Крушение России. 1917 — страница 9 из 30

ВОЙНА И ВЛАСТЬ

Ведение войны заключается прежде всего в поддержании воли нации к победе в момент высшей опасности.

Шарль де Голль


16 июня 1914 года фельдъегерь поручик Скуратов поднялся на борт императорской яхты «Штандарт» и вручил Николаю II конверт с известием о том, что накануне в боснийском городе Сараево выстрелами из револьвера молодой серб Гаврила Принцип убил австро-венгерского престолонаследника Франца Фердинанда и его супругу Софи фон Гогенберг. «Штандарт» на предельной скорости развернулся на Петергоф. Смысл происшедшего не ускользнул от посвященных в тонкости европейской дипломатии — от столкновения могло спасти только чудо.

Начало

Ни одна из стран и ни одна из национальных историографий не претендовала и не претендует на сомнительную честь назваться инициатором Первой мировой войны. Ее как бы никто не начинал. В 1920-е годы во всех странах-участницах выйдут «цветные» книги, где вина будет возложена на противоположную сторону. Авторы Версальского договора возложат однозначную ответственность на Германию и ее союзников. Как известно, именно победители всегда определяют, кто является военным преступником. Большевики в Советской России все объяснят хищническими аппетитами мирового империализма. С немецкой стороны все, естественно, выглядело иначе. Германия склонна была видеть главной виновницей войны Россию, подзуживаемую Францией. «Пока я в Корфу занимался раскопками и спорил о Горгонах, дорических колоннах и Гомере, на Кавказе и в России начали мобилизацию против нас, — возмущался в мемуарах Вильгельм II. -…Англия, Франция и Россия, как видим, по разным причинам преследовали одну общую цель — сломить Германию. Англия, руководимая в своей вражде к Германии мотивами торгово-политического характера, Франция — жаждой реванша, Россия, спутница Франции, — соображениями внутренней политики и желанием пробиться к южным морям. Эти три великие державы должны были встретиться на одном пути»[303]. Попробуем вкратце разобраться, в чем были причины войны, перевернувшей всю мировую историю и ставшей одним из важных факторов приближения русской революции. И не только русской. Добивался ли этой войны российский император и мог ли ее избежать?

Николай II не хотел войны. Как подчеркивал часто с ним встречавшийся посол Великобритании Джордж Бьюкенен, «при всех случайных ошибках со стороны правительства царь никогда не колебался оказать свое влияние в пользу мира, как только положение становилось сомнительным. Своей миролюбивой политикой и готовностью на всякие уступки для избежания ужасов войны он в 1913 году… дал повод думать, что Россия никогда не будет воевать»[304]. Но император не мог уклониться от схватки имперских амбиций, вырваться из клубка противоречий между великими европейскими державами и уз союзнической солидарности.

В начале XX века в европейской политике происходили поистине титанические подвижки, менявшие весь геостратегический ландшафт континента. В то время, когда умирающий Александр III справедливо предупреждал своего сына об отсутствии у России союзников, еще действовал созданный после наполеоновских войн европейский «концерт», включавший все великие державы, позволявший предотвращать крупные межгосударственные конфликты на основе соблюдения баланса сил на протяжении оставшейся части XIX столетия. Конечно, и «концерт» на помешал в свое время разразиться Крымской или Франко-прусской войнам, избежать боевых столкновений на Балканах и соперничества ведущих государств по всей планете. Однако, если сравнивать с предшествовавшими и последовавшей эпохами, это был самый мирный период в истории.

Традиционный баланс сил, который Николай II застал в начале своего царствования, выглядел следующим образом. Ведущим партнером России долгое время считалась Германия. Это положение можно проследить вплоть до середины 1900-х годов, что было подчеркнуто предложением Вильгельму стать крестником наследника-цесаревича Алексея, а также секретным соглашением о взаимной помощи в случае нападения третьей страны, которое по инициативе кайзера было подписано на яхте Николая II вблизи балтийского острова Бьёрке в июле 1905 года. Соглашение это в силу так и не вступило, поскольку противоречило существовавшим договоренностям с Францией и вызвало сильное сопротивление внутри российского правительства. В России было немало споров по поводу союзников и геополитической ориентации. Например, как утверждал Извольский, Витте долгое время был сторонником идеи союза Германии, Франции и России, направленного против Великобритании и США. Николай II стремился добавить к числу союзников России и Англию[305]. Но никто не спорил, что ключевым союзником должна стать Франция, сближение с которой, если оставить в стороне экономические соображения, диктовалось стремлением создать противовес как Берлину, так и Вене, все больше угрожавшей российским интересам на Балканах.

Начало союза с Парижем было положено русско-французским соглашением 1891 года и секретной военной конвенцией 1892 года, но отношения двух стран были не безоблачными. Глава МИДа Сергей Сазонов указывал, что наиболее серьезные разногласия с Францией касались Ближнего Востока, где «французское правительство оберегало интересы своих подданных, вложивших крупные капиталы в различные финансовые предприятия, как в Константинополе, так и в Малой Азии». Кроме материальных, у Парижа существовали и духовные интересы, которые выражались в покровительстве римско-католической церкви в регионе. «Между православными и римско-католическими духовными учреждениями на Востоке и особенно в Палестине с давних пор существовало соперничество, приводившее иногда к открытым столкновениям, которые затем посольствам приходилось улаживать совместными усилиями»[306].

