие крестьянские хозяйства, все больше вытеснявшее крупное помещичье землевладение, на долю которого приходилось уже немногим более 7 % сельхозпродукции. Урожайность зерна в России составляла в 1908–1912 годах 53 пуда на десятину, на уровне Португалии, тогда как во Франции — 83, в Германии и Англии — около 130, Бельгии, Голландии и Дании — более 145 пудов[110]. По среднедушевому потреблению хлеба Россия среди великих держав опережала только Австро-Венгрию.

Но это не снижало объемов вывоза зерна, которое составляло 63 % всего экспорта из России. Без вывоза хлеба обходиться было невозможно, так как он являлся главным источником накопления для промышленного развития. Как доказывал известный экономист Николай Кондратьев, «избытки хлебов в России, товарность этих хлебов и развитие экспорта их базируется, в общем, на относительно низких нормах потребления широких масс населения»[111]. Именно здесь, как мы видели, многие исследователи видели «мальтузианскую ловушку» России.

Что ж, проблема недоедания существовала, но она не была напрямую связана с экспортом. Во-первых, абсолютный прирост производства продовольствия превышал рост его экспорта. «Избытки хлеба покрывали потребности и внутреннего, и внешнего рынков, — подчеркивает Давыдов. — Урожаи главных хлебов в стране продолжали расти, однако доля экспорта в урожае всех главных хлебов, кроме ячменя, уменьшалась (причем иногда в абсолютном выражении)». И уж точно в относительном. Если в 1899–1903 годах экспорт зерна составлял 8,9 % от общего сбора ржи, пшеницы, ячменя и овса, то в 1904—1908-м — 8,2 %, а в 1909–1913 годах — 7,6 %[112]. Во-вторых, как справедливо подмечал специалист по эконометрике Сергей Цирель, «на экспорт шла, в основном, пшеница, слишком дорогая для российской бедноты и специально производимая в количествах, превосходящих спрос на внутреннем рынке (в среднем экспортировалось от 1/3 до 1/2 ее чистого сбора)»[113]. В-третьих, в России была нормальная рыночная экономика, и именно она, а не правительство определяла параметры хлебного рынка и его экспорта. Если бы, пишет Миронов, «в России существовал неудовлетворенный спрос на хлеб, то внутренние цены были бы выше мировых, и русский хлеб не шел бы за границу, а оставался в стране, поскольку речь идет о предмете первой необходимости, обладающем минимальной эластичностью потребления и спроса. В действительности на внешний рынок уходил лишь избыток хлеба, который не находил спроса на внутреннем рынке»[114].

В то же время в неурожайные годы огромные районы переживали вспышки катастрофического голода, уносившего сотни тысяч жизней. Мелкие крестьянские хозяйства были слишком слабыми, слишком близка была грань, за которой оно переставало кормить, особенно если оно хирело, хозяин пил, семья болела и т. д. Голод был локальным и неизбежным, приходил обычно зимой, и массово бежать от него было невозможно. По некоторым данным, в 1901 году от голода скончались 2,8 миллиона человек, в 1905—1908-м — четыре, в 1911 году — один миллион, даже в 1913 году — самом урожайном в дореволюционное время, страна потеряла от недоедания 1,2 млн граждан[115].

Причины недостаточного уровня развития аграрного сектора, что снижало и общеэкономический уровень, заключались в преобладающем типе крестьянского хозяйства, которое представляло из себя «традиционное семейное хозяйство, интегрированное в поземельную общину, слабо втянутое в рыночные отношения, опутанное, как правило, различными видами докапиталистической кабальной эксплуатации»[116]. Понятно, что такие хозяйства, в огромной массе нищие и безлошадные, не были приспособлены к восприятию каких-либо технических новшеств индустриальной цивилизации, типа трактора. Настоящим бичом российского общества стало аграрное перенаселение, число лишних рабочих рук на селе оценивалось в половину от общего количества занятых в сельском хозяйстве.

