Крушение России. 1917 — страница 8 из 30

ГОСУДАРСТВО

Как трудно общество создать!

Оно устоялось веками:

Гораздо легче разрушать

Безумцу с дерзкими руками.

Не вымышляйте новых бед;

В сем мире совершенства нет!

Николай Карамзин

Россия — исключительно государственническая страна. Более того, «страна» и «государство» в русском языке и в нашем сознании чаще всего выступают как синонимы. Фактически все, что происходило на бескрайних просторах России, так или иначе было связано с государством, развивалось под его покровительством или встречало его противодействие. В этом заключалось решающее отличие нашей страны от классического Запада, где на протяжении веков развивались институты гражданского общества, а государство не любили за то, что оно слишком сильно вмешивается в жизнь людей. Но Россия отличалась и от Востока, где люди просто растворяются в государстве, почитая его как одну из высших стихий. В нашей стране всегда одновременно существовали и властное, и анархическое начало, а государству прощали все. Кроме слабости и отсутствия заботы о людях. На государство в России возлагают большие надежды и ожидания. А всякая революция, как мы знаем — есть революция несбывшихся надежд и ожиданий.

Высшим символом государства, его главным и бесспорным авторитетом в народном сознании в начале прошлого века оставался император. «За крушение корабля — кто отвечает больше капитана?»[142] — вопрошает Александр Солженицын. Действительно, кто?

Император и Императорская фамилия

Николай II в опросном листе первой всероссийской переписи населения в графе о роде занятий дал совершенно искренний ответ: «Хозяин Земли Русской»[143]. До октября 1905 года Государь Император был монархом неограниченным, единственным творцом законов, распоряжений и постановлений. Но мы мало что поймем в логике российской истории и политики, если не обратим внимание на то обстоятельство, что верховная власть у нас была гораздо большим, нежели просто государственным институтом. «Царская власть и есть та точка, в которой происходит встреча исторического бытия с волей Божией»[144], — передавал ощущение монархической легитимности философ-богослов В. В. Зеньковский. Монарх неизменно выступал фокусом русской истории, он был наделен не только властными полномочиями, но и бременем долга и ответственности, которое воспринималось и царем, и обществом как вид религиозного послушания. Именно так воспринимал свою миссию Николай Александрович Романов.

Сказать, что фигура Николая спорная, это значит не сказать ничего. Академик Юрий Пивоваров написал, что «этот исторический персонаж, этот человек обладает рекордной по неадекватности — даже для нашей страны — репутацией. Нерешительный, не волевой, не очень умный, под пятой нервнобольной жены, холодно-равнодушный, какой-то вечно ускользающий — причем неизвестно куда. В общем — царь неудачный, в особенности для крутопереломной эпохи»[145]. Вал негативных оценок оставили противники царя и некоторые его бывшие соратники из всех частей политического спектра. Для большевиков он был «Николаем кровавым» и ничтожеством. Лев Троцкий писал, что родители Николая «не дали ему ни одного качества, которое делало бы его пригодным для управления Империей, даже губернией или уездом»[146]. По словам видного октябриста Сергея Шидловского, «царствование Николая II представляет целый ряд неудач, начиная с его женитьбы, неудач его политики вообще, если таковая у него была, и параллельно с этим систематическую утрату авторитета и силы власти»[147]. Монархист из правых националистов Василий Шульгин сокрушался: «Николай II, этот несчастный Государь, был рожден на ступенях престола, но не для престола»[148].

Весьма нелицеприятные характеристики давали ему собственные министры, особенно уволенные. «Его мысли, вопросы, замечания… в большинстве случаев отличались относительной узостью, недостаточной серьезностью их содержания, — вспоминал министр земледелия Александр Наумов. — В наших разговорах на общеполитические темы Государь не проявлял глубины и широты государственно-мыслительного размаха, который так хотелось чувствовать в Верховном Правителе огромной Российской империи»[149]. Министр иностранных дел Александр Извольский шел еще дальше: «Образование Николая II не превосходило уровня образования кавалерийского поручика одного из полков императорской гвардии»[150]. Давайте разбираться. Памятуя при этом и старую английскую поговорку о том, что никто не может быть великим в глазах своего слуги. Анализируя реальный жизненный путь и обращаясь к мнениям и свидетельствам лучше всего знавших его людей.

По своему воспитанию и образованию Николай Александрович был лучше подготовлен к занятию должности главы государства, чем любой из его предшественников и преемников в истории нашей страны. Об этом позаботились его родители — царь Александр III, человек исключительно волевой и властный, грубоватый, чтивший российскую традицию и остававшийся русским в малейших деталях жизни. И мать — принцесса Датская, воспитанная в одном из самых патриархальных европейских дворов, которая внушила сыну незыблемое уважение к семейным традициям и передала ему свое личное обаяние.

Николай начал учиться в 8 лет и вместе со своим братом Георгием закончил сперва курс трехлетнего начального образования. Блестяще сдав экзамены, он приступил к специально для него разработанному курсу среднего образования, которое продолжалось восемь лет, а затем — пятилетнему университетскому. Курсы отличались не только тем, что занятия вели лучшие отечественные учителя и наиболее выдающиеся профессора, но и более практическим уклоном по сравнению с классическим гимназическим или университетским образованием. За счет сокращения мертвых языков были расширены естественнонаучные дисциплины, курсы русского языка, истории, литературы, а также иностранных языков. Николай, обладавший, по всеобщему признанию, исключительной памятью, свободно владел английским, французским и датским языками, чуть хуже — немецким. Подбор университетских дисциплин был уникальным и включал в себя столь разные курсы, как политическая экономия, юриспруденция, история, эстетика, военное дело по курсу Академии Генштаба, вольтижировка, фехтование, музыка, живопись. Это не было образование кавалерийского поручика, и Николай был хорошим учеником.

Бог его хранил. 13-летний Николай был рядом со своим любимым дедом императором Александром II в тот день 1 марта 1881 года, когда бомба террориста Степана Халтурина прервала жизнь «царя-освободителя». Дед умер на глазах внука, Александр II в свой последний миг хотел что-то сказать ему, но не хватило сил. Чуть не оказалась роковой панихида в день шестилетия гибели Александра II, когда спецслужбам в самый последний момент удалось предотвратить теракт, который должен был уничтожить всю царскую семью в соборе Петропавловской крепости. Одним из организаторов покушения был террорист из «Народной воли» студент Петербургского университета Александр Ульянов, брат Владимира Ленина — преемника Николая II. 29 октября 1888 года под откос у станции Борки пошел императорский поезд, на котором ехала вся семья Александра III. Каким-то чудом стены вагона отлетели от пола, и семья оказалась на железнодорожном полотне. Все они выжили, хотя жертв было немало. Царь несколько минут держал на своих могучих плечах крышу вагона, спасая жену и детей, что фатально отразилось на его здоровье. Следствие ничего не дало, но в императорской фамилии все были уверены в версии теракта. Удивительно, что за все годы правления Александра III за терроризм были казнены всего 17 человек, а за другие преступления смертной казни не предусматривалось вообще. Сын его не любил террористов.

Подготовка Николая к занятию трона выходила далеко за стены классных комнат. В 19 лет он на общих основаниях приступил к военной службе в гвардейском полку, которым командовал его дядя, великий князь Сергей Александрович. Примечательно, что Александр III был генерал-лейтенантом в 11 лет, тогда как своего сына, с рождения записанного во все гвардейские полки, он к приходу его в полк произвел в штабс-капитаны. Николай командовал полуротой, был в лагерях, на учениях, стоял на дежурствах. Ему нравилась армия. «Общественная среда, бывшая по сердцу Николаю II, где он, по собственному признанию, отдыхал душой, была среда гвардейских офицеров, вследствие чего он так охотно принимал приглашения в офицерские собрания наиболее знакомых ему по личному составу гвардейских полков и, случалось, засиживался на них до утра»[151], — отмечал член Государственного Совета Владимир Гурко. Армейская среда не всегда отвечала Николаю взаимностью, и одной из причин стало… чрезмерное почтение к памяти отца, не позволявшее ему принять более высокий чин, чем тот, который был присвоен Александром III. Николай II до конца дней будет полковником. «Этот трогательный, но несколько наивный поступок сыновней почтительности, — свидетельствовал Извольский, — не способствовал его престижу в военных кругах, где его всегда называли «полковник», — кличка, которая в конце концов звучала как насмешка с оттенком пренебрежения»[152].

Подготовка к царствованию включала и знакомство с миром. В 1890 году, когда университетский курс был закончен, отец отправил Николая вместе с братом Георгием и кузеном — греческим принцем Георгом — в длительное морское путешествие, в ходе которого наследник побывал в Египте, Индии, Сиаме, многих других странах. Судьба вновь спасла его в Японии, где Николая Александровича принимали с большим почетом, но он едва выжил, когда японский полицейский ударил его саблей по голове и готов был уже добить, если бы не своевременная помощь принца Георга. После этого заграничное путешествие закончилось, но подготовка к трону продолжалась. Он на месте изучал регионы империи с особым упором на Сибирь и Дальний Восток и даже получил назначение на должность председателя Комитета Сибирской железной дороги, в ведение которого находились все вопросы строительства самой протяженной в мире магистрали, известной как Транссиб.

Ничто человеческое Николаю было не чуждо. В начале 1890-х свет обсуждал его роман со знаменитой балериной Матильдой Кшесинской. Но сердце его уже тогда принадлежало другой — принцессе Алисе-Виктории-Елене-Луизе-Беатрисе Гессенской и Прирейнской, для него — Аликс. «Высокая, с золотистыми густыми волосами, доходившими до колен, она, как девочка, постоянно краснела от застенчивости; глаза ее, огромные и глубокие, оживлялись при разговоре и смеялись, — вспоминала ее ближайшая фрейлина Анна Вырубова. — Дома ей дали прозвище «солнышко» — «Сани», имя, которым всегда называл ее Государь»[153]. Родителям этот выбор не очень понравился, но они смирились с решением сына и назначили свадьбу на 1894 год, который был омрачен большой потерей. Венчание с Александрой Федоровной, как стали величать гессенскую принцессу, прошло под знаком траура.

Александр III стремительно угасал от вызванного крушением поезда заболевания почек. 26-летний Николай навсегда запомнил слова, сказанные отцом на смертном одре: «Тебе предстоит взять с моих плеч тяжелый груз государственной власти и нести его до могилы так же, как нес его я и как несли наши предки… Я избрал мой путь. Либералы окрестили его реакционным. Меня интересовало только благо моего народа и величие России. Я стремился дать внутренний и внешний мир, чтобы государство могло свободно и спокойно развиваться, нормально крепнуть, богатеть и благоденствовать. Самодержавие создало историческую индивидуальность России. Рухнет самодержавие, не дай Бог, тогда с ним рухнет и Россия. Падение исконной русской власти откроет бесконечную эру смут и кровавых междоусобиц. Я завещаю тебе любить все, что служит ко благу, чести и достоинству России… В политике внешней — держись независимой позиции. Помни — у России нет друзей. Нашей огромности боятся. Избегай войн. В политике внутренней — прежде всего покровительствуй церкви. Она не раз спасала Россию в годины бед. Укрепляй семью, потому что она основа всякого государства»[154]. Николай Александрович старался следовать этим заветам.

Царский долг он понимал так, как тот был сформулирован в пастырском напутствии Московского митрополита Сергия в день его коронования в Успенском соборе Московского Кремля: «Твой прародительский венец принадлежит Тебе Единому, как Царю Единодержавному… Как нет выше, так нет и труднее на земле Царской власти, нет бремени тяжелее Царского служения… Через помазание видимое да подастся Тебе невидимая сила, свыше действующая к возвышению твоих царских добродетелей, озаряющая Твою самодержавную деятельность ко благу и счастью Твоих верных подданных»[155]. Историк монархии и биограф российских царей Александр Боханов подчеркивал: «Душевный склад личности тут играл определяющую роль, и для Николая II долг христианина был не просто первее других приоритетов, но абсолютно значим»[156].

К горю от потери самого близкого человека добавлялся груз огромной ответственности перед Богом и людьми за огромную страну: «Что будет теперь с Россией. Я еще не подготовлен быть царем! Я даже не знаю, как разговаривать с министрами…»[157]. Начало царствования было действительно исключительно тяжелым и запомнилось оно людям не хозяйственными и финансовыми реформами, запустившими «русское экономическое чудо», а событиями трагическими, которые приобрели символическое и даже мистическое значение. Коронация, которая состоялась 14 мая 1896 года в Успенском соборе Кремля, сопровождалась трагедией Ходынки, которая преследовала императорскую чету до конца их дней. На Ходынском поле, где раздавали народу праздничные подарки, в результате нечеловеческой давки погибли 1282 человека, среди них множество женщин и детей. Николай и Александра, растерявшиеся от церемониальной круговерти, обрядов, ритуалов, приемов депутаций, не сразу прервали торжества и выразили соболезнования, а дали еще обед волостным старшинам и отправились на бал к французскому послу. Кличка «царь Ходынский» навсегда прилепилась к императору. Есть сведения, что из-за коронационных потрясений Александра Федоровна потеряла их первого, не родившегося ребенка[158]. Императрицу с первых дней стали считать «приносящей горе».

В 1899 году еще одна трагедия — на Кавказе, лечась от туберкулеза, скончался брат Николая, наследник-цесаревич Георгий Александрович. Династия осталась без наследника. Первенцы царской четы были девочки, ждали сына, не провозглашая наследником еще одного младшего брата — Михаила Александровича. В 1900 году это чуть было не имело роковых последствий — сам Николай II в крымской Ливадии заболел тяжелой формой сыпного тифа. «Императрица охраняла комнату больного, словно цербер, — сокрушался заведующий канцелярией Министерства Императорского двора генерал-лейтенант Александр Мосолов. — Она не пропускала даже тех лиц, за которыми посылал сам царь… Именно на этом этапе императрица взяла за практику отдавать «приказы», касающиеся государственных дел»[159]. Конечно, это преувеличение, Николай держал в руках бразды государственного правления.

Что за человек был Николай II, какими были его человеческие качества и управленческий стиль?

В его внешнем виде современники отмечали простоту и некоторую отстраненность, которая проявлялась во взгляде, в манере говорить, в привычках. Генерал-квартирмейстер при Верховном главнокомандующем Юрий Данилов так опишет Николая: «Государь был невысокого роста, плотного сложения, с несколько непропорционально развитою верхнею половиной туловища. Довольно полная шея придавала ему не вполне поворотливый вид, и вся его фигура при движении подавалась как-то особенно, правым плечом вперед. Император Николай II носил небольшую светлую овальную бороду, отливавшую рыжеватым цветом, и имел серо-зеленые спокойные глаза, отличавшиеся какой-то особой непроницаемостью, которая внутренне отдаляла его от собеседника… Все жесты и движения императора Николая были очень размеренны, даже медленны. Эта особенность была ему присуща, и люди, близко знавшие его, говорили, что государь никогда не спешил, но никогда и не опаздывал… Государь очень любил физический труд на свежем воздухе, рубил для моциона дрова и много работал у себя в Царском Селе в парке. Верховой езды он не любил, но зато много и неутомимо ходил, приводя этой своей способностью в отчаяние своих флигель-адъютантов… В простой суконной рубахе с мягким воротником, в высоких шагреневых сапогах, подпоясанный кожаным ремнем, император… подавал пример скромности и простоты среди всех тех, кто окружал его или приходил с ним в более близкое соприкосновение»[160].

Царь был первоклассным спортсменом. Он прекрасно играл в теннис, обыгрывая всех лиц свиты, но уступая, правда, чемпиону России графу Николаю Сумарокову-Эльстону. Может, он и не очень любил верховую езду, но был отменным всадником. Очень метко стрелял. Император даже выступал организатором спорта, снарядив первую в истории российскую команду на Олимпийские игры — в 1912 году в Стокгольм. Николай II стал также инициатором физкультурного движения, назначив близкого ему генерала Владимира Воейкова главно-наблюдающим за физическим развитием народонаселения Российской империи. Внимание к спорту, который в свете считался блажью, общественность тоже поставит царю в вину. Как отмечал Воейков, «русское общество считало спорт только развлечением, а некоторые даже смотрели на лиц, им руководивших, как на людей, желающих устроить себе видное служебное положение и угодить Государю»[161]. Царь был исключительно вынослив и закален, даже зимой он почти никогда не надевал верхней одежды. Распространенные разговоры о его запойном пьянстве в компании с Воейковым были ложью, тем более что последний был трезвенником.