Великобритания — сильнейшее из государств Старого Света — выступала традиционным геополитическим противником России. Эти противоречия касались не только европейских дел, но и интересов Британской империи, «над которой никогда не заходило солнце», по всей планете. Две страны сталкивались на Ближнем Востоке, в Персии, Афганистане, на Тихом океане. Несомненно, Англия выступила одним из главных инициаторов разжигания противоречий между Россией и Японией, недовольной нашим усилением на дальневосточном побережье, в Китае и на Корейском полуострове, что привело к русско-японской войне, в ходе которой Англия, как и Германия, однозначно были на стороне Токио. Извечным камнем преткновения в российско-английских отношениях были Черноморские проливы. «Я знал, что нежелание англичан допустить установление русской власти над турецкими проливами исходило не только из опасения перехода важного стратегического пункта в руки государства, которому общественное мнение Англии привыкло приписывать враждебные замыслы против ее владений в Индии, — замечал Сазонов, — но также из убеждения, что на земном шаре не должно быть моря, доступ в которое мог бы при известных обстоятельствах оказаться закрытым для судов британского флота»[307].

Великобритания, рассматривая Россию как главный глобальный вызов для своей империи, основную угрозу балансу сил в самой Европе видела во Франции и противостояла этой угрозе, опираясь на поддержку одного из германских государств, чаще — Австро-Венгрии. Франция, соперничая с Великобританией, считала ведущим противником Германию, с которой не только спорила о колониях в Африке: основным встроенным фактором их противоречий оставалось стремление французской нации вернуть потерянные в 1870 году Эльзас и Лотарингию, а заодно и Саарский бассейн. Германия и Австро-Венгрия основу своей безопасности видели в Тройственном союзе, который они вместе с Италией создали в 1882 году. Сильным раздражителем для них выступала Россия, обуреваемая панславянскими идеями, борьбой за наследство слабевшей на глазах Оттоманской империи и укреплявшаяся на Балканах. Так выглядел европейский баланс сил в начале XX века.

И вдруг этот баланс начал стремительно меняться. Основных причин, на мой взгляд, было две. Первое — поражение России в войне с Японией. Хотя тот мир, который Сергею Витте удалось привезти из Портсмута, был достаточно почетен, потеряли территории (Витте получил прозвище «полусахалинский»), военно-морской флот, армия были предельно ослаблены. В Лондоне сделали вывод о том, что Российская империя больше не представляет серьезной угрозы для Британской. Второе — исключительно активная внешняя и военная политика Германии. Она начала бросать глобальные вызовы Англии и Франции в столь отдаленных регионах, как Южная Африка, Марокко, Ближний Восток, причем логика этих действий не прочитывалась. Берлин приступил к беспрецедентной программе военного строительства. Немецкие исследователи подсчитали, что с 1871 по 1914 год численность германской армии и ее вооруженность по штатам мирного времени выросла в 10 раз.[308] «Однако главную роль в переходе Великобритании на антигерманские позиции сыграло англо-германское военно-морское соперничество»[309], — справедливо подчеркивают российские историки войны. В Лондоне пришли к выводу о том, что перспектива получить в лице Германии державу, обладающую одновременно доминирующей сухопутной и военно-морской мощью, подрывающей британскую монополию на морях, совершенно неприемлема.

В результате, произошло, казалось бы, невозможное. В своей классической «Дипломатии» Генри Киссинджер напишет: «Германия проявила потрясающее искусство, добившись самоизоляции и объединив троих бывших противников друг друга в коалицию, нацеленную именно против нее»[310]. Великобритания предложила союз Франции и России, и те согласились. Перед Францией забрезжила перспектива территориального реванша, о котором и думать было нельзя без нейтрализации немецкого флота, что могла, в принципе, обеспечить Англия. Для Санкт-Петербурга это означало резкое укрепление внешнеполитических позиций, ослабленных русско-японской войной. Сближение трех стран началось с договоренностей по колониальным вопросам. Как подчеркивал Джордж Бьюкенен, «англо-русское соглашение началось в 1907 г. Оно основано на несколько неясном документе, который, обязав обе державы поддерживать целостность и независимость Персии и определив их сферы влияния в этой стране, ничего не упоминал об их отношениях в Европе»[311]. Иран был разделен на три зоны: российского влияния на севере, британского — на юге и нейтральную между ними. Стороны договорились не вмешиваться во внутренние дела Тибета и согласились, что Афганистан становится нейтральным буферным государством между Россией и Британской империей. Противоречия на удивление быстро были сняты. В том же 1907 году оформилось Тройственное согласие России, Франции и Великобритании, известное также как Антанта. «Концерт держав» оканчивался. В Европе лицом к лицу противостояли две военно-политические группировки, готовившиеся и готовые к столкновению.