По-своему цельное и органичное простое, патриархальное сельское общество не могло породить индустриальную революцию, вывести Россию на ведущие позиции в мире. Это хорошо понимали многие государственные руководители России начала XX века — Николай И, Сергей Витте, Петр Столыпин, пытавшиеся силой изменить страну сверху. Попытки реформировать российскую деревню, сломав общину, вызывали довольно бурную ответную реакцию. Более того, «самые серьезные конфликты в сельской местности были спровоцированы «миром» ради того, чтобы защитить устоявшиеся нормы и общинные интересы от внешних угроз — действий должностных лиц либо домохозяйств, пытавшихся действовать вразрез с интересами общины»[117]. Здесь мы действительно должны зафиксировать реакцию социального недовольства на модернизацию.

Больший результат дали меры правительства, нацеленные на распространение сельскохозяйственного образования, оказание технической и агрономической помощи, мелиорацию, облегчение доступа к кредиту, поощрение на селе кустарной промышленности. Этого не могли отрицать даже откровенные критики режима. «Мелкий кредит, ссуды для кооперации, производительной и потребительской, опытные сельскохозяйственные станции, агрономические школы, разъездные инструктора, склады орудий, семян, искусственных удобрений, раздача племенного скота — все это быстро повышало производительность крестьянских полей»[118], — признавала видная деятельница кадетской партии Ариадна Тыркова-Вильямс, проводившая немало времени в родовом селе. В стране существовала и система продовольственной помощи, так называемый «царев паек», который предназначался на помощь голодающим и финансировался из госбюджета.

Как мы еще увидим, власть активно реформировала страну. Но она сталкивалась с огромным сопротивлением всего социального тела, всей российской почвы. Тысячелетние традиции, устои народной культуры, православная вера — все восставало против ценностей неумолимо наступавшей промышленно-городской цивилизации, вязало реформаторов по рукам и ногам.

Россия не хотела меняться. И менялась.

Социум

Для модернизации — превращения общества из сельского в городское, а производства из аграрного в индустриальное, — необходимо было ломать сословные перегородки, менять социальную структуру деревни, переместить из сельского хозяйства в промышленность огромные массы людей. Должны были расти города как генератор среднего класса, субъекта модернизации и творца промышленной революции. Все это шло, но медленно.

Формально российское общество по-прежнему делилось на сословия, которых оставалось четыре: дворянство (1,5 % населения, в том числе потомственного не более 1 %), духовенство (0,5 %), городских (17 %) и сельских (больше 80 %) обывателей. Еще 1 % приходился на армию и 0,2 % — на разночинцев[119]. Существование сословий с различными, порой непересекающимися и даже враждебными субкультурами, с имущественным неравенством друг с другом и внутри себя крайне затрудняло не только формирование среднего класса, но и складывание единой гражданской нации. Тем более что речь шла о многонациональной стране. Впрочем, об уровне неравенства в Российской империи существует явно преувеличенное представление. Подсчеты Бориса Миронова показывают, что в 1901–1904 годах доходы 10 % наиболее обеспеченных людей превышали доходы 10 % самых бедных в 5,8 раза. В тогдашних США этот децильный коэффициент составлял 16–18 раз[120], в современной России — порядка 15.

Горожане все еще тонули в море сельских жителей. В Англии в 1900 г. в крупных городах жило 33 % населения, в России — 4,8 %[121]. Перед Первой мировой войной процент городского населения составлял в Европейской России 14,4 %, в польских владениях Российской империи — 24,7, в Сибири — 11,9 %, тогда как в Англии — 78 %, Германии — 56, США — 41,5, Франции — 41,2[122]. Да и то из этих «горожан» более трети составляли временно пришедшие на заработки крестьяне. С начала века и до войны городское население увеличилось на 10 млн человек, из них более миллиона пополнили население Санкт-Петербурга, 700 тысяч — Москвы. В 81 губернии и 20 областях Российской империи насчитывался 931 город.