Николай был человеком обаятельным, мало кто мог устоять перед магией общения с ним. Причем, как подчеркивал Владимир Гурко, «это не было обаяние царственного величия и силы, наоборот, оно состояло как раз в обратном — в той совершенно неожиданной для властителя 180-миллионного народа врожденной демократичности. Николай II каким-то неопределенным способом во всем своем общении давал понять своим собеседникам, что он отнюдь не ставит себя выше их, не почитает, что он чем-то отличает себя от них»[162]. Флаг-капитан Морского штаба при Верховном главнокомандующем в годы Первой мировой войны Александр Бубнов также отмечал, что император был по своему нравственному облику из тех, «кого в общении называют хорошим и скромным человеком. По природе своей деликатный, он был приветлив и благосклонен в общении с людьми, особенно со своими приближенными и со всеми, в ком не чувствовал резко оппозиционного настроения или стремления воздействовать на его слабую волю. Никто никогда не слыхал от него грубого или обидного слова»[163].

По своим интеллектуальным качествам Николай II соответствовал занимаемому посту. Сергей Витте, человек весьма самолюбивый и имевший много оснований для недовольства императором, признавал, что он — человек «несомненно, очень быстрого ума и быстрых способностей; он вообще все быстро схватывает и быстро понимает»[164]. Вместе с тем, наверное, стоит согласиться — например, с тем же Гурко, — кто не замечал у царя широкого стратегического видения: «Вообще синтез по природе был ему недоступен… Отдельные мелкие черты и факты он усваивал быстро и верно, но широкие образы и общая картина оставались как бы вне поля его зрения»[165].

Однако гораздо больше вопросов, чем интеллект, у современников и историков вызывали волевые качества Николая. «В его нецарской нерешительности главный порок его для русского трона»[166], — был уверен Солженицын. Что ж, с этим, пожалуй, можно согласиться: действительно волевые, не перед чем не останавливающиеся люди не теряют власть, а тем более не отдают ее добровольно. По природе Николай был совестливым и не жестоким, что и предполагала его глубокая религиозность. «По натуре царь был застенчивым и сдержанным человеком, — отмечал учитель его детей швейцарец Пьер Жильяр. — Он принадлежал к категории людей, которые все время сомневаются, потому, что слишком робки, и которые не могут навязывать другим свои решения, потому что слишком мягки и чувствительны. Он не верил в себя и считал себя неудачником»[167]. Император не обладал даром повелевать. Ему было проще уволить министра, чем заставить его сделать то, что считал необходимым, или просто повысить не него голос. Его жена, знавшая Николая лучше всех, неоднократно наставляла его на путь истинный: «Извини меня, мой дорогой, но ты сам знаешь, что ты слишком добр и мягок — громкий голос и строгий взгляд могут иногда творить чудеса. Будь более решительным и уверенным в себе, ты отлично знаешь, что правильно, и когда ты прав и не согласен с остальными, настой на своем мнении и заставь остальных его принять… Смирение — высочайший божий дар, но монарх должен чаще проявлять свою волю»[168].

Однако согласиться с тезисом о слабоволии императора можно лишь с очень существенной оговоркой. Многие современники принимали за безволие исключительное самообладание императора. Та же императрица Александра Федоровна доказывала: «Он преодолел неодолимое — научился владеть собой, — за это его называют слабовольным. Люди забывают, что самый великий победитель — это тот, кто побеждает самого себя»[169]. За обходительными манерами, мягким обращением, граничащим со скромностью и даже робостью, простотой нрава скрывалось упрямое мужество, основанное на глубоких и выстраданных убеждениях. Однако царь действительно проявлял нерешительность, когда речь шла о применении силы, о жизнях людей. «Россия никогда не имела менее самодержавного Государя, чем Николай II»[170], — скажет его министр иностранных дел Сергей Сазонов. И это воспринималось как слабость, а для императора и было слабостью. Ее в России не прощают.

У Николая были и бесспорные недостатки, из которых на первое место я поставил бы то, что он не владел в полной мере искусством властвования, организации рациональной работы госаппарата, привлечения на свою сторону политических противников и просто талантливых людей. Он не умел глубоко разбираться в людях и опасался делать ставку на сильные личности, политические фигуры, представлявшие весь срез элиты, что предопределило и большое количество кадровых просчетов. Проницательный французский посол в российской столице Морис Палеолог довольно интересно сравнил представления о власти у Николая II и Наполеона: «Царь, как я уже часто замечал это, не любит на деле своей власти. Если он ревниво защищает свои самодержавные прерогативы, то это исключительно по причинам мистическим. Он никогда не забывает, что получил власть от самого Бога, и постоянно думает об отчете, который он должен будет отдать в долине Иоасофата. Эта концепция его державной роли совершенно противоположна той, которую внушило Наполеону знаменитое обращение Редерера: «Я люблю власть; но я ее люблю, как художник; я люблю ее, как музыкант любит свою скрипку, чтоб извлекать из нее звуки, аккорды, гармонии»… Добросовестность, человечность, кротость, честь, — таковы, кажется мне, выдающиеся достоинства Николая II, но ему не хватает божественной искры»[171].

Собственной сильной команды у царя, в отличие от его отца и деда, не было. Он вступил на престол юношей, и весь его предшествовавший круг общения сводился ко двору, учителям, а также к армейской среде. Но в этом кругу он не находил лиц, на которых можно было положится в деле государственного управления, и пытался все делать сам, не имея даже личного секретаря. Придворный историограф генерал Дубенский отмечал: «Не было людей, которые имели бы особый вес в глазах Государя. Ко всем «своим» Его Величество относился ласково, внимательно, ценил их преданность, но при большом уме Государя он ясно понимал окружавших его ближайших лиц и сознавал, что они не советчики ему»[172]. Наиболее приближенным к императору лицом оставался долгие годы министр двора граф Фредерикс, честный, благородный служака преклонного возраста, который не вдавался в политические вопросы, но обладал незаменимым даром находить решения, которые устраивали всех, и жалеть чувства своего повелителя. В последние годы — дворцовый комендант Воейков, бодрый весельчак, спортсмен, женатый на дочери Фредерикса. Он подрабатывал производством минеральной воды, но не мог быть первоклассным советчиком в делах государственных. Как и практически все члены свита, Воейков был обязан свой карьере службе в Конной гвардии. Крупные фигуры попадались в правительстве, прежде всего, речь о премьерах Витте и Столыпине. Но они были скорее исключением, царь не любил, чтобы им правила чужая воля, а потому предпочитал людей не только лояльных, но и не имеющих собственной политической повестки дня. «Государь не терпит иных, кроме тех, которых он считает глупее себя, — сокрушался Витте, когда оказался в опале, — и вообще не терпит имеющих свое суждение, отличное от мнений дворцовой камарильи…»[173].

Итак, император не столько наслаждался и пользовался властью, сколько работал, полагаясь больше на себя, чем на свою команду или профессиональных управленцев. У него «отсутствовало понимание различия между правлением и распоряжением, вернее говоря, в его представлении правление государством сводилось к распоряжениям по отдельным конкретным случаям»[174]. Его рабочий график был нечеловечески плотным, и он занимался вещами, которые главам государств несвойственны. Камердинер Терентий Чемодуров свидетельствовал: «В 8 часов Государь вставал и быстро совершал свой утренний туалет; в 8 1/2 часов — пил у себя чай, а от 8 1/2 до 11 часов занимался делами: прочитывал представленные доклады и собственноручно налагал на них резолюции. Работал Государь один, и ни секретарей, ни докладчиков у него не было; от 11 до 1 часу, а иногда и долее, Государь выходил на прием, а после часу завтракал в кругу своей семьи… После завтрака Государь работал и гулял в парке, причем непременно занимался каким-либо физическим трудом, работая лопатой, пилой или топором; после работы и прогулки в парке — полуденный чай, от 6 до 8 часов вечера Государь снова занимался у себя в кабинете делами, в 8 часов вечера Государь обедал, затем опять садился за работу до вечернего чая (в 11 часов вечера). Если доклады были обширны и многочисленны — Государь работал далеко за полночь и уходил в спальню только по окончании своей работы. Бумаги наиболее важные Государь сам лично вкладывал в конверты и заделывал»[175].

Поскольку царь принимал почти все решения сам, то и ответственность за все возлагалась на него. Так, много недоброжелателей ему добавляли любые шаги по назначениям и награждениям. Как было известно еще Людовику XIV, назначая одного из десяти на какой-либо пост, вы получаете девять недовольных и одного неблагодарного. То же с чинами и наградами. Сергей Палеолог, заведовавший представлениями в придворные чины и звания в МВД, замечал: «Фактами можно доказать, что, если бы после 1905 г. своевременно было удовлетворено честолюбие ряда жаждавших попасть ко Дворцу либеральных и влиятельных деятелей, оппозиционные элементы значительно ослабели бы». Так, спикер Думы Родзянко был страшно зол, когда к 50-летию земств получил орден Святого Владимира 3-й степени, тогда как рассчитывал на Анненскую ленту. Лидер черносотенцев Пуришкевич, мечтавший всю жизнь попасть в камергеры, так никогда не удостоился подобной чести[176]. Не в этом ли одна из причин их проснувшейся перед Февралем оппозиционности?

Скорее недостатками Николая, которые в какой-то момент окажутся едва ли не самыми существенными, был его фатализм и мистицизм, парадоксальным образом сочетавшийся с искренней религиозностью. Фатализм снижал волю к борьбе, к сопротивлению. Извольский как-то изумился спокойствию царя в 1905 году и услышал в ответ, что «судьба России, точно так же, как судьба моя и моей семьи, находится в руках Бога, который поставил меня на мое место. Что бы ни случилось, я склонюсь перед Его волей, полагая, что никогда я не имел другой мысли, как только служить стране, управление которой он мне вверил»[177]. Склонность к мистицизму, свидетельствовал легендарный глава Петербургского охранного отделения Александр Герасимов, «он унаследовал от своих предков. В начале его царствования многие питали надежды на то, что под влиянием своей жены — образованной женщины… царь излечится от излишнего мистицизма. Жизнь не оправдала этих надежд. Не царь под влиянием недавней оксфордской студентки повернул от мистицизма к твердому реализму, а наоборот»[178]. Это фактор сыграет роль в появлении при дворе Распутина, что вызовет огромное возмущение в свете. В начале же царствования это скорее сближало императорскую чету с обитателями столичных салонов, где в начале века повсеместно занимались спиритизмом, вертели столы, вызывали духов. В Петербурге и Москве в начале века, по самым скромным подсчетам, насчитывалось до 20 тысяч оккультистов. Не нравилось другое.

Николай и Александра оказались чужими не только в кругах петербургской аристократии, но и, во многом, в императорском доме.

В огромной и бурно разраставшейся Императорской фамилии, на содержание которой шла все большая доля государственной казны, император оказался окруженным огромным количеством старших по возрасту родственников, которые намеревались если не сами поруководить страной, то, по крайней мере, посоветовать, как это надо делать. Основным двором долгое время после коронации Николая II продолжали считать двор его матери вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Но у Александра III после его смерти остались четыре родных брата — Владимир, Александр, Сергей, Павел Александровичи — и десять двоюродных.

Николай на их фоне смотрелся как юнец, тем более что ростом пошел в мать и был заметно ниже остальных мужчин из рода Романовых. Кстати, этот фактор имел весьма серьезные последствия: он эстетически не соответствовал образу монарха. «Нередко люди различных взглядов, включая и изрядное число монархистов, именовали Николая II «невзрачным» царем, появилась кличка «большой господин маленького роста», — заметил петербургский исследователь ментальной обстановки эпохи Борис Колоницкий. — И эта негативная характеристика визуального восприятия императора, важнейшего символа монархии, становилась индикатором его политической уязвимости, она распространялась на характеристику его царствования»[179].

Особенным авторитетом в императорском доме пользовался великий князь Владимир Александрович, президент Академии художеств, меценат, окружавший себя артистами, певцами и художниками. Законодателем мод и средоточием самой роскошной светской жизни столицы был двор его супруги Марии Павловны (старшей). «Ее двор затмевал двор императрицы, — констатировал Мосолов. — Быть назначенной фрейлиной Марии Павловны означало получить шанс сделаться королевой красоты на всех конкурсах красоты… Снобы, которым никогда бы не выпал шанс попасть в высшее общество, толпились вокруг прилавка великой княгини, жертвуя крупные суммы в ее благотворительный фонд… В Санкт-Петербурге Мария Павловна была центром любого события в высшем обществе. Ее высказывания повторялись потом по всему городу»[180].

Молодая императорская чета не пришлась ко двору ни в одном из старших дворов, где откровенно сравнивали новое правление со временами Александра III, которые воспринимались как золотой век. Сравнение было не в пользу Николая. Привыкли к временам его отца, который обладал крутым нравом и железной рукой правил страной. «Не умри он, не было бы ни революции, ни даже, может быть, войны, — писала в эмигрантских мемуарах княгиня Ольга Палей, жена Павла Александровича. — В России его любили и боялись»[181]. По сравнению с ним его сын долго воспринимался как несмышленый юнец, как человек, безразличный к власти: нерадивое исполнение приказов уже не сопровождалось немедленным увольнением или ссылкой.

Окончательный разрыв между Николаем и семьей Владимира Александровича произошел в 1905 году, когда его сын — Кирилл Владимирович — женился на великой герцогине Гессенской, дважды при этом нарушив российское законодательство: он не имел права жениться без разрешения императора и брать в жены свою двоюродную сестру. Царь запретил Кириллу появляться в России, чем взбесил Владимира Александровича, подавшего в отставку со всех постов. Старшие Романовы еще сильнее ополчились на царя.

Но даже прохладное отношение к Николаю не шло ни в какое сравнение с отношением к Александре Федоровне.

Не успев приехать в Россию, которой она не знала, императрица прослыла холодной, черствой, спесивой, презрительной дамой из числа «захудалых немецких принцесс», хотя была не только принцессой Гессенской, но и внучкой великой английской королевы Виктории, и считала себя скорее англичанкой, чем немкой. В окружении вдовствующей императрицы ее заглазно называли «гессенской мухой»[182]. Мария Федоровна продолжала считать хозяйкой страны себя, а к 22-летней Аликс относилась как к бедной девушке, взятой из сострадания в состоятельную семью. «Современники ставили в вину Александре Федоровне гордыню, иностранный акцент, плохой вкус и провинциальные манеры»[183], — отмечал ее биограф Крылов-Толстикович. Царице было нелегко скрывать свои разочарование и обиду. По природе она была гордой, страстной, увлекающейся и упрямой в достижении своих целей. Получившая англо-протестанское воспитание, Александра была рассудительна в повседневных делах, привержена семейным ценностям и не склонна к развлечениям с русским размахом. Болезненно застенчивая, она не владела искусством непринужденных светских бесед, избегала их, чем породила разговоры о своем высокомерии и холодности. С юных лет Аликс отличал религиозный мистицизм. В России она «с фанатизмом неофита восприняла законы православия, которое стало ее естественной и истиной верой. Императрица глубоко изучила церковный устав, русскую церковную историю, она занималась церковной археологией…»[184]. Совсем не тем, что было принято в высшем свете.

Поначалу воспитание юной императрицы, попыталась взять на себя Мария Павловна (старшая), но Александра не разделила ее страсти к бурным светским развлечениям. Обида не была прощена и она переросла в неприкрытую ненависть после разрыва царя с Владимиром Александровичем. Двор Марии Павловны, открытый для всех российских властителей дум, модных художников, послов и других зарубежных гостей стал главным источником самой «проверенной» и гнусной информации о царской семье. «Наиболее обидные для императрицы слухи исходили именно из непосредственного окружения Марии Павловны»[185], — уверен Мосолов. С молодым поколением Романовых у императрицы отношения тоже не складывались. Вот строки из воспоминаний великой княгини Марии Павловны (младшей), дочери Павла Александровича: «Императрица застенчивая и скрытная от природы, за все годы жизни в России так и не смогла постичь русскую психологию; русская душа навсегда осталась для нее загадкой… Она с детства была ограниченной во взглядах и не терпела слабости других людей. Русские аристократы казались ей распущенными, и если они относились к ней прохладно, то она отвечала им презрением»[186].