Основным полем столкновения становились Балканы, где главным союзником России выступала Сербия, а противником — Австро-Венгрия, а также Оттоманская империя, игравшая самостоятельную от двух блоков игру. В политическом Петербурге считалось хорошим тоном порассуждать о приобретении черноморских проливов, утверждении православного креста на Святой Софии в Константинополе, подчинении Турецкой Армении, выходе через Киликию к Средиземному морю. В Вене и Берлине Николая II подозревали в намерениях добиться воссоединения под своей эгидой принадлежавших Германии и Австро-Венгрии польских земель, аннексии австрийских Галиции и Буковины и видели важнейшую внешнеполитическую цель в том, чтобы остановить российское усиление на Балканах. В Австро-Венгерской империи, где славяне были весьма многочисленным и не самым полноправным меньшинством, да и в самой Германии весьма распространены были разного рода теории, основанные на «превосходстве высшей расы» и взглядах на славянство как «этнический материал» для обеспечения процветания этой расы.

В 1908 году, ссылаясь на решение Берлинского конгресса тридцатилетней давности, Вена в целях предотвращения сербской пропаганды приняла решение аннексировать Боснию-Герцеговину. Германия потребовала от России и Сербии признания этого действа. Россия, престижу которой наносилось смертельное унижение, согласилась, прежде всего, потому, что не ощутила желания своих партнеров по Антанте воевать из-за Балкан. Турция трижды без особого успеха организовывала при сочувствии Центральных держав (как стали называть страны Тройственного союза) балканские войны. Россия не вмешивалась. В 1913 году Германия завершила процесс окончательного отчуждения России, дав согласие на реорганизацию турецкой армии и отправив немецкого генерала, чтобы он принял на себя командование в Константинополе. Вильгельм при этом выразил уверенность, что вскоре германские флаги взовьются над Босфором. Терпение Николая II было на пределе. По утверждению Сазонова, «нашедшая сочувствие в Берлине мечта венского кабинета о создании нового Балканского союза под главенством центральных империй отдавала славянский восток связанным по рукам и по ногам во власть Австро-Германии, вытесняя раз и навсегда из Балкан русское влияние — наследие полуторастолетних упорных усилий и тяжелых жертв, и открывая беспрепятственный доступ австрийцам в Салоники, а немцам — в вожделенный Константинополь»[312].

С 1912 года в Германии вспыхнула откровенно милитаристская и антироссийская кампания, в которой приняли участие все ведущие политики и СМИ самых различных ориентаций. В Берлине был построен огромный фанерный Кремль, который сожгли под грохот фейерверка, национальный гимн и дружное улюлюканье бюргеров. В апреле 1913 года при обсуждении в Рейхстаге военного законопроекта канцлер Бетман-Гольвег обосновал необходимость очередного увеличения армии угрозой, исходящей из панславизма, расовых противоречий и антигерманских настроений во Франции, заявив при этом: «Наша верность Австро-Венгрии идет дальше дипломатической поддержки»[313]. В Петербурге всерьез заговорили о начале подготовки немецкого общественного мнения к войне. Российский Генштаб оценивал военные расходы Германии в две трети от общеимперского бюджета. Готовность немецкой армии к войне была столь значительной, а темпы роста вооружений столь велики, что специалисты задолго предсказывали даже точное время ее начала. В 1912 году российский военный атташе в Берлине полковник Павел Базаров предупреждал: «Весьма возможно, что к концу будущего или к началу 1914 г., когда лихорадочная деятельность по военной и морской подготовке Германии будет в главных чертах закончена… наступит критический момент, когда и общественное мнение, и армия, и стоящие во главе государства лица придут к сознанию, что в данное время Германия находится в наиболее выгодных условиях для начала победоносной войны». С ним был солидарен находившийся в Швейцарии коллега полковник Дмитрий Гурко: «Насколько я убежден, что Германия не допустит войны до начала 1914 г., настолько же я сомневаюсь, чтобы 1914 год пошел без войны»[314].

Чем Россия так не угодила Германии, кроме того, что в ней жили славяне и она проявляла повышенный интерес к Балканам? У Берлина были и долгосрочные виды геополитического характера. «Во-первых, только с ликвидацией угрозы со стороны России открыть второй фронт Германия могла успешно бороться с французами и «англо-сак-сами» за мировое господство, — замечал Ричард Пайпс. — Во-вторых, Германии, чтобы стать серьезным конкурентом в Weltpolitik (мировой политике — В. Н.), требовался доступ к природным ресурсам России, включая продовольствие, и доступ этот можно было получить на приемлемых условиях только в том случае, если бы Россия стала государством зависимым… Банкиры и промышленники Германии смотрели на Россию как на потенциальную колонию»[315]. Непосредственные немецкие планы включали в себя присоединение прибалтийских губерний России, установление протектората над Польшей, Украиной и даже Грузией. В Петербурге была информация и о еще более далеко идущих планах центральных держав. «Им представлялось, — писал Сазонов, — что такая задача, как создание пресловутой «Mitteleuropa» (срединной Европы — В. Н.), т. е. установление германского владычества над континентом Европы, а тем более создание фантастической империи, простиравшейся от берегов Рейна до устьев Тигра и Евфрата, которое я в одной из моих думских речей назвал Берлинским халифатом, была достижима теми средствами, которыми располагала Германия и ее умиравшая от беспощадного внутреннего недуга союзница»[316].