Столица империи была первоклассным европейским городом и полноценной витриной промышленной революции. «Величественные окна великокняжеских дворцов горели пурпуром в огне заката. Удары конских копыт будили на широких улицах чуткое эхо. На набережной желтые и синие кирасиры на прогулке после завтрака обменивались взглядами со стройными женщинами под вуалями. Роскошные выезды, с лакеями в декоративных ливреях, стояли перед ювелирными магазинами, в витринах которых красовались розовые жемчуга и изумруды. Далеко, за блестящей рекой с перекинутыми через воду мостами, громоздились кирпичные трубы больших фабрик и заводов. А по вечерам девы-лебеди кружились на сцене императорского балета под аккомпанемент лучшего оркестра в мире»[123], — живописал Александр Михайлович.

Но Петербург был исключением, и даже он все больше терял свою столичную исключительность под наплывом приезжих. «Не успев сформироваться в качестве полноценных центров городской цивилизации со всеми ее плюсами и минусами, российские города были размыты потоком сельского населения»[124]. Все большее число городских жителей оказывались носителями деревенских культурных традиций, менталитета, образа жизни. Городская культура начала прошлого века, бурно развиваясь, несла на себе неповторимый колорит, связанный с массовым присутствием недавних крестьян. Не могу себе отказать в удовольствии привести обширную цитату из Александра Вертинского, описывавшего городские будни своей бурной юности: «А Москва была чудесная! Румяная, вальяжная, сытая до отвала, дородная — настоящая русская красавица! Поскрипывала на морозе полозьями, покрикивала на зазевавшихся прохожих, притопывала каблучками… В узеньких легких саночках, тесно прижавшись друг к другу, по вечерам мчались парочки, накрытые медвежьей полостью. В Охотном ряду брезгливые и холеные баре иногда лично выбирали дичь к обеду. Там торговали клюквой, капустой, моченой морошкой, грибами. Огромные осетры щерили зубы, тускло глядя на покупателей бельмами глаз. Груды дикой и битой птицы заполняли рундуки. Длинными белыми палками висела на крючках визига для пирогов. И рано утром какой-нибудь загулявший молодец (в голове шумел вчерашний перепой) подходил к продавцу, стоящему у больших бочек с квашеной капустой, низко кланялся ему в ноги и говорил:

— Яви Божескую милость! Христа ради!

И продавец, понимая его душевное и физическое состояние, наливал целый ковшик огуречного рассола, чтобы молодец опохмелился. И ничего за это не брал!.. В сорокоградусные морозы горели на перекрестках костры, собирая вокруг бродяг, пьяниц, непотребных девок, извозчиков и городовых. Все это хрипло ругалось отборнейшим российским матом, притопывало валенками, хлопало руками по бедрам и выпускало облака пара. А вокруг по сторонам, куда ни кинь взор, — трактиры с синими вывесками. В трактирах бойко подавали разбитные ярославцы-половые, расчесанные на пробор, «посередке», с большими «портмонетами» из черной клеенки, заткнутыми за красные кушаки. Они низко кланялись гостю и говорили «ваше степенство» всем и каждому (даже мне, например) и летали, как пули, из зала на кухню и обратно»[125]. Ни с каким западноевропейским городом такое не спутаешь.

Однако за этой чудной картинкой скрывалась и другая реальность, отражавшая экономическую недоразвитость. Качество жилья, благоустройство населенных пунктов, уровень комфорта и потребления, организация здравоохранения не отвечали даже минимальным европейским стандартам. Из 1231 городов и населенных пунктов уездного масштаба с числом жителей не менее 10 тысяч, 1068 имели какое-то освещение, из них лишь 162 — электрическое, а подавляющее большинство — керосиновое, водопровод был в 219, а канализация наблюдалась в 65[126]. Антисанитария была настоящим бичом страны.