Николай II и императрица все сильнее ощущали, что им хорошо только в тесном семейном кругу. Первые четверо детей были девочками — Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия. Как замечал Жильяр, «очарование этих детей было в их простоте, искренности, свежести и врожденной доброте»[187]. Родители их обожали, но… Не было наследника. Когда император узнал о рождении четвертой дочери, он ушел в сад и плакал. Мечта о сыне стала своего рода навязчивой идеей, которая подрывала здоровье Александры, заставляла ее жить в обстановке тревог, страхов и нервных приступов. Именно после этого во дворце стали появляться «божьи люди». В 1903 году император, вызвав очередную бурю возмущения в обществе и даже в части церковных кругов, поддержал канонизацию Серафима Саровского. На состоявшихся по этому поводу в Сарове торжествах императорская чета молила об обретении долгожданного сына.

Ровно через год — 30 июля 1904 года — появился на свет Алексей, наследник цесаревич. Родители были вне себя от счастья. В крестные отцы был приглашен немецкий кайзер Вильгельм, в почетные восприемники младенца было записано «все православное воинство», сражавшееся в те дни на Дальнем Востоке. Но то, что произошло потом, обернулось огромной семейной драмой, которая одним из своих последствий имела еще большее увеличение разрыва между семьей царя и знатью. У мальчика обнаружилась гемофилия, неизлечимая болезнь, наследуемая по материнской линии. «Обычно первое кровотечение возникает до полуторагодовалого возраста, часто после незначительного повреждения, — читаем в современном медицинском справочнике. — У ребенка с гемофилией легко образуются подкожные кровоизлияния. Даже внутримышечная инъекция может вызвать кровотечение, которое приводит к образованию большой гематомы («синяка»). Повторяющиеся кровоизлияния в суставы и мышцы способны, в конечном счете, приводить к значительным деформациям этих тканей, так что иногда человек становится инвалидом. В результате кровотечения возможно развитие гематомы корня языка, которая блокирует дыхательные пути, затрудняя дыхание. Легкий удар по голове может спровоцировать выраженное кровотечение в полость черепа, ведущее к повреждению мозга и смерти»[188]. По статистике начала XX века, 85 % больных гемофилией умирали в раннем детстве. Здоровье любимого сына, жизнь которого ежесекундно была в опасности, который испытывал частые суставные и мышечные боли, порой не мог ходить или пошевелить рукой, особенно — левой, его будущее, его предстоявшее царствование — вот что занимало родителей в первую очередь.

«Императрица, нежно любящая мать, страдала вдвойне: ее терзали и постоянные опасения за жизнь цесаревича, и мучительное сознание того, что она сама передала ему эту болезнь, — писал князь Феликс Юсупов. — Болезнь наследника старались скрыть. Скрыть до конца ее было нельзя, и скрытность только увеличивала всевозможные слухи, которые вообще порождались в обществе уединенной жизнью Государя. Казалось, какой-то таинственный покров был наброшен на царскую семью. Он разжигал любопытство, подстрекал недоброжелательство и меньше всего заставлял думать и догадываться о том, как мучились отец и мать за своего ребенка, в какой постоянной тревоге они жили»[189]. У Александры Федоровны обострились проблемы с сердцем и нервной системой, она часто болела.

«С этого момента жизнь матери превратилась в мучительную агонию, — подтверждал ежедневно находившийся в семье Жильяр. — Она знала, что это за страшная болезнь: от нее умерли ее дядя, один из братьев и двое племянников. С детства она слышала об этой ужасной болезни, против которой люди бессильны… Когда несчастная мать поняла, что люди бессильны ей помочь, она обратилась к Богу. Только он мог сотворить чудо!»[190] Но милость Господа еще надо было заслужить. Надо было вести образ жизни, угодный Богу, и избегать мирской суеты. Николай все больше времени старался проводить в семье, избегая развлечений и удовольствий. Александра, и раньше не любившая торжественные церемонии, после рождения сына их просто возненавидела. Царская семья стала жить очень уединенно, в непарадном Александровском дворце Царского Села, сведя к минимуму демонстрации роскоши и величия императорского двора. Были прекращены грандиозные царские балы.

Английский посол Джордж Бьюкенен, замечал, что царская семья выезжала в Петербург «только в тех случаях, когда государственные дела или религиозные церемонии требовали их присутствия. Двор также не принимал участия в светской жизни столицы, и пышные балы, которыми славился Зимний дворец, отошли в область предания». Зимний открывали для приемов только на новый год и крещенское водосвятие, но и в этом случае, по авторитетному мнению Бьюкенена, подаваемый обед «ни по внешности, ни с гастрономической точки зрения нельзя сравнить с банкетами в Букингемском дворце»[191]. А уж тем более с балами времен Александра III. А что это все означало? Для огромного количества людей, представлявших высшую элиту Российской империи, жизнь просто потеряла смысл! Ведь традиционно жизнь аристократического Петербурга проходила от одного крупного торжества, когда можно было и на царя посмотреть, и себя показать, до другого И это вдруг кончилось. Последний костюмированный бал в Российской империи состоялся в 1903 году. Такого не прощают.

Обвинения посыпались, в первую очередь, на Александру Федоровну. «Злоязыкий и беспощадный аристократический свет скорее бы простил ей адюльтер, чем пренебрежение к себе, — замечал Александр Боханов. — Он платил ей фабрикацией слухов и сплетен, к чему постепенно подключились и либеральные круги, где критические суждения, а потом и осуждения Романовых, и в первую очередь Александры Федоровны, сделались как бы «хорошим тоном»[192]. Обратим внимание на то, что все это происходило еще до появления в столице Григория Распутина, о котором речь пойдет ниже.

По салонам и министерским кабинетам начали раздаваться возмущенные голоса о том, что Александра Федоровна «монополизирует» царя, воздействует на его умонастроение. Некоторые основания для разговоров были. Как справедливо замечал американский биограф венценосной семьи Роберт Масси, императрица «была обеспокоена тем, что ее мягкому мужу, которого она любила за его доброту и обаяние, не достает монаршего величия», и пыталась восполнить недостаток его решимости[193]. В политических кругах ее стали считать реакционеркой, сторонницей «закручивания гаек», которая держала Николая под своим контролем. «Императрица была бесспорной вдохновительницей принципа сильной, или как принято тогда было выражаться, «крепкой власти», и в ней находил Император как бы обоснование и оправдание своих собственных взглядов…»[194], — отметит опять же опальный премьер Владимир Коковцов. Конечно, каждая жена так или иначе влияет на мужа. Но считать Николая II несамостоятельным лидером страны, как мы еще неоднократно увидим, не было оснований.

У Николая и Александры оказалось очень немного по-настоящему близких друзей в высших кругах, даже в собственной семье. Царь часто виделся и обсуждал политические вопросы лишь с двоюродным дедом Михаилом (братом Александра II), двоюродным дядей Николаем Николаевичем (младшим) — внуком Николая I, братьями отца — Сергеем и Павлом Александровичами. Остальные члены фамилии виделись с императором не чаще двух-трех раз в год, причем в форматах, когда и пообщаться наедине было невозможно, что вызвало дополнительные обиды. Кирилл Владимирович сокрушался, что со смертью Александра III «канули в Лету дух взаимопонимания, непринужденность и веселье, царившие в нашей семье»[195]. Еще больше был возмущен великий князь Николай Михайлович, становившийся главным критиком царя внутри собственно фамилии: «Император Александр III и его супруга имели около себя кружок лиц, которых они любили и которым оказывали свое доверие… Ничего похожего не было у преемников этих Государей. Никогда никакой интимности с кем бы то ни было, и даже была определенная оппозиция против идеи создания такого кружка преданных и приближенных лиц»[196]. Естественно, вина возлагалась, в первую очередь, на императрицу.

Ничуть не шире был круг общения у Александры Федоровны. «Я не помню ни одного случая приглашения императрицей кого-либо помимо ее ограниченного двора и ближайшей свиты, — писал всезнающий глава дворцовой канцелярии Мосолов. — Ни один художник, писатель или ученый, даже знаменитый, никогда не допускался в близкий царице круг. Она считала, что чем меньше людей видит, тем лучше!.. Вскоре Александра Федоровна оказалась почти совсем без друзей, и каждое личное унижение императрицы вызывало ликование светского общества»[197].

Широчайшее поле для внутрисемейного конфликта открывала бурная личная жизнь великих князей, в которую император, по закону, обязан был вмешиваться. Тайные браки членов фамилии, за которые Николай просто обязан был наказывать, в том числе и морганатические (не с представителями царствующих домов) оказались весьма популярными. Так было не только в упоминавшемся случае с Кириллом Владимировичем, но и с браками великих князей Николая Константиновича, Михаила Михайловича, Павла Александровича и, наконец, младшего брата царя Михаила.

Великий князь Михаил Александрович, которому судьба уготовила участь формально последнего российского императора, был на десять лет моложе Николая II. Высокий, стройный, голубоглазый, обаятельный, Михаил был большим жизнелюбом и человеком множества дарований, среди которых, впрочем, не было политического. Он любил загородную жизнь, псовую охоту, тяжелые виды спорта, включая бокс, веселые розыгрыши. Командир кавалерийского эскадрона синих кирасир элитного лейб-гвардейского полка, Михаил Александрович был блестящим наездником, неоднократно побеждавшим на скачках, прекрасно стрелял и фехтовал. При этом обожал театральное искусство во всех его проявлениях, сочинял музыку, играл на фортепиано, флейте, балалайке, гитаре. Не случайно, что Михаил, который к тому же был одним из богатейших молодых людей на планете, пользовался огромным успехом у женщин. Несколько раз он был на грани женитьбы, но всякий раз дело заканчивалось скандалом, нелегкими объяснениями со старшим братом, с обманутыми европейскими дворами, а также нервными срывами неудавшихся избранниц.

В 1908 году у Михаила возник бурный роман с женатой уже вторым браком Натальей Вульферт, дочерью известного московского адвоката Шереметевского. Император сделал все, чтобы очередной роман брата не перерос во что-то более серьезное. Великий князь был отправлен командовать Черниговским гусарским полком в Орел, куда Наталье въезд был запрещен. Но здесь нашла коса на камень. Михаил вынудил своего однополчанина ротмистра Вульферта дать Наталье развод и убедил брата пожаловать дворянское достоинство своему внебрачному сыну Георгию. В октябре 1912 года Михаил, путешествуя по Европе, ушел от неотлучно его сопровождавших сотрудников российских спецслужб и тайно обвенчался с Натальей в сербской церкви в Вене, нарушив все мыслимые законы Российской империи. Разъяренный Николай II запретил брату въезд в Россию, учредил над его «личностью, имуществом и делами» опеку. Супруги вынуждены были жить за границей как частные лица — Лондон, Париж, Канны — и без привычной царской роскоши. Михаил будет прощен и вернется в Петроград только после начала мировой войны. Он получит звание генерал-майора с зачислением в Свиту императора и назначение командующим Кавказской (Дикой) туземной конной дивизией на Юго-Западном фронте. А Наталья Вульферт станет графиней Брасовой[198]. Но обиды прощены не были…

Заметим, что практически все обиженные, необласканные или недостаточно обласканные Николаем великие князья занимали очень высокие посты в государстве и, особенно, в военной иерархии, и от их лояльности во многом зависела устойчивость трона.

Важно также зафиксировать начавшийся процесс десакрализации царской власти, начало которому было положено в самых верхах — недовольными императорской четой членами дома Романовых. Благодаря им стало возможно распространение разнообразных сплетен и домыслов о венценосцах, кулуарная критика и доселе неслыханное — открытое фрондирование перед лицом самодержца и его супруги. Отдельные представители высшего света перестали появляться на официальных приемах «из-за императрицы», что только сильнее оскорбляло Александру Федоровну и любившего ее мужа.

У интеллигенции, которая придерживалась по большей части либеральных и социалистических взглядов, к Николаю добавлялись претензии иного рода — он не был ни либералом, ни социалистом. И это было чистой правдой. Его идеология строилась в парадигме монархического сознания, к базовым компонентам которой философ Иван Ильин отнес авторитет, культ ранга, принятие судьбы и природы, ведомых Провидением, патриархальность и фамильярность, пафос верности и чести[199]. Николай полагал, что в силу огромных размеров, этнической разнородности и культурной отсталости страны политика должна оставаться в руках государственной администрации, действующей под присмотром единоличного арбитра. Император не был западником, не испытывал пиетета перед Петром I. «Он слишком благоговел перед европейской культурой, — откровенничал Николай Александрович с Мосоловым. — Он слишком часто топтал российские устои, обычаи наших предков, традиции, передаваемые в народе по наследству»[200]. Унаследовав страну от отца, он видел своей основной обязанностью передачу ее наследнику.

Так ли он был неправ? Царь не был противником перемен. Николай провел больше реформ и больше сделал для модернизации России, чем кто-либо из его предшественников. При нем возникла нормальная рыночная экономика и, как мы скоро увидим, конституционный строй. И не так важно, действовал ли царь по заранее намеченному плану или под давлением обстоятельств. Все мы, так или иначе, жертвы обстоятельств. Но он также понимал, насколько опасно одномоментно реформировать, а тем более разрушать традиционные, сложившиеся веками государственные и общественные институты. Он читал Токвиля и знал, что только гений и удача могут спасти того, кто дает свободу своим подданным после долгого периода жесткого государственного контроля.

И опыт Временного правительства, которое воплотит в жизнь либеральные и социалистические рецепты того времени и полностью развалит государство, это полностью подтвердит. Есть все основания согласиться с мнением историка Андрея Сахарова, который пишет: «Возможно, лишь один монарх и его ближайшие советники и исполнители монаршей воли — такие, как Витте и Столыпин, — вполне соответствовали своими действиями российской действительности в ее исторически периферийном выражении общественных реалий, которых никто не хотел признавать… История подтвердила обоснованность сомнений Николая II по части быстрого и огульного осуществления в России принципов западноевропейской демократии»[201].

Итак, он не был безупречным руководителем, но был вполне адекватен своей должности. В 1905 году только его решительный политический маневр, сочетающий карательные меры с глубокой политической реформой, позволил удержать страну на краю пропасти.

Политический режим

Развитие рыночных отношений, появление независимых центров экономической силы, начало становления гражданского общества требовали большего полицентризма, оперативности решений, наличия легальных каналов для выхода инициативы и протеста снизу, социальной мобильности. Отставание России в уровне общественной организации от наиболее развитых стран являлось кошмаром прогрессивной российской политической мысли.

Российское государство начала XX века напоминало задраенный котел, в котором было мало терморегуляторов, задающих температуру кипения, или клапанов для выпуска пара. Такой котел может вполне существовать, если содержимое находится в спокойном состоянии, а крышка (власть) надежно закреплена. Но общество становилось более динамичным и бурлящим. И Николай II это тоже понимал.

Он начал реформы с осторожных шагов, демонстрируя ставший вскоре фирменным стиль, который Иван Солоневич сформулирует довольно точно: «как всегда медленно и как всегда с огромной степенью настойчивости, — ничего не ломая сразу, но все переделывая постепенно»[202]. Николай шел навстречу требованиям студентов, восстанавливая автономию университетов. Началась разработка законодательства, облегчающего выход крестьян из общины, поощряющего хуторские выделы, крестьянское подворье стало частной собственностью.

Важным фактором модернизации страны Николай считал расширение прав земств — выборных органов местного самоуправления, которые существовали в большинстве губерний и уездов Центральной России. Возглавляемые местными предводителями дворянства земские собрания, куда депутатов избирали по трем куриям — уездных землевладельцев, владельцев городской недвижимости и представителей сельских обществ, — и их исполнительные органы (губернские и уездные управы) ведали народным образованием, медициной, строительством дорог, развитием агрономической службы, кустарных промыслов. Со времен Екатерины II существовали и выборные органы городского самоуправления, функции которых во многом совпадали с земскими, но к ним добавлялись специфически городские заботы — транспорт, освещение, отопление, канализация, водопровод, мостовые. Земские органы имели немаловажное отличие от органов государственной власти: «на работу в земство шли либерально настроенные помещики (консерваторы предпочитали бюрократическую карьеру). При этом либералы стремились к расширению прав и функций земства, ослаблению бюрократической опеки и часто конфликтовали с администрацией по конкретным поводам»[203].