С обеих сторон разрабатывались планы военных действий, союзники брали на себя все более жесткие обязательства о взаимной поддержке. Поступавшая в Берлин информация говорила о том, что Россия и Франция еще не скоро будут готовы к войне, на основании чего делался вывод, что время работало против Германии. Начальник Генштаба Гельмут Мольтке оценивал военное положение как очень благоприятное и выступал за превентивную войну[317]. На случай войны у Германии был только один разработанный план — план Шлиффена, — который предусматривал войну фактически на два фронта. Сначала немецкие войска ударом через Бельгию, Нидерланды и Люксембург, а также фронтальным наступление на Париж за шесть недель громят французскую армию, пока Австро-Венгрия удерживает границу с Россией. Затем за те же шесть недель объединенные австрийские и немецкие войска громят Россию. При этом почему-то предполагалось, что Англия в войну вовсе не вступит, что было совершенно опрометчиво, учитывая что Лондон имел соответствующие обязательства перед Бельгией. Решение Парижа и/или Москвы о мобилизации означало незамедлительное приведение плана Шлиффена в действие. В то же время Франция и Россия, чувствуя угрозу блицкрига, договорились производить одновременную мобилизацию, если ее предпримет любой член Тройственного союза. Это вносило элемент автоматизма в дальнейшее развитие событий. Мобилизация, скажем, в Италии и Австрии обязывала Россию и Францию проводить мобилизацию, которую Германия могла расценивать как направленную против нее, после чего европейская война становилась лишь вопросом времени.

15 июня (28 июня — по новому стилю) 1914 года наследник австро-венгерского престола эрцгерцог Франц-Фердинанд отправился с визитом в аннексированную Боснию. Сделал он это в Видов день, который был траурным для всех южных славян, поскольку именно в этот день в 1389 году в битве на Косовом поле сербы были разбиты турками и надолго потеряли независимость. Организация «Млада Босна», выступавшая за объединение с Сербией, расставила на улицах Сараево семь террористов на пути следования кортежа машин в городскую ратушу. Первая попытка была неудачной — бомба взорвалась среди охраны. Эрцгерцог не отменил церемонии, а на обратном пути решил проведать раненых. Шофер повернул куда-то не туда, и машина остановилась у уличного кафе где один из террористов — гимназист Гаврила Принцип — уже находил утешение в вине в связи с неудавшимся покушением. Тот не промахнулся. Поскольку супруга Франца-Фердинанда была не королевских кровей, никто из коронованных особ на похороны не приехал, хотя их встреча вполне могла сгладить ситуацию.

Через неделю кайзер пригласил австрийского посла и заявил, что Германия полностью поддержит Австро-Венгрию, если она в сложившихся обстоятельствах захочет выяснить отношения с Сербией. «Кайзер и его канцлер, по-видимому, пришли к выводу, что Россия еще не готова к войне и останется в стороне в момент унижения Сербии, как это произошло в 1908 году, — заключал Киссинджер. — Во всяком случае, по их мнению, лучше было бросить вызов России сейчас, чем когда-либо в будущем»[318]. После этого Вильгельм действительно отбыл на отдых, но колесо эскалации конфликта было запущено. Австрийский император Франц Иосиф, которому исполнилось уже 84 года, после длительных раздумий все-таки решился на применение силы, рассчитывая на немецкую помощь и пассивность России. 10 июля Сербии был предъявлен 48-часовой ультиматум. Через два дня Николай II написал в своем дневнике: «В четверг вечером Австрия предъявила Сербии ультиматум с требованиями, из которых 8 неприемлемы для независимого государства»[319].

Что эта ситуация означала для России? Киссинджер достаточно точно ее описывает, в чем-то солидаризируясь с Сазоновым: «Австрийский ультиматум прижал Россию к стенке в тот момент, когда она уяснила, что ее обводят вокруг пальца. Болгария, чье освобождение от турецкого правления было осуществлено Россией посредством ряда войн, склонялась в сторону Германии. Австрия, аннексировав Боснию-Герцеговину, похоже, стремилась превратить Сербию, последнего стоящего союзника России на Балканах, в протекторат. Наконец, коль скоро Германия воцарялась в Константинополе, России оставалось только гадать, не окончится ли эра панславизма тевтонским господством над всем, чего она добивалась в течение столетия»[320]. Но даже после ультиматума Вены Николай II предпринимал попытки предотвратить войну. С одной стороны, он уверил сербского королевича-регента, «что ни в коем случае Россия не останется равнодушной к судьбе Сербии»[321], давая сигнал Австрии сбавить обороты. С другой, постарался убедить сербов принять условия ультиматума, сколь бы унизительными они ни были. И Сербия их приняла, кроме одного. Даже кайзер Вильгельм, вернувшийся в Берлин, решил, что кризис миновал. Но он недооценил значение своей индульгенции Вене на любые действия.

15 июля Австро-Венгрия объявила войну Сербии, и через день начался артиллерийский обстрел Белграда. Но что еще хуже — Вена объявила мобилизацию. Это выводило ситуацию из-под контроля творцов политики, поскольку в ход вступали союзнические обязательства и планы военного развертывания, в которых был очень силен элемент автоматизма. Верный своим обязательствам перед Францией Николай II обнародовал высочайший указ о частичной мобилизации — Киевского, Московского, Казанского и Одесского военных округов, — уверив Вильгельма в том, что она направлена исключительно против Австро-Венгрии. Кайзер потребовал прекратить российскую мобилизацию, грозя в противном случае начать собственную — против России. В Петербурге в тот тревожный день была получена информация, что немецкая мобилизация уже началась. Николай II, проводивший непрерывные совещания с высшими военными и правительством, 17 июля объявил о всеобщей мобилизации. Зная о военном и мобилизационном превосходстве Германии, он не мог позволить дать ей преимущество во времени. В ответ Вильгельм 19 июля объявил России войну.