Рост городов повлек за собой увеличение государственных затрат на просвещение и здравоохранение. За 1885–1913 годы расходы центрального правительства и местных властей на эти цели возросли с 54 до 410 млн, их доля достигла 1,8–2 % от ВВП, что, однако, в полтора раза уступало уровню более развитых стран.

Врачебно-санитарное дело и забота о предупреждении и пресечении эпидемий в Российской империи была возложена на Министерство внутренних дел. В губерниях и областях существовало около 4 тысяч врачебных участков, в каждом из которых были больница или приемный покой, доступные для бесплатного посещения. Лучше учреждения здравоохранения проявляли себя там, где находились под опекой земств. В 1913 году во всех больницах гражданского ведомства имелось всего 228 тысяч коек, что соответствовало приблизительно 16 единицам на 10 тысяч жителей. Это вдвое превышало уровень 1881 года, но в разы уступало показателям западных стран или более поздним советским. 80 % больных тифом и в 1913 году оставались без стационаров. Вакцинация использовалась только для борьбы с оспой, в 1910 году были привиты 78 % новорожденных.

Смертность от заразных болезней составила 529 случаев на 100 тысяч населения в год, тогда как в Западной Европе она нигде не превышала 100 случаев. И это еще без чумы и холеры, которые стали частым городским явлением из-за попадания в водопровод сточных вод[127]. Стоит ли удивляться, что ожидаемая продолжительность жизни составляла 32 года для мужчин, 34 — для женщин (в Англии того времени — 50 и 53), каждый четвертый ребенок умирал в возрасте до года[128]. Вместе с тем, в пореформенное время средний рост мужского населения увеличился со 163,9 до 169 сантиметров, а средний вес — с 61 до 65 килограммов[129].

К концу 1914 года в стране насчитывалось 123,7 тысяч начальных учебных заведений, из них более 80 тысяч принадлежало Министерству народного просвещения. Наиболее распространенным их типом являлись сельские училища с трех- или пятилетним сроком обучения, финансируемые земствами, сельскими общинами и частными лицами. Священный Синод курировал около 40 тысяч церковноприходских школ со сроком обучения три или четыре года. Школы посещали 30 % детей в возрасте от 8 до 11 лет, причем в городах — почти половина[130]. Грамотность росла повсеместно, но к 1913 году читать и писать умели лишь около половины горожан и до четверти крестьян[131]. В столицах, в западных регионах — особенно Польше и Финляндии — и среди мужчин ситуация была получше. В Петербурге более 80 % рабочих-мужчин были грамотными, вот только для большинства из них любимым чтением были ультралевые издания. В периферийных же регионах — Средней Азии, Закавказье, Бесарабии — уровень грамотности не превышал 4 %.

В системе среднего образования центральное место занимали классические гимназии — мужские и женские — выпускники которых имели преимущественное право поступления в университеты. Государство уделяло все больше внимания специальному и техническому образованию, быстро развивалась сеть реальных училищ, технологических и военно-технических институтов, готовивших кадры для промышленности и армии.

Общее количество высших учебных заведений достигло 63, среди них было только 10 университетов (против 32 в Германии). Все они были первоклассными по мировым меркам. Инженерных вузов было 15, военных и военно-морских — 8, богословских и земледельческих — по 6, юридических — 4, медицинских — 2. Общее количество профессоров и преподавателей не превышало 4,5 тысяч человек, и это была, во многом, настоящая интеллектуальная элита. Студентов на всю страну насчитывалось чуть более 70 тысяч[132]. «Образованность и способность открывали в России путь к любой службе, — признавала Тыркова-Вильямс. — Несмотря на неосторожные слова министра народного просвещения Делянова, что кухаркиным детям ни к чему давать образование, гимназии и университеты были всесословны. Получив диплом, можно было высоко подняться по бюрократической лестнице»[133].