От конкретного конфликт поднимался к общему. Председатель Московской губернской земской управы Дмитрий Шипов был уверен, что «с воцарением Николая II условия нашей государственной жизни не изменились к лучшему: преследование общественной самодеятельности не прекратилось, отношения правительства к общественным учреждениям не изменились, и по-прежнему продолжал господствовать в стране неограниченный произвол административной власти… Эти мысли постоянно и все с большим напряжением обсуждались в частных собраниях земских и общественных деятелей. Многими лицами высказывалось, что молодой Государь мало и плохо подготовлен к ответственному делу государственного управления»[204]. Критическое настроение к власти разливалось так широко, что даже убийства эсеровскими террористами двух подряд министров внутренних дел — Дмитрия Сипягина и Вячеслава Плеве, — по свидетельству Федора Шлиппе, который сменит Шипова у руля московского земства, вызвали «даже сочувствие общественных кругов. В Москве, центре общественной жизни, часто созывались съезды по разным вопросам земства и кооперации. Все они носили определенно оппозиционный характер. Партийность в этой среде еще не успела выкристаллизоваться, но уже намечались программы и течения. Одно было ясно, что вся земская передовая среда, и тем более представители вольных профессий, стараясь укрепить так называемое освободительное движение, из тактических соображений шла рука об руку с крайними, в том числе и террористическими группами, революционным программам которых они, вероятно, даже и не сочувствовали… Как во времена декабристов, так теперь в наши дни тон в оппозиции задавали лица из старой аристократии — Долгорукие, Волконские, Львовы и т. д., но заметное влияние приобрели также представители именитого купечества: Морозовы, Третьяковы и др.»[205]

Следует заметить, что наши либералы (даже земские!), которые были вынуждены соперничать за симпатии народа с исключительно радикальными социалистическими организациями, сами занимали гораздо более левые позиции, чем аналогичные группы в Западной Европе. Так, в 1902 году был создан «Союз освобождения», совет которого возглавлял дворянский революционер Иван Петрункевич, заместителем был служащий курского земства Анненский, и куда входили князь Павел Долгорукий, философ Сергей Булгаков, правовед Николай Ковалевский, священник и публицист Николай Пешехонов. Они выступили не только за Учредительное собрание и 8-часовой рабочий день, но и за экспроприацию помещичьих, государственных и церковных земель и перераспределение их в пользу крестьян. И не только они. Макс Вебер замечал: «Сравнивают русскую революцию с французской. Не говоря о бесчисленных прочих различиях между ними, достаточно назвать одно: даже для «буржуазных» представителей освободительного движения собственность перестала быть священной и вообще отсутствует в списке взыскиваемых ценностей»[206].

Итак, десакрализацию власти императора начала его большая семья, а непосредственную борьбу против нее возглавили активисты земского движения из числа высших аристократов и крупных бизнесменов и продолжили земские дворянство и служащие вместе с прогрессивной интеллигенцией. Рабочий класс они подключат позже. Однако Николай II по-прежнему был уверен, что именно земство станет той почвой, на которой может быть построен будущий российский конституционный строй. В 1904 году после убийства Плеве царь назначил на этот ключевой пост Петра Святополк-Мирского. Просвещенный бюрократ, он отменил телесные наказания, ослабил цензуру и позволил многим руководителям земств, разогнанных его предшественником за участие в несанкционированных земских съездах, вернуться в исполнению своих обязанностей. Более того, разрешил проведение в ноябре 1904 года Земского съезда в форме «частного совещания».

На нем впервые в российской истории легально прозвучали призывы к принятию конституции, созыву парламента и введению основополагающих прав и свобод. Впрочем, тот же съезд показал, что далеко не все земское движение было однозначно оппозиционным. Руководитель казанского земства Николай Мельников подчеркивал, что «радикализмом были увлечены некоторые, отдельные земские деятели. Примкнули к нему и очень многие земские служащие. Но земство как таковое, оставаясь по отношению к центральной власти на положении борющейся стороны… не променяло этой мирной борьбы на военные действия, к которым звал «Союз освобождения» и радикалы. Доказательством тому были и ноябрьское 1904 г. частное совещание и то, как отнеслись к его постановлениям многие земства»[207].

Император отреагировал на решения съезда изданием в декабре 1904 года Манифеста с обещанием уравнять крестьян в правах с остальными сословиями, ввести принцип независимости суда, ограничить применение исключительных законов, уравнять раскольников и евреев в правах с остальными подданными. Но «прогрессивную общественность», как стали называться сторонников ускоренной либерализации России по западному образцу, это совершенно не удовлетворило. Резолюции съезда с требованиями немедленной демократизации стали распространяться по стране.

Проснувшиеся надежды либералов на то, что власть готова пойти на более серьезные уступки, заразили даже профсоюзы, находившиеся под контролем полиции. Причем заразили настолько, что их руководитель священник Гапон был вынужден согласиться с проведением беспрецедентной акции — вручения царю петиции с требованиями рабочих. Николай II отнесся к этому событию, намеченному на 9 января 1905 года, крайне легкомысленно и накануне уехал в Царское Село в полной уверенности, что ситуация находится под контролем. В его отсутствие петербургский градоначальник генерал Фултон применил оружие, чтобы не допустить демонстрантов на площадь перед Зимним дворцом. 96 человек было убито, 333 — ранено. Император получил еще одно запоминающееся прозвище — «Николай кровавый».

Вслед за этим по всей империи пошли митинги протеста, рабочие стачки, столкновения демонстрантов с полицией — в Риге, Варшаве, Одессе. 4 февраля тихий и задумчивый сын полицейского чиновника из Варшавы эсер Иван Каляев в отместку за 9 января… убил московского генерал-губернатора, дядю царя Сергея Александровича. Супругой великого князя была старшая сестра Александры Федоровны Елизавета, которая после этого события удалилась в монастырь, усугубив одиночество императрицы.

Впервые, наверное, с пугачевского бунта, власти пришлось иметь дело с восстающей страной. Разрываемый между сознанием необходимости восстановления порядка и опасениями усугубить положение, царь выбрал вариант минимально возможного отступления. 18 февраля он подписал Высочайший рескрипт на имя вновь назначенного министром внутренних дел Александра Булыгина о своем намерении привлечь «достойнейших, доверием народа облеченных, избранных от населения людей к участию в предварительной разработке и обсуждению законодательных предположений». О реакции общественности Тыркова-Вильямс: «Несколько лет раньше это было бы большое событие. Теперь рескрипт никого не удовлетворил, был встречен радостными насмешками как доказательство растерянности и глупости правительства»[208]. Вместо того, чтобы успокоить страну, рескрипт стал катализатором для выдвижения все новыми слоями политических требований.

Пошла кампания петиций, в которых земские либералы помимо требований конституции стали предлагать созыв Учредительного собрания и введения законодательного представительства на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования (в России это называли четыреххвосткой). В начале мая был образован «Союз союзов», в который вошли недавно созданные союзы адвокатов, медработников, земских активистов, крупнейшая рабочая организация — Всероссийский союз железнодорожных служащих и рабочих, другие профессиональные объединения. Союз сыграет важную роль в раздувании оппозиционных настроений.

На фоне и без того крайне непопулярной русско-японской войны к резкому обострению напряженности в стране привели известия о гибели русского флота в Цусимском проливе 14 мая 1905 года. Это было воспринято как неслыханное поражение России. Вспыхнули крупные восстания на Черноморском флоте, бунт на броненосце «Потемкин» был далеко не единственным Крупные города бурлили, особенно — столицы. Союз освобождения устроил демонстрацию протеста на вокзале Павловска, где давался многолюдный вечерний концерт. Бросались скамейками и кричали: «Долой самодержавие!» В Москве шли нескончаемые земские и городские съезды, требовавшие от императора «предначертать ряд мер к изменению ненавистного и пагубного приказного строя». За реформу государственного строя проголосовали уже московская и петербургская городские думы и даже всероссийское совещание предводителей дворянства.

Император вновь идет на уступки, выразившиеся в «Булыгинской конституции» от 6 августа, где предлагался созыв законосовещательного парламента. Но это вновь не удовлетворило земскую и либеральную оппозицию, она решила апеллировать к народу для организации акций гражданского неповиновения.

В начале октября «Союз союзов» по инициативе железнодорожников поддержал проведение всеобщей стачки. «Крупные события начались неожиданно и развернулись крайне быстро. 7 октября забастовали служащие Московско-Казанской железной дороги. На следующий день стали Ярославская, Курская, Нижегородская, Рязано-Уральская дороги. Забастовщики валили телеграфные столбы, чтобы остановить движение там, где находились желающие работать. Железнодорожники, повинуясь своему руководящему центру, прекращали работу, не предъявляя никаких требований. «Когда все дороги встанут, — говорили они, — тогда мы их предъявим». 10 октября стала и Николаевская дорога: Москва была отрезана от внешнего мира»[209]. Тогда же забастовали работники связи, рабочие столичных заводов, конторские служащие. 13 октября в Санкт-Петербурге открылось заседание представителей интеллигенции и рабочих, через четыре дня образовавших Совет рабочих депутатов. Честь его созыва оспаривали «Союз союзов» и меньшевики. Большевики поначалу Совет бойкотировали, возражая против создания органов самоуправления пролетариата до захвата всей полноты власти, но затем вошли в состав его Исполкома вместе с эсерами. Председателем Совета стал меньшевик Георгий Носарь (Хрусталев), однако реальное руководство оказалось в руках молодого и энергичного Льва Троцкого (Бронштейна). Этот орган, быстро растиражированный в полусотне городов, станет матрицей для Советов, образованных уже в 1917 году.

Остановившиеся транспорт и промышленность, не работавший телеграф требовали от Николая II немедленных действий: либо назначения военного диктатора, либо крупных политических уступок. «Мне думается, — писал Витте, — что государь в те дни искал опоры в силе, но не нашел никого из числа поклонников силы — все струсили…»[210]. Император выбрал путь реформ, поручив подготовить Манифест об усовершенствовании государственного порядка. Этот документ, авторство которого принадлежало Витте и члену Государственного совета князю Оболенскому, был одобрен царем 17 октября. «В пять часов я подписал манифест. После такого дня у меня тяжелая голова, мысли путаются. Господи, приди к нам на помощь и успокой Россию»[211]. Николай, как видим, не был уверен в успехе. Манифест предусматривал «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов»; привлечь к выборам в Государственную Думу все слои населения; «установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы»[212].

Почетный президент французской Академии наук, глубокий историк Элен Каррер д’Анкосс с высоты времени утверждает, что манифест «вводит страну в новую, конституционную историческую эпоху, и даже если в глубине души Николай II чувствует себя лишь наполовину связанным документом, под которым скрепя сердце поставил подпись, изменения необратимы. Итак, 17 октября 1905 года, после долгого топтания на месте и болезненных испытаний, для России началась эпоха конституционного государства»[213]. Многим в России так тогда не показалось. Манифест вызвал взрыв общественных эмоции. «Неясно было главное, остается самодержавие или нет, — писал Николай Мельников. — Такой взгляд разделяли многие в наших земских кругах, а радикалы, усматривая, что власть все-таки не капитулировала и что «настоящей» конституции манифест не давал, выкинули лозунг: «война продолжается». Крайне правые считали манифест недобровольным, а вынужденным актом, на который власти пришлось пойти под давлением беспорядков, всеобщей забастовки и т. д. Это давало повод к надеждам, что, овладев положением, власть сумеет свести на нет этот по существу своему «ничтожный» документ. Итак, накопившееся в стране недовольство манифест как будто не уничтожил»[214].

Попытка земцев вновь провести Общероссийский съезд не вполне удалась. К собравшимся в московском особняке князя Долгорукова явился полицейский чин и заявил о запрете мероприятия. Земцы под председательством графа Гейдена не подчинились, за что потом им предложили передать полиции свои визитные карточки. Нелегальный съезд запомнился участникам гневной речью Петрункевича с призывом пролить большую кровь. Не менее гневной отповедью князя Касаткина-Ростовского, который заявил, что «если мне придется погибнуть в кровавой схватке, то я предпочту пасть у ног Императора Николая II, а не у ног господина Петрункевича». И скандалом, связанным с кооптацией в бюро Союза земств князя Георгия Львова, который, как выяснилось, на съезде никого не представлял, поскольку не имел мандата Тульского земства[215]. Туляки в знак протеста покинули собрание, что никак не поколебало позиций князя. Это тот Львов, который сменит императора у руля государства российского.

Демонстрации с выражением поддержки Манифеста 17 октября, проходившие по всей России, сталкивались с демонстрациями революционного протеста, высекая искры новых кровопролитий, забастовок и еврейских погромов. В декабре 1905 года в Москве вспыхнуло вооруженное восстание, во главе которого оказались лидеры социалистических партий, в их числе и Владимир Ленин, за месяц до этого ненадолго возвратившийся из эмиграции. 12 дней шли бои, унесшие более тысячи жизней и оставившие в руинах несколько районов Первопрестольной. Царское правительство оперлось на армию. Как с явным неудовольствием замечал большевик Александр Шляпников, «в огромной массе войск царское правительство все еще находило надежные полки, которые совершали кровавое дело подавления революции по приказу властей»[216]. Многие участники восстаний были репрессированы.

Совет рабочих депутатов был разогнан. «В длинной зале, где еще так недано происходили бескровные бои между марксистами и народниками, царили беспорядок и испуг. Все входы охранялись городовыми… Члены Совета торопливо очищали свои карманы и бумажники, нервно просматривали, рвали в клочки письма, документы, печатные листки. Пол был усеян бумагой, как снегом. Тут же валялись несколько револьверов. Меня поразило выражение лиц. Совет рабочих депутатов был одной из самочинных новорожденных организаций, которые издали представлялись стройной армией, сокрушительницей существующего строя. А тут вокруг меня суетился не ожидавший нападения партизанский отряд»[217], — свидетельствовала при сем присутствовавшая Тыркова-Вильямс.

Правительство продолжило наводить порядок силой, 82 губернии находились на положении «усиленной охраны». Основания для этого были. О размахе беспорядков говорит хотя бы то, что только с февраля 1905 по май 1906 года было убито 1237 государственных служащих всех уровней, среди них 8 генерал-губернаторов, губернаторов и градоначальников, 5 вице-губернаторов, 21 уездный исправник, 8 высших жандармских чинов, 4 полевых генерала, 125 околоточных надзирателей, 346 городовых, 12 священников и так далее. Кроме того погибли 51 землевладелец, 54 владельца и высших менеджера предприятий, 29 банкиров[218]. С августа 1906 года в течение восьми месяцев действовали военно-полевые суды для гражданских лиц, вынесшие более тысячи смертных приговоров. Волнения пошли на спад, хотя отдельные очаги продолжали вспыхивать до 1907 года. Эсеры не прекращали терактов. Всего в 1906–1907 годах было убито и ранено до 4,5 тысячи должностных лиц.

Что же касается либеральных земцев, заваривших всю эту кашу, то они стали быстро праветь, в ужасе от развернувшейся перед ними картины последствий развертывания творческой инициативы раскрепощенных ими народных масс поддержав последующие шаги царского правительства по введению в стране конституционного строя, которые становились куда более приоритетными, нежели силовые акции.

Еще осенью 1905 года Николай поручил Государственному секретарю барону Икскулю подготовить проект Основных законов, который затем окончательно рассматривался особым совещанием под председательствованием самого царя. 23 апреля 1906 года Законы были изданы. Через 4 дня собрались Государственная дума и обновленный Государственный Совет.

Примечательно, что большинство тогдашних политиков, да и многие юристы называли Основные законы «псевдоконституцией», оставившей в неприкосновенности самодержавный строй. Ленин, чье мнение предопределило и оценки всей советской науки, считал Конституцию 1906 года монархической, Думу и Госсовет — псевдопарламентом, а политический режим — абсолютизмом, прикрытым лжеконституционными формами. Его определение мало отличалось от того, что повторяли видные либералы, прежде всего из партии кадетов — конституционных демократов.

Идеолог монархической государственности Лев Тихомиров, анализируя Основные законы, тоже приходил «к несомненному убеждению в том, что власть эта остается в руках Монарха неограниченной[219]. С ним был согласен не менее именитый правовед Петр Казанский: «И при обновленном строе Монарх остается единственным Носителем Верховной Власти, а значит, и неограниченным»[220]. Более того, подобная точка зрения получила широкое международное признание после того, как сам Макс Вебер назвал установленный Основными законами государственный строй «псевдоконституционализмом», подчеркнув при этом, что «кодификация псевдоконституционализма — это унизительная дань, которую автократия платит конституционализму»[221]. Так неужели абсолютная монархия действительно осталась неизменной?

В данном случае позволю себе не согласиться с классиками. И буду в этом не одинок, поскольку огромное количество современных юристов, историков и политологов считают, что в апреле 1906 года Россия получила конституцию, политические свободы, двухпалатный парламент и действительно стала конституционной монархией.