На следующий день Николай II на яхте «Александрия» приплыл в Петербург, проследовал на карете в Зимний дворец, где в Николаевском зале в присутствии всей российской верхушки официально возвестил: «Нам предстоит уже не заступаться только за несправедливо обиженную родственную нам страну, но оградить честь, достоинство, целость России и положение ее среди великих держав»[322]. Тогда же Германия запросила Францию, намерена ли она оставаться нейтральной. В случае положительного ответа от нее потребовали бы передачи крепостей Верден и Тулон. Президент Раймон Пуанкаре ответил уклончиво, и тогда, инсценировав пограничный инцидент, 19 августа Германия объявила войну Франции. План Шлиффена был приведен в действие, война на Западном фронте началась немедленно. У Великобритании не было никаких интересов, связанных с Сербией, хотя она была заинтересована в сохранении Тройственного согласия. Можно даже предположить: если бы Великобритания дала понять Берлину, что вступит в войну, тот повел бы себя куда более осмотрительно. Но история не терпит сослагательного наклонения. Английский кабинет колебался, но только до 23 июля, когда Германия, нарушив нейтралитет Бельгии, вступила на ее территорию. Самая большая ирония заключалась в том, что Австро-Венгрия, обладавшая самой неповоротливой мобилизационной машиной, приступит к боевым действиям лишь через пару недель после того, как на всех фронтах будут идти ожесточенные бои.

Вслед за Великобританией войну рейху объявили английские доминионы — Австралия, Новая Зеландия, Канада, Южно-Африканский союз. На стороне Антанты выступят Бельгия, Сербия, Япония, Италия, Румыния, Португалия, Египет, Китай, Греция, южноамериканские республики и, наконец, США; а к Германии и Австро-Венгрии присоединятся Турция и Болгария, создав Четверной союз. В историю человечества впервые пришла мировая война.

Начало войны дало поразительный прилив патриотических чувств и националистических настроений во всех странах-участницах, включая Россию. Реакцию на выступление императора в Николаевском зале описывала Анна Вырубова. «Ответом было оглушительное «ура»; стоны восторга и любви; военные окружили толпой Государя, махали фуражками, кричали так, что казалось, стены и окна дрожат… Их Величества медленно продвигались обратно, и толпа, невзирая на придворный этикет, кинулась к ним; дамы и военные целовали им руки, плечи, платье государыни. Она взглянула на меня, и я увидела, что у нее глаза полны слез. Когда они вошли в Малахитовую Гостиную, великие князья побежали звать Государя показаться на балконе. Все море народа на Дворцовой площади, как один человек, опустилось перед ним на колени»[323]. Может, любимая фрейлина императрицы преувеличивала? Не похоже. Вот что писал такой борец с режимом, как эсер-трудовик Александр Керенский: «Когда Петербург узнал о войне, свершилось чудо. Баррикады исчезли, забастовки прекратились, рабочие — вчерашние революционеры — шли толпами принимать участие в грандиозных манифестациях перед союзными посольствами. На той самой площади перед Зимним дворцом, где произошла трагедия 9 января 1905 года, несметные толпы простого народа устраивали овации стоявшему на балконе государю и пели «Боже, царя храни»»[324]. Тысячи мужчин шли записываться в добровольцы. Молодые женщины осаждали краткосрочные курсы сестер милосердия, знать жертвовала свои дворцы под госпиталя.

Всплеск антигерманских настроений моментально привел к погромам, в столице разнесли немецкое посольство. «Кипы бумаг полетели из окон верхнего этажа и как снег посыпались листами на толпу, — записал Спиридович. — Летели столы, стулья, комоды, кресла… Все с грохотом падало на тротуары и разбивалось вдребезги. Публика улюлюкала и кричала ура. А на крыше здания какая-то группа, стуча и звеня молотками, старалась сбить две колоссальные конные статуи. Голые тевтоны, что держали лошадей, уже были сбиты. Их стянули с крыши, под восторженное ура, стащили волоком к Мойке и сбросили в воду»[325]. Столицу немедленно переименовали из Петербурга в Петроград.

26 июля были собраны Государственный Совет и Дума, которые Николай призвал до конца исполнить свой долг, закончив свое выступление словами: «Велик Бог земли русской». Полное энтузиазма громкое ура было ответом государю. Выступали председатель Думы Александр Родзянко, министры, прозвучали проникнутые самыми верноподданническими чувствами заявления от представителей национальностей и конфессий — поляков, латышей, литовцев, евреев, мусульман, балтийских и поволжских немцев. Затем последовали заявления «ответственной», то есть либеральной оппозиции. Кадеты — крупнейшая политическая сила в Думе — уверяли: «Мы боремся за освобождение родины от иноземного нашествия, за освобождение Европы и славянства от германской гегемонии, за освобождение всего мира от невыносимой тяжести все увеличивающихся вооружений»[326]. Генерал Антон Деникин и спустя много лет опишет в своих мемуарах значимость этого момента: «Когда Государственная дума в историческом заседании своем единодушно откликнулась на призыв царя «стать дружно и самоотверженно на защиту Русской земли»… Когда национальные фракции… выразили в декларации «непоколебимое убеждение в том, что в тяжелый час испытания все народы России, объединенные единым чувством к родине, твердо веря в правоту своего дела, по призыву своего государя готовы стать на защиту родины, ее чести и достояния» — то это было нечто больше, чем формальная декларация. Это свидетельствовало об историческом процессе формирования РОССИЙСКОЙ НАЦИИ»[327]. Процессе, явно не завершившемся.