Последние десятилетия монархии — годы удивительного, хотя и не однозначного интеллектуального, культурного и художественного пробуждения, оставившие множество настоящих шедевров — в архитектуре, живописи, театральном искусстве, поэзии. Серебряный век русской культуры не превзойден по богатству, разнообразию, разноплановости, творческой искрометности, эпатажу.

Очевидный бум переживало издательское дело, в 1913 году было издано больше 34 тысяч наименований книг общим тиражом почти 120 миллионов экземпляров. Выходили 2167 газет и журналов на русском языке, а еще 303 — на польском, 60 — на иврите и идише, а еще на немецком, латышском, эстонском, татарском…[134]

Долгое время считалось, что в дореволюционной России отсутствовало или очень слабо было развито гражданское общество, а потому не находившая себе конструктивного применения общественная активность вылилась в борьбу с режимом. Да и сейчас немало авторов, которые доказывают, как немец Лутц Хефнер, «низкий уровень развития гражданского общества. В то время в стране отсутствовала как толерантность в отношении к требованиям религиозного и равноправного этнического многообразия, так и понимание необходимости прекращения докучной опеки государства над обществом»[135]. Однако все больше историков приходят к выводам прямо противоположным. Действительно, еще в период реформ Александра II были заложены основы самоуправления, первоначально проявившего себя в земских учреждениях, но ими не ограничившегося. Культура печатного слова, пресса, образование, урбанизация — все это привело к тому, что к началу XX века по всей России уже существовали тысячи добровольных ассоциаций. Это были научные общества, студенческие союзы, сельскохозяйственные объединения, национальные землячества, спортивные клубы, вольные пожарные команды, общества любителей животных и так далее, и так далее. Некоторые из них пользовались огромным авторитетом. Например, Русское техническое общество, занимавшееся содействием развитию отечественных научных разработок, распространением практических знаний и улучшением инженерного образования. Или Комитет грамотности, создавший сетевую горизонтальную структуру по всей стране из учителей и образованных крестьян для оказания консультативной помощи системе начального образования.

Широкое распространение получила благотворительность, соединившая православную идею милосердия с европейской идеей общественного служения. Уже в начале века насчитывалось 4,7 тысяч обществ для помощи бедным и 6,3 тысячи странноприимных заведений. Благотворительные общества были созданы при большинстве больниц и учебных заведений. В Петербурге были хорошо известны Общество столовых, чайных и домов трудолюбия, Общество попечения о бедных и больных детях «Синий крест», Общество для пособия бедным женщинам. Как указывает знаток вопроса Галина Ульянова, лишь четверть бюджета системы общественного призрения шла из казны, от земств и городов, а остальное покрывалось добровольными пожертвованиями[136]. В сфере гражданской активности активно заявили о себе женщины, составившие костяк сети благотворительных, педагогических, культурных ассоциаций.

В добровольные общества было вовлечено около 5 % совершеннолетнего мужского городского населения[137], и немного меньше — женского. «Конечно, по сравнению с Западной Европой и Северной Америкой, сеть эта в обширной и куда менее урбанизированной империи была более разреженной, а количество членов ее на душу населения — явно меньше, — пишет американский историк Джозеф Брэдли. — Но ассоциации играли слишком важную роль, чтобы ими могло пренебрегать тогдашнее правительство Российской империи — или… историки сегодня»[138].

В России жили люди 140 национальностей, причем русские составляли только 43–46 %. Православными числилось 70,8 % населения, католиками — 8,9 %, мусульманами — 8,7 %. При этом наиболее существенно для нашей темы то обстоятельство, что многие народы национальных окраин вступали в тот период развития раннего индустриального общества, в тот этап Нового времени, когда, как и в Западной Европе, начинали поднимать вопрос о возможной национальной государственности. Повсеместно наблюдался подъем национальных чувств и движений, что, в свою очередь, питало и великорусский национализм, выдержанный на принципах сохранения России как единого и неделимого государства. Страну ожидало серьезное испытание на разрыв из-за роста национального сознания на окраинах. Однако, как я постараюсь показать ниже, ни в одной из национальных окраин (за исключением оккупированной немцами части Польши) к Февралю 1917 года не было протестного потенциала, способного бросить вызов стабильности в стране в целом.