Конституция определила обязанности и права граждан, причем обязанностей было всего две: мужчинам — служить в армии, и всем — платить налоги. Гарантировались неприкосновенность жилища, частной собственности, конфискация могла осуществляться только на государственные нужды и при справедливой компенсации. Признавалось право на выбор места жительства, свободный выезд за границу, провозглашались свободы слова, вероисповедания, печати, собраний, создания союзов. Вводились процессуальные гарантии на случай ареста и суда, уголовный закон обратной силы не имел. Принципы гражданской свободы, таким образом, были сформулированы достаточно полно, хотя, безусловно, их подкрепление конкретными законодательными актами оставляло желать много лучшего.

В России появлялся двухпалатный парламент. Нижняя палата — Государственная дума учреждалась для «обсуждения законодательных предположений, восходящих к Верховной Самодержавной власти по силе Основных Государственных законов» и избиралась населением сроком на пять лет. Избирательное право было настоящим, хотя оно и не было всеобщим. Так, женщины не голосовали, но в начале XX века они не голосовали даже в самых развитых демократиях. Не было ни одной группы населения, которая принципиально лишалась бы права голоса. В городах это право было близким ко всеобщему, так как голосовать могли все, кто снял жилье на собственное имя в пределах городской черты. Выборы в Думу были не прямыми: депутаты избирались на губернских собраниях выборщиков, представлявших четыре отдельных курии — землевладельцев, городских жителей, крестьян и рабочих, — при этом землевладельцы пользовались явным преимуществом, а крестьяне были недопредставлены. Это являлось легко закамуфлированной формой применения имущественного ценза, что тоже было не новостью в тогдашней демократической практике. Среди выборщиков в Первую Думу выборщики от землевладельческой курии составляли 31 %, от крестьянской — 42 %. Выборы были тайными и действительно свободными, коль скоро вмешательство власти в избирательный процесс если и было, то «бесспорно гораздо более пассивно, чем обыкновенно бывает в западных демократических странах»[222].

Государственный совет из законосовещательного органа при императоре превращался в достаточно полноценную верхнюю палату парламента. Предусматривалось, что подведомственные ему законодательные и большинство финансовых дел предварительно рассматриваются нижней палатой, которые Госсовет мог отклонять. Обладал он и фактическим правом законодательной инициативы. Царь ежегодно назначал председателя и вице-председателя Госсовета, а также половину его членов — 98 человек. Другая половина была выбиралась «высшими классами» и включала представителей от духовенства, Академии наук и университетов, земских собраний, дворянских обществ, торговли и промышленности (56 человек — от территорий, 42 — от курий) Каждое губернское земское собрание выбирало одного члена Совета, в губерниях, не имевших земств, избирательными коллегиями выступали съезды землевладельцев. 12 мест закреплялось за Польшей. Оговаривалось и представительство от Финляндии, которым она, однако, по причинам, о которых я скажу позднее, не спешила пользоваться. По своему правовому статусу члены Государственного совета, назначенные императором, являлись не народными представителями, как их коллеги по избранию или депутаты Госдумы, а чиновниками первых трех классов Табели о рангах, которым были запрещены занятия частным бизнесом. Выборные члены обеих палат пользовались ограниченной неприкосновенностью. Для лишения их свободы требовалось согласие соответствующей палаты или задержание на месте преступления[223].

Россия перестала быть абсолютной монархией, главный родовой признак которой заключается в недифференцированнности законодательной и исполнительной власти, сосредоточенной в одних руках. Согласно Основным законам, император уже не мог законодательствовать помимо Госдумы и Госсовета. Исключение из этого правила составляло чрезвычайно-указное законодательство «в порядке 87-й статьи», но и в этом случае требовалось последующее утверждение представительным органом. Высшая исполнительная власть осуществлялась царем и Советом министров. Причем император должен был действовать «согласно закону». «Власть исполнительная, особенно в среднем и низшем звеньях управления, во всем объеме монарху не принадлежала, действовали органы самоуправления, земства, городские думы. Уже тогда сказывалась и сила «четвертой власти» в лице оппозиционной прессы, влиявшей на управленческие структуры подчас сильнее Императора»[224]. На самом деле утверждать, будто разделение властей было фикцией и все решения все равно принимались в одном кабинете, как часто делается, оснований не было. Вот как описывал свои будни, начиная с открытия заседаний Третьей Думы (1907 год) Владимир Коковцов: «С этого дня в течение длинных шести лет вся моя работа по должности министра финансов, а потом, с сентября 1911 года, и в должности председателя Совета министров протекала неразрывно в связи с Государственной думой сначала третьего, а потом и четвертого созыва, и, можно сказать, что мой 14-часовой труд в сутки столько же протекал на трибуне Думы, сколько и в кабинете министра финансов на Мойке»[225].

Дума и Госсовет не формировали правительство, и на этом основании многие критики режима говорили о сохранении самодержавия. Столетие назад конституционные монархии делились на парламентарные, в которых исполнительные органы действительно формировались парламентским большинством, и дуалистические, где исполнительная власть сохранялась за монархом и назначаемым им правительством, которое могло оставаться у власти и не пользуясь поддержкой парламента, а законодательная власть принадлежала монарху и избираемому парламенту. Такого было, например, государственное устройство Пруссии, считавшейся образцовой дуалистической монархией, и «эволюция высшей исполнительной власти в России осуществлялась по прусскому пути»[226]. Для меня нет сомнений, что по Основным законам 1906 года Российская империя юридически и политологически может быть квалифицирована как конституционная дуалистическая монархия.

Отрицать это можно с таким же основанием, с каким называть самодержавной действующую российскую Конституцию 1993 года. Еще во время обсуждения ее проекта я обращал внимание на ее сходство и с конституцией Германской империи, и конституцией Николая II[227]. Сейчас эта точка зрения достаточно распространена. «Сегодня, если мы сравним современную Конституцию России с «Основными законами» 1906 г., то увидим их поразительную схожесть. В основе и того, и другого документа стоит идея сильной централизованной власти, которая, в условиях отсутствия развитого гражданского общества и демократических традиций, является для многих панацеей от политического развала, сепаратизма, экономического коллапса и внешнеполитической дискриминации России»[228]. Нынешнюю Конституцию я бы тоже не отнес к высшим образцам либеральной мысли, но она точно не является абсолютистско-самодержавной, как и ее предшественница 1906 года.

А как же быть с мнением авторитетных классиков? Увы, вынужден здесь разделить слова известного эмигрантского историка российского либерализма Леонтовича: «Утверждения, будто российская конституция 23 апреля 1906 года — лжеконституция, не имеют просто никакой научной ценности, а представляют собой лишь выражение определенных политических тенденций…»[229]. Для правых охранителей было существенно подтвердить незыблемость власти императора и после принятия Основных законов. Большевикам и либералам-кадетам было важно обосновать свою борьбу с антинародным режимом, оправдать разрушение российской государственности в 1917 году. А как же Вебер? Петербургский историк Борис Миронов объяснял его мнение тем, что он наслушался «своих друзей кадетов»[230]. Полагаю, был и другой фактор: с чего бы Веберу должен был нравиться политический строй не вполне дружественного государства, главу которого он откровенно ненавидел? Хотя, замечу, и Вебер признавал, что новый порядок организации власти означал определенный прогресс: «исчезновение последних элементов самодержавия в старом смысле и установление власти модернизированной бюрократии»[231].

А среди кадетов уже после 1917 года найдутся люди, которые отдадут должное тому конституционному строю, против которого так страстно боролись. Василий Маклаков, главный эксперт партии по правовым вопросам, напишет: «Те, кто пережил это время, видели, как конституция стала воспитывать и власть, и самое общество. Можно только дивиться успеху, если вспомнить, что конституция просуществовала нормально всего восемь лет (войну нельзя относить к нормальному времени). За этот восьмилетний период Россия стала экономически подниматься, общество политически образовываться. Появились бюрократы новой формации, понявшие пользу сотрудничества с Государственной Думой, и наши политики научились делать общее дело с правительством»[232].

Но революционный взрыв 1905 года имел следствием не только торжество конституционализма. Он привел к комплексному расшатыванию основ государственности. Либеральный князь Сергей Трубецкой, ставший в 1905 году первым избранным ректором Московского университета, признавал: «Революция разрушает гипноз власти в двух направлениях: она подрывает его в душах тех, кто должен повиноваться, и в тех, кто должен приказывать»[233].

Правительство

В самом начале XX века в России не существовало ни кабинета министров в современном понимании, ни премьера, ни единой правительственной политики, хотя первые в нашей истории восемь министерств были образованы еще в 1802 году. Созданный при Александре II и работавший в 1857–1882 годах Совет министров был совещательным учреждением, в котором право принимать решения по рассматриваемым вопросам принадлежало исключительно императору, а постановления Совета оформлялись «высочайшими повелениями». Поста главы правительства не было в природе: руководитель каждого министерства отчитывался лично перед императором и только от него получал указания.

Создавая в январе 1905 года межведомственное Особое совещание для выработки предложений по ключевым вопросам, император, помимо прочего, предложил (судя по всему, не первый раз) поразмыслить «о необходимости объединения деятельности лиц, поставленных высочайшею властью во главе управления»[234]. Уже в феврале были внесены соответствующие предложения, которые сводились к объединению высшего государственного управления в новом органе — Совете министров. Николай в свойственной ему манере не спешил с реализацией этих рекомендаций, хотя его подталкивали и события, и видные чиновники. В частности, председатель Крестьянского и Дворянского банков и товарищ (заместитель) министра финансов Александр Кривошеин писал царю в августе того же года: «Если уроки истории и жизни чему-нибудь учат, то, очевидно, самая настоятельная, самая неотложная задача настоящей исторической минуты должна заключаться в объединении правительства в одно единомысленное целое, с определенной программой деятельности»[235]. Император решится на правительственную реформу уже после обнародования манифеста 17 октября.

Через два дня после него Николай II подписал указ «О мерах к укреплению единства в деятельности министерств и главных управлений». С целью их объединения и установления единого образа действий по вопросам законодательства и управления учреждался Совет министров во главе с председателем, который назначался императором из числа министров с сохранением тем своего ведомственного портфеля. Премьеру предоставлялось право определения порядка внесения докладов по отдельным ведомствам. При этом из ведения председателя Совета министров были выведены главы Военного и Морского министерств, МИДа, а также Министерство Императорского двора, подчиненные непосредственно царю. Законопредложения отдельных министерств должны были поступать в Госдуму и Госсовет только после обсуждения в Совете министров, что внесло немалый вклад в обеспечение межведомственной координации, до этого отсутствовавшей. В результате, по словам современного петербургского историка права, правительство стало «самостоятельным, юридическим обособленным от императора, постоянным высшим органом государственного управления, что выгодно отличало его от существовавших прежде или действовавших к моменту реформы государственных учреждений империи. Организационно-правовые основы деятельности Совета министров в общих чертах соответствовали европейской дуалистической модели организации правительственной власти»[236].

Как известно, значение и роль любого государственного института определяются не только правовыми основаниями его деятельности, но и масштабом лиц, этот институт возглавляющих и представляющих, характером их неформальных связей в элитной среде и, прежде всего, с первым лицом страны.

Первым председателем правительства в российской истории стал Сергей Витте, остававшийся и главным финансистом страны. Но он не долго занимал этот пост. У Николая II не было привычки объяснять, почему он увольнял того или иного руководителя, что всегда оставляло простор для множества версий и домыслов. Говорили, что на него взъелась Александра Федоровна за то, что до рождения наследника Алексея он предлагал официально провозгласить наследником-цесаревичем Михаила Александровича. Другие называли постоянное лавирование Витте, его желание угодить всем, что смахивало на двурушничество. Говорили, что он «так жаждет нравиться всем подряд, что всем подряд стал неприятен»[237]. Полагаю, Витте мог быть отставлен из-за своего слишком большого политического веса, который, как показалось императору, уже не требовался в условиях, когда страна успокаивалась.

Ему на смену в апреле 1906 года пришел престарелый Иван Горемыкин, «опытный чиновник и осторожный царедворец, прошедший большую школу бюрократической и придворной службы, наделенный от природы незаурядным умом, иронией, подчас ядовитой»[238], занимавший ответственные посты в Сенате и Государственном совете, побывавший министром внутренних дел. Эта кадровая перестановка вызвала очередную бурю общественного негодования. И не потому, что симпатизировали Витте. Вот как объяснял ситуацию Дмитрий Шипов: «Политика С. Ю. Витте встречала единодушное отрицательное отношение во всех, самых различных кругах общества, и неизбежность его устранения с открытием законодательных представительных учреждений признавалась всеми, но народное представительство было вправе ожидать, что образование нового министерства произойдет лишь по открытии Государственной думы и что в состав его будут привлечены новые люди, пользующиеся доверием общества и способные установить необходимую солидарность власти с палатой народных представителей»[239]. Впрочем, возмущались не долго. Горемыкин оказался не вполне адекватен новой политической реальности, которая предполагала способность взаимодействовать с думцами, которые в то время были настроены весьма оппозиционно и воинственно. На трибуне Государственной думы он становится объектом насмешек для депутатов. Через три месяца он ушел в отставку, потребовалась фигура более сильная и самостоятельная.

Премьером стал представитель старинного дворянского рода и выпускник физико-математического факультета Санкт-Петербургского университета, бывший гродненский, затем саратовский губернатор Петр Столыпин, сохранивший за собой и портфель главы МВД. Именно при нем Совет министров как институт достиг пика своего влияния, эффективности и самостоятельности. Его отношения с законодателями тоже нельзя было назвать безоблачными. «Столыпин был на редкость выдающийся человек, если не по своим государственным способностям, то по благородству характера, чистоте убеждений и способности всецело забывать все, кроме интересов государства, как он их понимал… Столыпин был в полном смысле слова лучшим представителем того отжившего дворянского сословного строя, против которого так энергично боролись все остальные политические партии. Он отлично сознавал, что этот строй пережил себя, что необходимо его коренное изменение, но в самый ход этой реформы он вносил известную постепенность, которой не допускала оппозиция, а главное, он сам происходил из этой столь ненавистной среды, и допустить, чтобы такое упразднение самого себя шло из этой среды, она не могла»[240]. Эти слова принадлежат Сергею Шидловскому, одному из лидеров октябристов, единственной партии, которая пыталась сотрудничать со Столыпиным, да и то не всегда.

Думская оппозиция ненавидела Столыпина всеми фибрами души. Причины хорошо объясняла вездесущая Тыркова, неизменно присутствовавшая в журналистской ложе Таврического дворца: «Высокий, статный, с красивым, мужественным лицом, это был барин по осанке, и по манерам, и интонациям. Говорил он ясно и горячо. Дума сразу насторожилась. В первый раз из министерской ложи на думскую трибуну поднялся министр, который не уступал в умении выражать свои мысли думским ораторам… Крупность Столыпина раздражала оппозицию… Одно появление Столыпина на трибуне вызывало кипение враждебных чувств, отметало всякую возможность соглашения. Его решительность, уверенность в правоте правительственной политики бесили оппозицию, которая привыкла считать себя всегда правой, правительство всегда виноватым»[241]. Стоит ли удивляться, что даже умеренные оппозиционеры оттолкнули протянутую руку Столыпина, когда он впервые в российской истории предложил фактически создать ответственное правительство, предложив министерские портфели видным лидерам земского движения и Думы. Конкретные предложения войти в правительство получили лично князь Георгий Львов и Дмитрий Шипов. Однако те решительно и публично отказались, заявив, что «совершенно различно» со Столыпиным понимают задачи правительственной власти, а он, «хотя человек очень самоуверенный и смелый, тем не менее, опасается общественного противодействия своим начинаниям, и в нашем участии в кабинете видит только средство для примирения возбужденного общественного настроения с правительством»[242]. Отказ стал пощечиной не только Столыпину. Очевидно, что он не мог делать свои предложения без санкции на то императора.

В 1911 году торжественно отмечали 50-летие отмены крепостного права. Центром празднований был выбран Киев, где к памятной дате приурочили открытие памятника царю-освободителю Александру II. В Киеве были все, включая царскую семью. 1 сентября 1911 года в антракте спектакля в опере Столыпин погиб от руки террориста эсера Богрова, который одновременно был осведомителем охранного отделения. Вспоминал Коковцов: «Раздались два глухих выстрела, точно от хлопушки… Раздались крики о помощи, я побежал к Столыпину, стоящему еще на ногах, в первом же ряду у своего места у самого прохода, с бледным лицом, на кителе показалось в нижней части груди небольшое пятно крови… Столыпин шатаясь обернулся к царской ложе, совершив крестное знамение в ее сторону и стал спускаться на кресло»[243]. Коковцов после гибели Столыпина и возглавит правительство.