Патриотический порыв охватил и левую оппозицию. Даже вынужденные скрываться в эмиграции видные революционеры — Плеханов, Засулич, Савинков и другие — дружно выступили за защиту Отечества. Та же картина наблюдалась и во всех остальных воевавших странах. Везде самые ярые оппозиционеры из числа социал-демократов объявили о безоговорочной поддержке своих правительств. За небольшими, но, как выяснится, существенными исключениями: лидера небольшой партии большевиков Владимира Ленина, ряда его единомышленников, а также некоторых представителей социалистической и либеральной интеллигенции, желавших провала «тюрьме народов». «Для нас, русских, — заявит Ленин, — с точки зрения интересов трудящихся масс и рабочего класса России, не может подлежать ни малейшему, абсолютно никакому сомнению, что наименьшим злом было бы теперь и сейчас — поражение царизма в данной войне. Ибо царизм в сто раз хуже кайзеризма»[328]. В Германии или Франции за такие слова в военное время могли и расстрелять….

Наивысший накал патриотических настроений продемонстрировала Москва, куда царская семья под звон колоколов въехала 4 августа. Встреча императора восторженными толпами затмила все самые памятные торжества его правления, включая 300-летие дома Романовых. Но по толпе шел и тревожный шепот: наследник престола Алексей не мог ходить, его нес на руках казак-конвоец. Взоры обратились на царицу — Александру Федоровну. «А та, бедная, не менее его больная нравственно, чувствуя на себе укоры за больного ребенка, сжав губы, вся красная от волнения, старалась ласково улыбаться кричавшему народу, — вспоминал Спиридович. — Но плохо удавалась эта улыбка царице…»[329]. «Немка», — шептали люди.

В те дни была уверенность, что война продлится 3–4 месяца. Она продлилась более четырех лет. Она унесет жизни двадцати миллионов человек, Австро-Венгрия исчезнет с карты Европы, падут три из четырех вступивших в войну монархий — Романовых, Гогенцоллернов и Габсбургов. Уцелеет только Виндзорская династия.

Армия

Была ли Российская армия готова в войне? Конечно, нет. Как никогда она за всю нашу историю не была готова к большой войне. Полной готовности к крупному военному конфликту не может быть в принципе. Уж насколько была готова Германия к Первой и Второй мировым войнам, а ведь обе проиграла. Даже такая военная сверхдержава, как современные Соединенные Штаты, оказалась не готова к партизанской войне в Ираке и Афганистане. Россия в начале XX века не могла быть готова к войне и потому, что она была страной догоняющего развития, оборонное строительство ей пришлось начинать во многом заново после русско-японской войны, и военные планы должны были быть реализованы к срокам, до которых Российская империя на доживет.

Еще в 1900 году у России была самая большая в мире армия — 1,16 млн военнослужащих — почти вдвое больше, чем в любой крупной европейской стране, и третий по тоннажу флот. Армия комплектовалась по принципу воинской повинности. Из всех подданных Российской империи — кроме жителей недоступных и отдаленных мест, инородцев Сибири, некоторых кавказских народов и жителей Финляндии — на действительную воинскую службу по жребию призывался каждый третий, остальные зачислялись в ополчение, где проходили краткосрочные сборы. Срок службы составлял 3 года в пехоте и артиллерии и 4 года — в прочих родах войск.

Армия, внушавшая уважение своей численностью, вместе с тем сильно отставала от вооруженных сил крупных мировых держав по техническому оснащению и по возможностям быстрого развертывания из-за слабости транспортной инфраструктуры. Эти недостатки наглядно проявились во время войны с Японией, обернувшейся сильнейшим ударом не только по престижу России, но и по ее вооруженным силам. Впервые великая европейская держава потерпела поражение на азиатской периферии. На эту войну Россия — уже в начале века — истратила свои стратегические резервы и неприкосновенные запасы. И это при том, что из-за слабости собственной промышленной базы и возможности организовать нам блокаду страна должна располагать бóльшими резервами и запасами, чем любая другая великая держава. «Наши сухопутные силы расстроены и крепости в таком состоянии, что представляют для противника готовый трофей; вместе с тем Россия не имеет и флота»[330], — признавал военный министр до 1909 года Александр Редигер. Японцами были потоплены или захвачены 69 боевых и вспомогательных судов, в том числе 15 эскадренных миноносцев, 11 крейсеров, 22 миноносца. Перестал существовать не только Тихоокеанский, но и Балтийский флот, который почти весь был послан на Дальний Восток. Проявились пороки организации армии, недостатки в боевой подготовке и выучке. После русско-японской войны было не до немедленной реформы армии, необходимой для наведения порядка внутри страны и прекращения смуты, которая, в свою очередь, ударила по экономике и привела в большим проблемам с бюджетом, в том числе с военным.