Следует подчеркнуть, что в социальной структуре России мы пока не обнаружили ничего, что объективно толкало бы страну к разрушению. Более того, страна существовала как единый живой организм. Россия, русский мир были уникальной, неповторимой, самобытной цивилизацией. «Святая Русь не легенда и не метафора, — напишет в 1918 году известный публицист Валериан Муравьев в сборнике «Из глубины». — Она и в самом деле была. Не в том сладко-сказочном облике, какой рисуют художники и поэты, но в виде живого целого, полного своеобразной красоты, звуков и образов, и, во всяком случае, великой жизненности»[139]. И это живое целое очень неплохо развивалось. Питирим Сорокин подведет некоторый итог в 1922 году: «Начиная с 90-х годов XIX века, мы развивались во всех отношениях — и в материальном, и в духовном — такой быстротой, что наш темп развития опережал даже темп эволюции Германии. Росло экономическое благосостояние населения, сельское хозяйство, промышленность и торговля, финансы государства находились в блестящем состоянии, росла автономия, права и самодеятельность народа, могучим темпом развивалась кооперация, уходили в прошлое абсолютизм, деспотизм и остатки феодализма. Исчезала безграмотность, народное просвещение поднималось быстро, процветала наука, полной жизнью развивалось искусство, творчество духовных ценностей было громадным in extenso и глубоким по интенсивности»[140].

Так что же произошло с этим живым и развивающимся социумом? Может, действительно он пал жертвой собственной экономической модели?

«Мальтузианской ловушки» в позднеимперской России явно не было: все отрасли экономики, включая и сельское хозяйство, росли не только быстрее, чем во всех других странах планеты, кроме США, но и быстрее собственного населения. Что касается революционизирующего воздействия формулы «недоедим, но вывезем», то оно нуждается как минимум в серьезных дополнительных доказательствах. Мне не попадались сведения о массовых выступлениях против неправильной структуры внешней торговли, равно как и о голодных бунтах (несмотря на реальный голод в ряде регионов в неурожайные годы). Если крестьяне против чего и протестовали, так это было малоземелье и разрушение общины. В великой русской литературе того времени, зараженной могучим разоблачительным пафосом — Лев Толстой, Антон Чехов, Иван Бунин, Владимир Короленко, даже Максим Горький — мы много читаем о пороках российской действительности, в том числе деревенской: о разрушении морали, стяжательстве, пьянстве, мироедстве, бездуховности, дикости нравов, невежестве. Но тема голода в литературе едва ли прослеживается в качестве центральной или даже одной из главных.

Но, может быть, правы уважаемые отечественные авторы, которые утверждают: «Особенности российской модернизации, инициируемой «сверху» авторитарной властью, обусловили, с одной стороны, реальные позитивные подвижки в сфере экономического и социального развития, формирования новых социальных страт, начавших сначала робко, а затем активно и по нарастающей претендовать на передел власти и собственности, с другой — постепенно привели к стагнации политической системы»[141]. Может быть, в ней причина революции? Соглашусь, что появление новых страт, обделенных властью, стало реальным вызовом для режима. Но вызывает сомнение тезис об авторитарной модернизации как специфической российской черте, приводящей к революции. Мне не известен ни один случай «догоняющей» модернизации (форсированное превращение общества из аграрного и сельского в промышленное и городское) в крупной стране в течение последнего века, который бы осуществлялся не на авторитарной основе. Это касается и Германии с Японией, и «азиатских тигров» в конце XX века, и современного Китая. И мало где авторитарная модернизация имела следствием революцию.

Глава 2