В молодые годы он состоял одним из руководителей Главного тюремного управления, а затем пошел по карьерной лестнице министерства финансов вплоть до верхней ступени, которую занимал и будучи премьером. Коковцов демонстрировал весьма неплохие результаты в социально-экономической политике, в наращивании оборонной мощи, но и у него не сложились отношения с аристократическим придворным кругом и с представительными органами. Рассказывает министр иностранных дел в его кабинете Сергей Сазонов: «У Коковцова была масса врагов из-за его малоуживчивого нрава, отсутствия гибкости и вкорененной долгой бюрократической службой привычки поступать по своим убеждениям, не принимая во внимание мнений своих противников. Названные просчеты этого незаурядного государственного человека не замедлили отозваться на его отношениях с Государственной Думой. Как учреждение молодое, она грешила преувеличенным самолюбием, которого Коковцов не умел щадить. При дворе у него не было поддержки, хотя Государь отдавал должное его качествам»[244]. О причинах недовольства Коковцовым в Думе не могла не написать Тыркова-Вильямс: «Не было у него внушительной красоты, сановитой уверенности премьера. Маленький, седенькая борода лопаточкой, голос глуховатый, однообразный, но неутомимый. Коковцов мог говорить час, два, три, ровно, без интонаций, без переходов. Нас, журналистов, он приводил в отчаяние, в ярость»[245]. Оппозиции не угодишь.

В январе 1914 года царь дал отставку Коковцову. Поводом к отставке послужило письмо царю, в котором премьер резко возражал против инициированного царем антиалкогольного законодательства, которое могло «подорвать наше финансовое положение и лишить государство всяческой возможности удовлетворять его многообразные потребности, не исключая и государственной обороны». В тот же день Николай направил рескрипт преемнику Коковцова на посту министра финансов Петру Барку с прямым осуждением позиции теперь уже экс-премьера и повелением «принять меры к сокращению потребления водки»[246]. Как видим и еще увидим, существует неразрывная связь между крушениями России и антиалкогольными кампаниями. Причем не только хронологическая.

Император вновь призвал на премьерство Горемыкина, которому тогда уже исполнилось 75 лет. Именно с ним Россия встретит Первую мировую войну. Горемыкин вызвал своим возвращением необычайное возмущение не только со стороны прогрессивной общественности, но и многих собственных подчиненных по Совету министров. Внутри правительства не замедлило возникнуть оппозиционное течение, представлявшее премьера «дряхлым и беспомощным стариком» и ставленником императрицы и Распутина, чье имя стало все шире разлетаться по коридорам власти и светским салонам. Группу либеральных оппозиционеров возглавили Сазонов, Барк, государственный контролер Петр Харитонов и ставший к тому времени министром земледелия Александр Кривошеин. Они намеревались убедить царя убрать из правительства не только премьера, но также главу МВД Николая Маклакова, министра юстиции Ивана Щегловитова, обер-прокурора Священного Синода Владимира Саблера, военного министра Владимира Сухомлинова. «С каждым днем во мне крепло убеждение, что пока не будут отдалены от дел Горемыкин и поддерживающие его столпы реакции, между которыми я считал министра юстиции Щегловитова наиболее опасным ввиду его дарований, правительство не приобретет в стране доверия, без которого оно не может успешно выполнять своих задач»[247], — напишет Сазонов. В результате произошедшего раскола правительство накануне войны оказалось совершенно парализованным. Английский посол с грустью констатировал «отсутствие какой-либо солидарности или коллективной ответственности среди членов русского кабинета»[248]. Вместо принятия решений его члены занялись сведением счетов и подковерной борьбой. А Дума боролась со всеми ними. Время для этого они нашли не лучшее.

Законодательная власть

Российский парламент по конституции 1906 года был двухпалатным, причем обе палаты пользовались практически одинаковыми правами. Государственная дума рассматривала акты, предусматривающие издание или отмену законов, отчеты финансовых учреждений, сметы раскладки повинностей в губерниях, финансовые субсидии земствам, бюджеты ведомств, государственную роспись доходов и расходов, внебюджетные ассигнования. Государственный совет не только одобрял или не одобрял принятый Думой закон, но тоже обладал законодательной инициативой по всем перечисленным вопросам.

При этом между палатами существовала большая социальная и идеологическая разница. Но была ли между ними пропасть, которая парализовала процесс законотворчества и делала российский государственный механизм фатально неэффективным, как полагали критики российской разновидности парламентаризма и революционеры? И да, и нет.

Нижняя и верхняя палаты имели разные источники легитимности. Дума формировалась на непрямых выборах подавляющим большинством мужского населения, Госсовет в своем составе отражал монаршую волю и обеспечивал представительство привилегированных сословий.

Выборы в Первую Государственную думу, как и в последующие, проходили довольно бурно. Вот воспоминания Ариадны Тырковой-Вильямс, принимавшей непосредственное участие в кампании победившей — кадетской — партии в столице: «Разъезды по Петербургу с одного избирательного митинга на другой. Всюду битком набито. Всюду с напряженным вниманием ловят каждое слово. Социалисты, бойкотирующие Думу, приходят на наши митинги, чтобы доказывать избирателям, что стыдно идти в Думу, создаваемую по такому несовершенному избирательному закону… Речи наших профессоров, адвокатов, земцев, привыкших излагать свои мысли, выслушивались внимательно, иногда вызывали шумные аплодисменты… На собраниях говорили очень свободно, вплоть до прямых и безнаказанных призывов к вооруженному восстанию. Одной из причин, почему социалисты бойкотировали Государственную думу, был их страх, что само существование народного представительства может внести успокоение, остановить революцию»[249].

Государственный Совет формировался более кулуарно и спокойно. Его члены по назначению определялись императором по представлению правительства, причем 69 % из всех, назначенных за предреволюционные годы, составляли бывшие министры и их заместители, сенаторы административных департаментов, начальники подразделений министерств, а еще 14 % — бывшие генерал-губернаторы, губернаторы или командующие военных округов[250]. Но вот собрания по избранию членов в Госсовет по выборам проходили нередко весьма бурно. Так, его члены от территорий выбирались на губернском земском собрании, а при его отсутствии — на съезде крупных и средних землевладельцев, которые редко обходились без острых схваток.

О том, как будет происходить работа парламента или его взаимодействие с правительством, никаких предварительных совещаний не было. Обе палаты, созданные Основными Законами, впервые собрались вместе 27 апреля 1906 года в Георгиевском зале Зимнего дворца, чтобы заслушать тронную речь императора, принеся с собой весь груз взаимной враждебности. В Санкт-Петербурге этот день «был общенародным праздником. Школы и присутствия были закрыты. Магазины тоже. Большинство заводов не работало. Улиты были залиты народом. Всюду флаги, радостные лица. Утром вереницы экипажей и извозчиков направлялись в Зимний дворец»[251].

Это первое собрание было весьма симптоматичным с точки зрения дальнейшего взаимоотношения между двумя палатами и между исполнительной и законодательной властями. Члены Государственного Совета выстроились справа от трона, депутаты Думы — слева. Контраст получился разительный. Коковцов делился впечатлениями: «Вся правая половина от трона была заполнена мундирной публикой… По левой стороне, в буквальном смысле слова, толпились члены Государственной Думы и среди них — ничтожное количество людей во фраках и сюртуках, подавляющее же количество их, как будто нарочно, демонстративно занявших первые места, ближайшие к трону, — было составлено из членов Думы в рабочих блузах, рубашках-косоворотках, а за ними толпа крестьян в самых разнообразных костюмах, некоторые в национальных уборах, и масса членов Думы от духовенства»[252].

Николай II прибыл на прием морем и выступил перед собравшимися с прочувствованной речью. Напомнив, что «действительное благосостояние государства заключается не только в свободе, но также в порядке, основанном на принципах конституции», император подытожил: «Господь Бог да благословит труды, предстоящие мне в единении с Государственным Советом и Государственной думой, и да знаменует день сей отныне днем обновления облика земли русской, днем возрождения ее лучших сил». Выступление было выслушано молча и благожелательно, хотя аплодисментов не последовало. Император был доволен. Закончив в тот вечер государственные дела, он записал в дневнике, что занимался ими «с облегченным сердцем, после благополучного окончания бывшего торжества»[253]. Но на большинство собравшихся прием в Зимнем произвел куда менее благостное впечатление.

Депутаты Думы остались, скорее, равнодушными. «В их сердцах тронная речь никакого отклика не нашла, — констатировала Тыркова. — Призывать на их труды благословение Божие им, в лучшем случае, казалось излишним. Они больше верили в магическую силу юридических заклинаний, чем в молитвы. Короткий, лишенный всякого личного общения царский прием был для них живописной, но мертвой формальностью, они были связаны не с самодержавием, а с народными силами»[254]. Еще хуже были ощущения представителей противоположного лагеря. Императрица-мать с ужасом делилась впечатлениями о депутатах с Коковцовым: «Они смотрели на нас, как на своих врагов, и я не могла отвести глаз от некоторых типов, — настолько их лица дышали какой-то непонятной мне ненавистью против нас всех»[255]. Такое же ощущение вынес Александр Мосолов: «Вся эта публика произвела на нас удручающее впечатление. На лицах депутатов была написана враждебность»[256].

После тронного приема члены двух палат разъехались на свои первые заседания, и сразу стали заметны и разительные отличия не только во внешнем виде их обитателей палат, в атмосфере заседаний и характере обсуждений. Государственный Совет заседал там же, где и его предшественник, деля с правительством здание Мариинского дворца. «В великолепных залах дворца, устланных бархатными коврами, обвешанных тяжелыми драпировками, уставленных золоченой мебелью, бесшумно двигались необыкновенно статные камер-лакеи в расшитых ливреях и белых чулках, разнося чай и кофе… Внушительные фигуры по большей части престарелых сановников в лентах и орденах, военные и придворные мундиры, сдержанные разговоры — все создавало какую-то атмосферу недоступности, оторванности от низменной будничной жизни… Человек в пиджаке показался бы какой-то неприличной и дикой аномалией, если бы он вдруг очутился в среде этих выхоленных, нарядных осанистых людей»[257], — такой запомнилась верхняя палата кадету Владимиру Набокову.

Думе тоже был выделен весьма внушительный дворец, построенный по заказу Екатерины II для князя Потемкина-Таврического шотландским архитектором Камероном. Зала заседаний там изначально, естественно, не было, под него был приспособлен огромный зимний сад. Внутреннее устройство было скопировано с французской палаты депутатов: трибуна председателя была приподнята над местом оратора и располагалась перед амфитеатром депутатских кресел. Министерские места расположили не в первом ряду, как во Франции, а направо от председательской трибуны лицом к депутатам. Одеты народные избранники были, кто во что горазд, и первое же заседание превратилось в антиправительственный митинг. Возвращаясь с этого заседания, министр двора Фредерикс заметил: «Депутаты произвели на меня впечатление шайки бандитов, которые только и ждут момента, чтобы наброситься на министров и перерезать им горло. Никогда больше не появлюсь среди них»[258].

Стилистическая и сущностная разница двух палат просуществовала все годы дореволюционного парламентаризма. Князь Александр Голицын, имевший возможность позаседать и в Госдуме, и в Госсовете, описывал свои ощущения после прихода в верхнюю палату: «Если заседания Государственной думы мне напоминали в увеличенном размере земские собрания и даже скорее наши земские съезды бурного периода 1905 года, где можно было слышать блестящие речи записных ораторов и рядом с этим часто бессмысленные или бездарные бредни рядовых членов, где царило всегда несколько приподнятое настроение, порой переходящее в бурные овации или взрыв негодования по отношению к выступающему оратору, что поддерживало в вас все время нервное настроение и особую настороженность, где страсти кипели и чувства доминировали над разумом, то теперь, сидя среди маститых, по большей части убеленных сединами коллег моих, умудренных многолетним опытом пребывания на государственной службе в различных высоких должностях, вплоть до министров, я сразу понял, что ораторскими приемами никого не убедишь, что самая блестящая речь будет молча выслушана со вниманием, но без каких-либо внешних знаков одобрения или осуждения (таковые по твердо установившемуся обычаю не допускались) и, в конечном результате, оценена не по форме своей, а по внутреннему достоинству и вескости аргументации»[259]. Стоит ли говорить, что пресса с упоением освещала работу нижней палаты и, в лучшем случае, игнорировала верхнюю, которая сразу была объявлена реакционным институтом.

Государственная дума идеологически была гораздо более разнородной и более левой, нежели Государственный Совет. Количество думских партийных фракций, к тому же жестко идеологизированных и непримиримых, зашкаливало за все разумные пределы и постоянно росло. В Думе первого созыва было 8 фракций, второго — 11, третьего — 10–11. В IV Думе количество фракций приближалось к полутора десяткам, справа налево: правые, националисты, умеренно правые, центр, октябристы, кадеты, прогрессисты, «польское коло», мусульманская группа, белорусско-литовско-польская группа, трудовики, социал-демократы (большевики и меньшевики), беспартийные. Мы их все подробно рассмотрим в главе о политических партиях, ибо почти за каждой фракцией стояла и партия. Большинство во всех Думах, за исключением Третьей (да и то не всегда) принадлежало оппозиции правительству. Все фракции были представлены в совете старейшин палаты, их члены компактно сидели в зале заседаний, но не располагали каким-либо собственным аппаратом. Связи с центральными комитетами партий у их фракций были слабы, внутрипартийная дисциплина наблюдалась далеко не у всех. «В группах хорошо организованных партий (РСДРП, кадеты), а также во фракциях, по многим вопросам противостоящих думскому большинству (трудовая группа III и IV Дум, фракция правых), существовала достаточно жесткая дисциплина, в других же ее практически не было, и члены фракций голосовали, как угодно»[260]. Подобные чересполосица и аморфность никак не способствовали эффективности законодательной работы, а повышенная идеологизация была гарантией столкновений с исполнительной властью.

Однако не следует забывать, что и в Государственном Совете существовали фракции, в чем-то повторявшие думские размежевания. Более того, между идейно близкими фракциями двух палат существовали тесные контакты. При этом подавляющее большинство членов верхней палаты оставались беспартийными, а потому и фракции носили непартийный характер. «Первоначально группировки скорее создавались в зависимости от господствовавших в данный момент общественных настроений или от персональных качеств того или другого лица, объединявшего вокруг себя членов палаты»[261], — объяснял член Госсовета и будущий министр земледелия Александр Наумов. Членство во фракциях верхней палаты, в отличие от Думы, никак не фиксировалось, а потому носило несколько условный характер.

Наиболее многочисленной фракцией Государственного Совета были центристы. Их партнерами в Думе выступали октябристы. Второй по численности, как правило, являлась правая группа, в которой большинство составляли члены по назначению. Она была наиболее близка к правительству и в нижней палате контактировала, прежде всего, с правыми. Третья фракция носила название академической, или левой группы, основу которой составляли представители Академии наук и университетов. В 1913 году группа была переименована в прогрессивную и к революции достигла 20 человек, включив в себя часть представителей земств и предпринимателей. Группу больше десяти лет возглавлял известный юрист и ректор Петербургского университета Гримм, видный деятель кадетов, с которыми фракция и состояла в союзе. Поскольку кадеты всегда были в оппозиции, это значит, что и в Госсовете оппозиция всегда была представлена третьей по численности фракцией.

С декабря 1910 года действовала четвертая группа — кружок внепартийного объединения, объединивший умеренно либеральных чиновников, в основном назначенных императором. В этой группе, старавшейся не связывать себя с существовавшими политическими партиями и течениями, видную роль играли один из творцов конституции барон Юлий Икскуль фон Гильденбанд, князь Борис Васильчиков и — после отставки с поста премьера — Коковцов. Наконец, в марте 1911 года образовалась и пятая фракция — группа правого центра — на базе недовольных чрезмерным консерватизмом фракции правых. Правый центр во главе с Нейдгартом насчитывал к концу работы Госсовета 23 депутата, от чьих голосов часто зависел исход голосований. Их партнером в Думе были националисты. Кроме того, в Госсовете был польский кружок центра, взаимодействовавший с думским польским коло — в основном на оппозиционном поле[262].

Главное идейно-политическое отличие Госсовета от Думы заключалось в том, что в нем никогда не было социалистов. Безусловно, Государственная Дума была куда более левым институтом. Она почти всегда представляла собой институционализированную оппозицию. Причем не просто правительству, но и всему государственному строю страны (случай — редчайший в истории, он повторится в 1991 году, когда российский парламент распустит страну под названием Советский Союз). Поэтому о Думе уместнее подробно поговорить в том разделе, где речь пойдет о враждебных существовавшему режиму государственных институтах. И все же…

Даже такая сложная, противоречивая, провоцировавшая конфликты система российского парламентаризма, наличие двух столь отличных палат, одна из которых находилась не только в системной, но порой и внесистемной оппозиции государственного строя была… работоспособной.