«Таким образом, перед русским военным ведомством все время стояла дилемма, либо сократить численность армии, либо гнаться за дешевизной содержания, — справедливо подчеркивал генерал-лейтенант Николай Головин. — Военное ведомство выбрало второй путь и в этом отношении… перешло предел допустимого»[331]. Состояние вооруженных сил стало расцениваться как критическое. Генерал Алексей Поливанов опишет в Думе, как оно выглядело в 1908 году, когда он был помощником военного министра: «Не хватало почти половины комплекта обмундирования и снаряжения, потребных для выхода в поле армии военного состава, не хватало винтовок, патронов, снарядов, обозов, шанцевого инструмента, госпитальных запасов; совсем почти не было некоторых средств борьбы, на необходимость которых указывает как опыт войны, так и пример соседних государств: не было гаубиц, пулеметов, горной артиллерии, полевой тяжелой артиллерии, искровых телеграфов, автомобилей… Скажу коротко: в 1908 г. наша армия была небоеспособной»[332].

Политическая стабилизация, за которой последовала и финансовая, позволила наконец приступить к назревшим преобразованиям. Они были связаны, главным образом, с именем генерала от кавалерии Владимира Сухомлинова. Еще во времена русско-турецкой войны 1877–1878 годов он командовал кавалерийской дивизией, с 1908 года возглавил Генштаб, а через год был назначен военным министром. Последовали шаги по увеличению оборонных расходов, совершенствованию стратегии и тактики, качества подготовки войск, повышению престижа армии и военной службы. Военные расходы выросли с 556 млн рублей в 1908 году до 826 млн в 1913-м, хотя все равно это было на четверть меньше того, что тратила Германия[333]. Началось перевооружение артиллерии современными типами орудий (так, в составе корпусной артиллерии появились орудия навесного огня), были впервые созданы управление военно-воздушного флота, автомобильная служба, реформированы службы «ремонтирования» кавалерии, связи, санитарный и ветеринарный отделы армии, мобилизационная часть, программы обучения в военных учебных заведениях, введена практика сверхсрочной службы для нижних чинов.

Началось возрождение российского флота. Морское министерство поставило целью создать такой флот, «который дал бы нам возможность достигнуть господства на Балтийском море и угрожать берегам Германии». В 1909 году на деньги, полученные в обход Думы, были заложены первые после русско-японской войны линкоры. Тогда же начались закладка и заказ за рубежом несколько десятков новых судов всех классов, включая 7 дредноутов, первый из которых — линкор «Севастополь» — поступит на вооружение лишь в сентябре 1914 года[334]. Программу развития Черноморского флота Дума примет за месяц до войны.

В 1910 году была одобрена военная программа, рассчитанная на 10 лет, общим объемом 715 млн рублей. Как не без оснований замечал советский историк экономики А. Сидоров, «это была программа штопанья небольших прорех в оснащении армии»[335]. К такому же выводу пришло и руководство страны, особенно после подготовленной тогда же в управлении генерала-квартирмейстера Юрия Данилова записки «Силы средства и вероятные планы наших западных противников». В ней указывалось, что Германия и Австро-Венгрия превосходят Россию в численности войск первой линии, и в их руках находится стратегическая инициатива, которая делала реальной реализацию той части плана Шлиффена, которая предусматривала стремительный охват русских сил в Привисленском крае. На основе этого анализа и консультаций с союзниками верховная власть утвердила директивы, в которых вероятными противниками назывались Германия, Австро-Венгрия и Румыния. по оценкам, превосходившие русскую армию в быстроте мобилизации и сосредоточения. Предлагалась в целом оборонительная концепция ведения боевых действий, хотя говорилось о возможности перехода в наступление «в зависимости от обстановки»[336].

Однако наращивание военной мощи было делом не простым, существовали немалые ограничители — финансовые и общественно-политические. Министерство финансов заметно урезало запросы военных, справедливо заявляя, что страна с подорванными финансами не способна обеспечить собственную обороноспособность. И у политики усиления боевой мощи не было сильной общественной поддержки. Армию в начале века прогрессивная общественность не уважала. «Военная служба считалась уделом недостойным: по господствовавшим в то время в интеллигенции понятиям, в «офицеришки» могли идти лишь фаты, тупицы либо неудачники — культурный же человек не мог приобщаться к «дикой военщине» — пережитку отсталых времен»[337]. Директор гимназии считал для себя позором, если кто-то из его выпускников выбирал военную карьеру.

Рассмотрение правительственных планов в Государственной думе неизменно наталкивалось на сопротивление по двум линиям. Одна напирала на вред милитаризации. «Мы ежегодно тратим до миллиарда на армию и флот и все-таки не имеем пока ни флота, ни готовой к войне армии. Но тот же миллиард, вложенный в какое хотите культурное дело, мог бы сдвинуть нас с мели… Под страхом нашествия тех самых врагов, которые трепещут нашего нашествия, мы обираем, что называется, у нищего суму, выколачиваем подати»[338], — возмущался в 1912 году популярный публицист «Нового времени» Михаил Меньшиков. Другая подчеркивала бездарность всех конкретных планов правительства. Лейтмотивом выступлений крупнейшего думского знатока по военным вопросам Александра Гучкова неизменно была мысль о том, что в военном ведомстве «все непригодное, все слабое и ничтожное» всплывает наверх, а «все талантливое, сильное, смелое» отбрасывается в сторону[339].