Социальный, классовый разрыв между палатами был явно преувеличен. В обеих преобладали дворяне. В 1913 году к высшему сословию принадлежало 62,6 % членов Госсовета и 52,4 % депутатов Думы. Почти четверть депутатов нижней палаты (109 из 437) были землевладельцами, гораздо больше, чем членов верхней — 28 из 182. В Государственном совете было куда больше госчиновников, но и в Думе количество лиц с классными чинами и придворными званиями достигало 208, почти половины от ее состава. Разительным контрастом было представительство крестьян: в Думе их было 84, в Госсовете — 1. Но это никак не вносило диссонанс во взаимоотношения палат, поскольку крестьяне по многим вопросам были солидарны скорее с правыми чиновниками, чем с левыми социалистами. В Думе, в отличие от Госсовета, не было ни одного военного[263]. Однако было множество представителей интеллигенции, именно они предопределяли революционно-оппозиционный настрой Государственной думы. Но никакой социальной пропасти между палатами не существовало.

Как не было и паралича законотворчества из-за скверных отношений: они довольно успешно взаимодействовали друг с другом. Конечно, речь не идет о временах I и II Дум, которые в 1906 и 1907 годах больше занимались революционной пропагандой, нежели законотворчеством. Как подсчитал скрупулезный исследователь российского парламентаризма В. А. Демин, все предреволюционные Думы приняли ни много ни мало — 3550 законов. Из этого числа Государственный совет отклонил лишь 46 (1 %), еще 19 отказался рассматривать и 158 не успел рассмотреть из-за Февральской революции, которая покончит и с Госсоветом, и с Госдумой. Разногласия между палатами касались относительно узкого круга вопросов. Верхняя палата почти всегда была более консервативной по национальному вопросу, блокируя распространение земства на окраины империи, меры в поддержку изучения языков национальных меньшинств. Госсовет, как и правительство, был против создания земств в волостях, медицинского страхования служащих. Он также последовательно отклонял инициативы Думы о расширении полномочий законодательных палат и препятствовал ее постоянным попыткам урезать ассигнования на строительство военно-морского флота[264]. Вот, пожалуй, и все.

Таким образом, все — весьма прогрессивное — законодательство последнего десятилетия существования Российской империи было поддержано и Думой, и Государственным Советом: реформы уголовного, гражданского и процессуального права, крестьянская реформа, законодательство об охране труда и медицинском страховании рабочих, увеличение расходов на образование и открытие новых учебных заведений, введение прогрессивного подоходного налога и т. д. Государственный Совет не сдерживал реформы и не пытался повернуть страну вспять. Он был ограничителем радикальности реформ, как то и задумывали творцы российской конституции во главе с Николаем II.

Российский парламентаризм состоялся, и произошло это уже в первый год работы III Государственной думы, которую прогрессивные силы считали реакционной. С этого времени, как справедливо подчеркивала Элен Каррер д’Анкосс, парламент, несмотря на свою недостаточную представительность, «больше не был плодом сиюминутной монаршей воли — он вел собственную жизнь, подчинявшуюся законам. Его независимость, пусть даже относительная, вдруг подтверждала мысль о том, что он стал институтом, навечно прописавшимся в российской политической системе. А ничто не имеет такого значения для общественного прогресса и прогресса сознания, как незыблемость существующих институтов»[265]. Увы, эту истину в России не разделяли даже многие очень образованные люди.

Госаппарат

Недостаточная дееспособность органов высшей власти не имеет разрушительных последствий, когда их работу подкрепляет компетентный бюрократический аппарат. Он действительно начал складываться — и до, и после введения конституционного строя. Это не могли не признавать даже откровенные критики режима, приходившие к выводу, что «мало-помалу выработался новый тип чиновника, честного, преданного делу, не похожего на тех уродов дореформенной России, которых описывали Гоголь и Щедрин»[266]. Критикам, полагаю, было невдомек, что Гоголь и Салтыков-Щедрин описывали человеческие пороки, людские уродства, а не конкретных уродов-чиновников. На госслужбу шло подавляющее большинство выпускников высших учебных заведений, поэтому госчиновники, особенно центральных ведомств, были хорошо образованы и подготовлены, в совершенстве знали российское законодательство. «Шестнадцать томов Свода Законов были катехизисом для должностных лиц старой России, — вспоминал Сергей Палеолог, напомню, высокопоставленный чин в МВД. — С первого дня поступления на государственную службу мы обязаны были приобретать навык в практическом использовании этими шестнадцатью томами; нам ежедневно приходилось применять всевозможные законы, разъяснять и толковать их». От чиновников требовалось также знать все вновь принимаемое законодательство. На высокий уровень была поставлена техника подготовки законов. После санкции министра «собирались необходимые материалы с мест: от губернаторов, земств, городов, предводителей дворянства, сведущих людей; изучались статистические данные, подходящие случаю иностранные законодательства, наша и европейская практика в обсуждаемом деле»[267]. После этого начиналось согласование законопроекта между департаментами внутри министерств, между министерствами и лишь потом запрашивалось высочайшее разрешение на внесение его в Думу, где работу с депутатами вели опытные министерские работники.

Техническая сторона работы аппарата была поставлена неплохо, однако в целом он еще далеко не отвечал требованиям XX века. Особенности российской системы государственной службы заключались в том, что чиновник давал клятву верности не государству, а монарху, и ни один из них не мог быть привлечен к ответственности без согласия прямого начальника (обычно ответственность заменялась переводом на другую должность). «В политической системе России доминировала личная лояльность патронажно-клиентальных связей, которые затушевывали институциональные интересы, отсутствовала адекватная экономическая дифференциация, приводившая к появлению групп давления со взаимодополняющими интересами»[268]. Чиновники прекрасно работали с бумагами, меньше внимания обращалось на общество и на публичные аспекты, аппарат работал под покровом секретности, что всегда оставляет почву для серьезных подозрений в полезности и неподкупности его работы.

Коррупция действительно была масштабной и доходила до высоких правительственных сфер. Последний дореволюционный министр внутренних дел Александр Протопопов расскажет, как он доложил императору о том, что его предшественник на этом посту Александр Николаевич Хвостов «произвел растрату свыше миллиона рублей. Царь сделал гримасу и сказал: «Какая гадость». Смотрел на меня вопросительно. Я ответил, что это, действительно, гадость, но что старик А. А. Хвостов очень огорчен поступком племянника и что от царя зависит махнуть рукой на это дело. Царь согласился дела не поднимать. Тогда я предложил назначить за А. Н. Хвостовым негласный надзор. Царь ответил: «Хорошо, назначьте»[269]. Конечно, этот случай был не единичным.

Большим был и размах коррупции на местах. Иван Солоневич, выросший в провинциальной чиновничьей среде (его отец работал в гродненском статистическом комитете) и хорошо ее знавший и чувствовавший, давал развернутое свидетельство о местной бюрократии: «Она брала взятки — так было принято. Но взятка не была вымогательством, она была чем-то средним между гонораром и подаянием. Она разумелась сама собой. Чиновник, который отказывался брать взятки, подвергался изгнанию из своей собственной среды: он нарушал некую неписанную конституцию, он колебал самые устои материального существования бюрократии. Но такому же изгнанию подвергался и чиновник, который свое право на взятку пытался интерпретировать как право на вымогательство. Взятка, я бы сказал, была добродушной. Так же добродушен был и ее преемщик… Он, кроме того, считал себя нищим… Но материальные требования этого чиновника определялись не его «общественным бытием», а остатком дворянской традиции… Физический труд был унизителен. Квартира из трех комнат была неприличной. Наличие только одной прислуги было неудобным»[270].

Царской власти постоянно пеняли за раздутый государственный аппарат. Хотя нужно было пенять за его малочисленность. Всего на действительной государственной службе в 1913 году — включая ведомство учреждений императрицы Марии, детские приюты, Лицей — состояло 253 тысячи человек[271]. Империя страдала от «недоуправляемости» Как показали современные исследования, численность чиновничьего аппарата страны по отношению к количеству населения была едва ли не в 10 раз ниже, чем во Франции, Англии или Германии, и была больше похожа на численность колониальных администраций в британских и французских колониях. Американский историк Беличенко убежден, что столь небольшой аппарат не был способен предоставлять населению необходимые ему услуги в нужном объеме, «умерял аппетиты самодержавия и… помогает объяснить низкие темпы модернизации страны»[272]. Следует заметить, что, по сравнению с развитыми странами, аппарат и во много раз дешевле обходился казне. У последнего обстоятельства была и обратная сторона: действительно состоятельными среди чиновников было не более 10 %, остальные часто становились заложниками стесненных жизненных обстоятельств, что было одной из причин взяточничества.

Особенно вакуум власти ощущался на местах, где юрисдикция центральной власти распространялась по сути лишь на губернские города. В уездах, волостях, не говоря уже о сельских поселениях представителей центральной власти было крайне мало. Прав был Столыпин, который в 1908 году заявлял: «Нигде в Европе, ни в Германии, ни в Австрии, ни во Франции нет такой слабой по конструкции администрации, как у нас»[273].

Она была не только слабой, но и довольно запутанной, как запутанным было административно-территориальное деление страны. Российская империя разделялась на 78 губерний, 21 область, два самостоятельных округа. Губернии и области подразделялись на 777 уездов и округов, Финляндия — на 51 приход. Уезды и приходы, в свою очередь, делились на станы, отделы и участки — 2523, не считая 274 ленсманств в Финляндии. Но это еще не все. Было одно наместничество — Кавказское, охватывавшее все Закавказье, восемь генерал-губернаторств, охватывавших сразу по несколько губерний и областей, в основном в окраинных и национальных регионах; а также восемь градоначальств — в Петербурге, Москве, Севастополе, Керчи, Одессе, Николаеве, Ростове-на-Дону и Баку. Но и это еще не все. Империя подразделялась на ведомственные округа: 13 военных, 14 судебных, 30 почтовых, 9 таможенных и железнодорожных и т. д.[274]

В губерниях и областях главной фигурой исполнительной власти был губернатор, при котором существовало губернское правление. Кроме того, в тех губерниях, где существовало земство, создавалось губернское по земским и городским делам присутствие, которое осуществляло надзор за деятельностью местного самоуправления. Губернатор мог опротестовывать решения земств, и история последних изобилует огромным количеством историй о злокозненных монстрах-губернаторах. Исполнительная власть в уездах принадлежала исправникам с небольшим количеством уездных присутствий.

Долго не был решен вопрос о соотношении между территориальными и отраслевыми сферами госмеханизма: кому подчиняться местным должностным лицам — хозяину своей губернии или своему министру в Петербурге. Наибольшее количество губернских правлений и других ведомств в начале века относилось к ведению МВД (под внутренними делами понималось тогда, в первую очередь, управление территориями), судебные органы — к ведению Минюста, казенные палаты и казначейства — министерства финансов, контрольные палаты — ведомства государственного контролера. Государственной собственностью ведало министерство земледелия и государственных имуществ, а удельной (собственностью императорской фамилии) — министерство императорского двора и уделов[275]. И так далее.

Во времена Столыпина, прекрасно разбиравшегося во всех нюансах и несовершенствах системы организации власти на местах, с такой административной чересполосицей было покончено. Специальная комиссия под его председательствованием приняла ряд принципиальных решений, позволявших уничтожить на местах ведомственную политику, усилив координирующую роль губернаторов. По новому Положению о губернском управлении, император назначал их по представлению министра внутренних дел. Губернатор, который теперь сам состоял в ведомстве МВД, объявлялся «главным в губернии представителем Высшего Правительства», который «охраняет действием данной ему власти общественное спокойствие и безопасность и заботится о благосостоянии вверенной его управлению губернии»[276]. Была впервые в российской истории выстроена единая вертикаль исполнительной власти вплоть до уровня губернии.

Проходили и другие реформы местного управления. Так, для реализации аграрной реформы были созданы губернские и уездные землеустроительные комиссии. Цензурные комитеты после принятия Основных законов были преобразованы в комитеты по печати. Учреждались губернские по делам об обществах и союзах присутствия, дававшие разрешения на создание общественных организаций, количество которых росло в геометрической прогрессии.

Земское самоуправление еще в XIX веке было введено в 34 губерниях Европейской России, в 1911–1912 годах к ним добавилось еще 6 западных губерний — Витебская, Волынская, Могилевская, Минская, Подольская и Киевская. Исполнительными органами выступали губернские и земские управы в составе председателя и нескольких членов, которые избирались из гласных на три года. Председателями, которых чаще называли земскими начальниками, становились, как правило, местные потомственные дворяне и землевладельцы, контролировали деятельность органов крестьянского самоуправления, а также осуществляли административные и даже судебные функции, поскольку наблюдали за деятельностью волостных судов. Александр Наумов, будущий министр земледелия, делился впечатлениями о своей земской молодости в Самарской губернии: «Церковь, школа, семья, сиротство, суд, защита личная и общественная — все это требовало со стороны земского начальника ежечасной заботы, разумного совета или руководящего подсказа»[277].

Земские учреждения после 1905 года кардинально не реформировались, но по своему статусу вплотную приближались к органам власти, поскольку имели полномочия издавать обязательные распоряжения по предметам своего ведения и собирать с населения налоги, что является функциями чисто государственными. Налогами облагались земли, городские дома, фабрики, заводы и торговые помещения. Промышленные и торговые предприятия облагались не по доходу, а исключительно по стоимости недвижимости. При этом, нельзя сказать, что земства роскошествовали. Шлиппе вспоминал, что будучи председателем уездной управы в Верее «получал только сто рублей в месяц, с проездом на собственный счет. Содержание тройки лошадей, кучера и экипажа уже стоило дороже ста рублей. Другими словами, должность была скорее почетная, сиречь — бесплатная»[278].

Главным, как и в первые десятилетия существования земства, для них были больницы и школы. Причем земства открывали школы и обслуживали их в хозяйственном отношении, но содержание образования правительство оставляло за собой, осуществляя контроль через училищные советы, непременными членами которых были чиновники Министерства народного просвещения — инспектора народных училищ. Одним из таких чиновников в Ульяновской губернии и был отец Ленина. В XX веке земства начали больше внимания уделять строительству шоссированных дорог, благоустройству крестьянского быта и… политике.

Конечно, основным объектом политической борьбы становились губернаторы и урядники. «Надо сказать, что стычки и препирательства были одной из черт нашей провинциальной жизни, — подтверждал Мельников. — …Достаточно было появиться не слишком умному и не слишком тактичному губернатору — не так легко было набрать очень умных и очень тактичных, — как его начинали при всяком случае травить»[279]. В 1905 году, как мы видели, радикальная часть земства выступила едва ли не ведущей революционной силой. Следующий этап его безудержной политической активности наступит в годы Первой мировой войны, когда будут учреждены Всероссийский земский и Всероссийский городской союзы (Земгор). Они ставили целью координацию деятельности органов местного самоуправления в снабжении армии, санитарном деле в обеспечении тыловых служб. Если бы они занимались только этим, история России могла пойти другим путем…

Впрочем, не только земство, но и чисто государственные чиновнические структуры на местах были поставщиками кадров борцов с режимом. Это факт, как бы ни казалось удивительным. Психологический феномен превращения бюрократа в революционера показал Иван Солоневич: «Традиция русской дворянской литературы, собственный бюрократический быт и философия пролетарского марксизма — все это привело к тому, что старорежимная бюрократия оказалась носительницей идей революционного социализма… Мелкий провинциальный чиновник Маркса не читал. Но Толстого и прочих он, конечно, читал. Он считал, что он, культурный и идейный человек (взятки никогда в мире никакой идее не мешали, как никакая идея не мешала взяткам), «служит государству». А его сосед по улице, лавочник Иванов, служит только собственному карману, других общественных функций у этого лавочника нет. Он груб. Он ходит в косоворотке, а его жена сама стирает белье… Социализм — это только расширение профессиональных функций бюрократии на всю остальную жизнь страны. Это подчинение лавочника Иванова контрольному воздействию философически образованной, «культурной» массе профессионального чиновничества… Русскую революцию сделал вовсе не пролетариат. Ее сделали коллежские регистраторы и те сыновья коллежских регистраторов, которые потом получили новый чин: народных комиссаров»[280].

Спецслужбы

Россия располагала мощными правоохранительными органами. Полиция, как, впрочем, и многое другое, была достаточно уникальной: существовало два ее вида — для поддержания порядка и для охраны интересов государства. В других странах время специализированных служб придет позже. Вопросами антиправительственной деятельности в министерстве внутренних дел также занимались несколько ведомств, функции которых не всегда четко разграничивались: департамент полиции, охранное отделение с филиалами в основных городах империи, корпус жандармов, подразделения которого были рассредоточены по всей стране. Эти спецслужбы образовывали весьма эффективную систему политического сыска, цели которой, по словам последнего руководителя департамента полиции Алексея Васильева, «состояли в расследовании деятельности всех движений, направленных против существующего строя, и в ликвидации этих движений»[281]. У такой сложной системы была своя предыстория.

Политическая полиция берет начало с Петра I, когда была создана Тайная розыскных дел канцелярия. Еще через сто лет возникли III отделение и Отдельный корпус жандармов. В 1880 году в рамках МВД был учрежден департамент государственной полиции, ставший высшим органом политической полиции. К концу века в нем появился особый отдел, который заведовал внутренней и заграничной агентурой, занимался перлюстраций писем, осуществлял контроль над настроениями, рабочих и студентов, вел розыск по политическим вопросам. Директором департамента был человек, наиболее приближенный к министру внутренних дел, а потому назначался по его представлению и уходил со своего поста с отставкой министра. Именно по этой причине из-за «министерской чехарды» за последние полтора десятилетия, предшествовавшие революции, сменилось 12 директоров департамента полиции, что никак не способствовало стабильности в его работе.

Свои основные функции департамент и его особый отдел осуществляли через подчиненные им губернские жандармские управления, в обязанности которых, по инструкции 1904 года, входило: «наблюдение за местным населением и за направлением политических идей в обществе, доведение до высших властей о беспорядках и злоупотреблениях, производство дознаний по делам о государственных преступлениях, осуществление негласного полицейского надзора, оказание помощи общей полиции в восстановлении нарушенного порядка» и др.[282]. По свидетельству начальника Московского охранного отделения полковника Александра Мартынова, «ко времени революции 1917 года отдельный корпус жандармов, сильно реформированный и приспособленный к требованиям времени, включал около 1000 офицеров и 10 000 унтер-офицеров. Это на территории, занимавшей 1/6 часть света!»[283]. Реально общая численность корпуса составляла около 15 тысяч человек. Большая часть из них служили в жандармских управлениях железных дорог, в ведении каждого из которых находился участок протяженностью 2000 верст. В 1916 году отдельный корпус состоял из Главного управления (штаба), 75 губернских и областных жандармских управлений, 30 жандармских управлений Привисленского края (то есть Польши), 33 жандармских управлений железных дорог с 321 отделением в городах и на крупных станциях, 27 жандармских строевых частей.

Департамент полиции, осуществляя общее политическое руководство корпусом жандармов, имел мало возможностей влиять на его кадровый состав и конкретную деятельность, здесь решающее слово принадлежало штабу корпуса. Именно поэтому, полагает историк российских спецслужб Феликс Лурье, возникла идея создания охранных отделений: «Департаменту полиции требовался помощник, принадлежавший только ему, не зависящий ни от чьих личных отношений и имеющий общего с ним начальника. Таким помощником стала система Охранных отделений»[284]. Первоначально они возникли для решения отдельных крупных задач — обеспечения безопасности пребывания императора в крупнейших городах — Петербурге, Москве и Варшаве. В начале XX века их стали создавать в тех городах, где чаще всего происходили выступления рабочих и учащейся молодежи, в 1907 году их число достигло 27. Охранные отделения создавались при полицейских управлениях, но подчинялись особому отделу департамента полиции и отчитывались только перед ним.

Охрана или «охранка», как ее называла прогрессивная общественность, располагала огромными базами данных, картотеками отпечатков пальцев и антропометрических данных, в ее штате работали опытные фотографы, графологи, лингвисты, этнологи. Наблюдение за подозреваемыми осуществлялось службой наружного наблюдения, которую готовил в основном из отставных солдат начальник московской службы филеров Евстратий Медников. Общий штат филерской службы превышал тысячу человек, из них более сотни работало в столице.

Широко использовалась и внутренняя агентура. «Охранное отделение вербовало секретных сотрудников из всех слоев общества: рабочих, проституток, студентов, уважаемых руководителей партий и даже членов Думы, — писал Васильев. — …Секретные сотрудники Заграничной агентуры занимались наблюдением за эмигрантами и составляли рапорты обо всем, что происходило на конференциях оппозиционных групп и особенно различных социалистических сект»[285]. Просматривалась переписка всех подозрительных лиц, а также почти вся зарубежная корреспонденция. «Заслуживает упоминания еще всеподданнейшие доклады царю, подготовляемые в единственном экземпляре. Их секретная полиция дважды в месяц представляла Императору, а тот читал с большим интересом и собственноручно делал пометки»[286].

Обеспечение безопасности непосредственно царской семьи обеспечивалось целой системой Собственной Его Императорского Величества охраны, создание которой на профессиональной основе было начато сразу после убийства Александра II. Во главе этой системы стоял Дворцовый комендант, на которого по инструкции 1906 года возлагалась вся полнота ответственности «за безопасность императорских резиденций и надзор за безопасностью пути во время Высочайших путешествий», а также «за благонадежность лиц, имеющих доступ во внутренние помещения дворца»[287]. В период смуты 1905–1906 годов, когда на Николая II шла настоящая охота, этот ответственный пост занимал Дмитрий Трепов, затем его на много лет сменил генерал от кавалерии Владимир Дедюлин. В декабре 1913 года им стал известный нам генерал-майор свиты Владимир Воейков, до этого хорошо известный императору как командир гвардейского полка, расквартированного в Царском Селе.

Дворцовый комендант опирался, в основном, на три замыкавшихся на него самостоятельные структуры. Первой была Дворцовая полиция, получившая это название в 1884 году, куда стекалась информация из всех источниках о подготовке покушений на императора и которая обеспечивала физическую защиту царя и его семьи. Штаты Дворцовой полиции достигали 250 человек, обученных как приемам спецслужб, так и всем навыкам работы телохранителей. В 1905 году ее возглавил 35-летний полковник Борис Герарди, остававшийся на своем посту вплоть до Февральской революции. Второй — Собственный Его Императорского Величества Сводный пехотный полк, в который входили отборные, проверенные и благонадежные офицеры и солдаты, набранные из гвардейских частей столичного гарнизона. В его задачи входила не только охрана всех дворцовых помещений и прилегающих территорий, но и наблюдение за свитой, прислугой и посетителями. Численность Сводного полка достигала 5 тысяч человек. До 1914 года им командовал полковник Владимир Комаров, а потом — генерал Алексей Ресин. Наконец, в 1905 году, когда Николай II усилиями террористов оказался фактически заперт в своих резиденциях, по инициативе Трепова был создан Особый отряд охраны, который обеспечивал физическую безопасность императора при выездах. В момент создания отряд насчитывал 275 нижних чинов, набранных в основном из отставников гвардейских полков, при четырех офицерах. До августа 1916 года отрядом командовал Александр Спиридович. Охрану непосредственно Александровского дворца нес дополнительно Царскосельский гарнизон[288]. Их заслуга в том, что Николай дожил до революции — несомненна.

В начале 1910-х годов спецслужбы достигли больших успехов в борьбе с революционным движением. Мартынов не сильно преувеличивал, когда заявлял: «В области чисто подпольных революционных партий положение было донельзя простое и понятное: в революционном подполье «барахталась» под полным контролем жандармской и охранной полиции одна только большевистская фракция Российской социал-демократической рабочей партии с ее организациями, рассеянными по наиболее крупным городам; этим организациям мы, жандармская полиция, позволяли едва дышать, и то только в интересах политического сыска»[289].

Почему дышать давали именно большевикам?

Со времен аса, начальника Петербургского охранного отделения Александра Герасимова (он занимал этот пост при Витте и Столыпине) считалось необходимым беречь те революционные организации, куда удалось внедрить секретного агента, чтобы иметь возможность в любой момент парализовать наиболее вредные проявления ее деятельности и арестовывать самых опасных радикалов. А в большевистской партии таких агентов было предостаточно. «Все центры всех революционных организаций должны были существовать как бы посаженные под стеклянные колпаки: каждый шаг их известен полиции, которая решает, что одно проявление их деятельности, с ее точки зрения менее опасное, оно допускает; другое, более вредное, пресечет в корне»[290].

В марте 1912 года директором департамента полиции был назначен Белецкий, который внедрил еще одну тактическую идею: «революционные организации представляют меньше опасности для самодержавия, чем умеренные оппозиционные группы… Деятели, подобные Белецкому, стремились поощрять выступления крайних радикалов против умеренных либералов»[291]. С этой точки зрения большевики были настоящей находкой. Они были незначительной политической силой, в своей критике обращали весьма мало внимания на фигуру императора или на партии из правой части политического спектра, зато вели ожесточенную борьбу с либералами из числа кадетов (одна из программных статей Каменева в 1914 году носила красноречивое название «Борьба за революцию — борьба с либерализмом»), а также с умеренным крылом социал-демократии в лице меньшевиков. Именно Белецкому, еще в бытность его на посту вице-директора Департамента полиции, приписывается вербовка в 1910 г. Романа Малиновского, к тому времени отбывшего три тюремных срока за воровство и кражи со взломом, протекция при его избрании в Государственную думу и инициатива перехода этого депутата из меньшевистской фракции к большевикам. Как говорил сам Белецкий, «Малиновскому были даны указания, чтобы он, по возможности, способствовал разделению партии»[292] социал-демократов, ослабляя ее потенциал. Малиновский закончил свою думскую карьеру только в мае 1914 года, когда должен был срочно скрыться за границу. Причиной тому стало назначение на пост одновременно товарища министра внутренних дел и командира Отдельного корпуса жандармов московского губернатора с армейским прошлым генерала Владимира Джунковского.

Джунковский пользовался большими симпатиями в либеральных общественных кругах, причем во многом за то, что крайне критически относился к деятельности спецслужб, которые интеллигенция считала главным инструментом поддержания антинародной власти. С этим настроением он и начал реформировать вверенную ему сферу, чем снискал откровенную ненависть подчиненных. «Молодой, не серьезный, но шустрый министр Маклаков передал дело борьбы с революцией всецело в руки своего помощника Джунковского, — возмущался Александр Спиридович. — Последний в угоду общественности боролся больше с корпусом жандармов, чем с надвигавшейся революцией»[293]. Еще более категорично высказывался Мартынов: «Это был, в общем, если можно выразиться кратко, но выразительно, круглый и полированный дурень, но дурень чванливый, падкий на лесть и абсолютно бездарный человек… Генерал Джунковский, наивный администратор, является, конечно, противником всяких, «каких-то там» конспираций, «агентуры», «тонкого» сыска и пр. Он по-солдатски, по-военному, напрямик, под честное слово сообщает председателю Государственной думы Родзянко о двойной роли Малиновского и обещает ему убрать из Думы этого «провокатора»»[294].

Особенно Джунковский невзлюбил охранные отделения: «Все эти районные и самостоятельные охранные отделения были только рассадниками провокации; та небольшая польза, которую они, быть может, смогли бы принести, совершенно затушевывалась тем колоссальным вредом, который они сеяли в течение этих нескольких лет»[295]. Своими циркулярами он сначала приступает к уничтожению областных отделений, из которых остаются только столичные. А затем приходит черед районных, объединявших сразу несколько областей. Из них сохранятся только Туркестанское и Восточно-Сибирское. Охранные отделения были влиты в губернские жандармские управления. Так прямо накануне войны было ликвидировано наиболее продвинутое звено политического сыска, а действующие — заметно ослаблены. Так, Джунковский добился увольнения многоопытного начальника Петербургского охранного отделения Михаила фон Котена, несмотря на мольбы градоначальника Драчевского, который сомневался в способности обеспечить без него безопасность в столице. Накануне революции этот самый крупный орган политического розыска в России, который располагался в принадлежавшем принцу Ольденбургскому особняке на Мытнинской набережной, насчитывал около 600 служащих.

Еще более далеко идущие последствия для судьбы России имел циркуляр Джунковского, который запрещал спецслужбам проявлять любой интерес к средним учебным заведениям и внутренним делам армии, создавать секретную агентуру в воинских частях. «Как раз в то время, когда началась война и революционные агитаторы стали особое внимание уделять армии и использовать малейшую возможность воздействовать на солдатские умы своей разлагающей пропагандой, военные власти, испытывая недостаток опыта, были практически беспомощны перед лицом вражеской агитации и пропаганды, — писал Васильев. — …Генерал Джунковский сделал большую ошибку, положившись на заверение Ставки, что он может совершенно спокойно предоставить политическое наблюдение в войсках армейским офицерам»[296]. Не только кому-то, но даже самим себе офицеры отказывались признаться, что во вверенных им подразделениях возможна крамола. «После ухода с поста Джунковского новый товарищ министра внутренних дел, понимавший весь вред сказанного циркуляра, возбудил вопрос об его отмене, — не скрывал своего негодования сменивший фон Когена в столице в 1915 году Константин Глобачев. — Но, видимо, уже было поздно; комиссия, назначенная для обсуждения этого вопроса, его провалила большинством голосов от армии»[297]. Таким образом, в годы Первой мировой войны спецслужбы не имели права работать и не работали в Вооруженных силах!

Война добавит других функций спецслужбам. На них дополнительно ляжет борьба со шпионажем, а также, как писал Павел Заварзин, возглавлявший в те годы жандармское управление Одессы, «сложные обязанности по мобилизации, выборам, транспортировке раненых, перевозке и размещению военнопленных и т. д. Число последних достигло двух миллионов человек»[298]. Тем не менее, спецслужбы ухитрялись заниматься и своими непосредственными обязанностями, в частности, отслеживая ситуацию в стране и не давая развернуться пролетарским революционерам. «Служба безопасности, — отмечал Ричард Пайпс, — была наиболее осведомленным и политически зрелым ведомством имперской России: накануне революции она составляла удивительно проницательные аналитические отчеты и прогнозы о внутреннем положении России»[299].

Почему же тогда спецслужбы, столь хорошо информированные, не смогли предотвратить развития по катастрофическому сценарию? Полагаю, потому, что они создавались для борьбы с революционным движением снизу, со стороны пролетарских, разночинных масс и их политических партий. И эту задачу они в полной мере решили. Можно вполне согласиться с Глобачевым, который утверждал, что «работа тайных сообществ и организаций в России никогда не была так слаба и парализована, как к моменту переворота»[300]. Но удар по государственности наносился из тех сфер, куда офицерам спецслужб вход был заказан.

«Если рассматривать роль подполья в смысле непосредственного фактора, приведшего к революции, — она была ничтожна, — справедливо констатировал полковник Мартынов. — …Противоправительственная деятельность за время Великой войны перенеслась, в силу многих причин, в иную плоскость и вовлекла элементы, бывшие до того в «оппозиции», а не в «революции», и включавшие различные «персона грата»; воздействие на них поэтому не могло осуществляться распоряжениями рутинного характера местных властей»[301]. С ним абсолютно солидарен Глобачев, который указывает, что любые решительные шаги против антиправительственных деятелей требовали «санкции по меньшей мере товарища министра внутренних дел или даже самого министра, и такая санкция легко давалась, когда дело касалось подполья, рабочих кружков или ничего не значащих лиц; но совсем иное дело, если среди намеченных к аресту лиц значилось хоть одно, занимавшее какое-либо служебное и общественное положение; тогда начинались всякие трения, проволочки, требовались вперед неопровержимые доказательства виновности, считались со связями, неприкосновенностью по званию члена Государственной думы и проч., и проч. Дело, несмотря на интересы государственной безопасности, откладывалось, или накладывалось категорическое «вето»[302].

Основные революционеры были выше Васильева, Мартынова или Глобачева и по званию, и по месту в табели о рангах.

Система органов исполнительной власти России к началу войны была не совершенна, но гораздо более дееспособна, чем в начале XX века. Во время войны, конечно, потребовалась значительная ее перестройка, особенно во фронтовых и прифронтовых местностях. Но в целом организация власти и управления страной была достаточно адекватной и для целей развития экономики, и для целей обороны. Не вижу, каким образом политическая система тормозила модернизацию страны. Никаких разумных оснований для слома государственной машины, а тем более в условиях тяжелейшей войны, не было.

Глава 3