Тем не менее, началась разработка новой военной программы, форсировавшей подготовку страны к войне, которая по инициативе Сухомлинова разбивалась на две части — Малую, которую планировалось принять в первоочередном порядке, и Большую, требовавшую более детальной проработки и нацеленную на более длительную перспективу. Малая программа, предусматривавшая дополнительные ассигнования в сумме 122 млн рублей, в основном на артиллерию, была одобрена в июле 1913 года. Но даже в случае ее полной реализации отставание от германской армии оставалось бы значительным: русский корпус был бы обеспечен артиллерией вдвое хуже, чем немецкий. Улучшить это соотношения могла Большая программа, выделявшая на оборону сверх Малой еще 292 млн рублей. Но она завязла в межведомственных согласованиях и парламентских комитетах. Государственная дума ее приняла и император подписал лишь за четыре дня до выстрелов Гаврилы Принципа. Завершить Большую программу планировалось к осени 1917 года[340]. Вскоре ее придется значительно перевыполнять в условиях военного времени.

Как оценивались предвоенные реформы Сухомлинова профессионалами? Не однозначно. Известный военный историк Антон Керсновский видел наиболее существенные недостатки в пренебрежении к вопросам управления высшими тактическими соединениями — дивизиями, корпусами, армиями, — а также в слабости разработок стратегического характера. «Главным пороком русской стратегической мысли было какое-то болезненное стремление действовать «по обращению неприятельскому». Задачи ставились не так, как того требовали наши интересы, а так, как, полагали, вероятнее всего будет действовать противник»[341]. Знаменитый Алексей Брусилов ставил в вину министру «уничтожение крепостных и резервных войск», а также неудовлетворительное решение вопроса об артиллерийских боеприпасах[342]. Снаряды в российской армии действительно быстро кончатся, но не раньше, чем у других — здесь все страны допустили просчет. Другое дело, что у нас не окажется возможности быстро увеличить их производство. Военно-промышленный комплекс, базировавшийся на крупных государственных предприятиях, и так функционировал на пределе возможностей.

Большинство заводов, подчинявшихся Военному министерству, работали на Главное артиллерийское управление. Флагманами отрасли выступали Тульский и Ижевский оружейные заводы, Обуховское и Пермское орудийное предприятия, Охтинский, Шостенский и Казанский пороховые заводы. Преобладающая часть заводов Морского министерства была в Петербурге — Адмиралтейский Балтийский, Ижорский, Обуховский. Производством, ремонтом и модернизацией вооружения ведали также семь сухопутных и два морских арсенала, наиболее важные находились в Петербурге, Киеве и Брянске[343]. В число крупнейших производителей военной продукции входили частные предприятия, в их числе Путиловский, Петербургский металлический, Франко-Русский, Шлиссельбургский пороховой заводы, Николаевские судостроительные верфи Навалы Между частными и государственными предприятиями всегда существовала серьезная конкуренция. «Предпринимательские организации неустанно добивались сокращения, а лучше — полной ликвидации казенной военной промышленности, стараясь взять оказываемые ею «ценные государственные услуги» на ответственность частной инициативы»[344], — пишет маститый историк Владимир Поликарпов. Он же подчеркивал, что никакое строительство современных судов, тяжелой артиллерии и другой технологически сложной продукции было невозможно без руководства со стороны ведущих английских, французских и немецких компаний. Последние, впрочем, после начала войны отпали. Таким образом, общее промышленное отставание от наиболее развитых стран лишало Россию возможности быстрого наращивания своего военно-технического потенциала в условиях войны, хотя и тогда строились десятки новых предприятий.

Россия ожидала войны. Оборонный бюджет на 1914 год был утвержден в объеме 975 млн рублей, больше, чем у любой другой страны мира. Число ежегодно призывавшихся на военную службу возросло с 463 тысяч новобранцев в 1907 году до 580 тысяч — в 1913-м[345]. Летом 1914 года до начала мобилизации русская армия насчитывала 1,4 млн человек, во французской армии служили 884 тысячи военнослужащих, в английской — 411, в германской — 769, в австро-венгерской — 478 тысяч[346]. При анализе сил сторон российский Генеральный штаб исходил из оценки численности действующих и запасных войск — без ополчения — после мобилизации. Она выглядела не самым лучшим образом для Антанты. Ожидалось, что Россия выставит 3,5 млн военнослужащих, Франция — 1,7, тогда как Германия — 3,7 млн и Австро-Венгрия больше двух.[347] Благоприятным для России фактором было то, что и на пике мобилизационного развертывания доля военнослужащих в общем составе населения у нас была заметно ниже, чем в любой другой воюющей стране. Размеры имеют значение.

Куда хуже обстояло дело с артиллерией. У нас к началу войны было 7088 стволов, у Франции — 4300, а у Германии — 9388 и Австро-Венгрии — 4088. Но если посмотреть на тяжелую артиллерию, то здесь преимущество Центральных держав было очевидным: в германской армии насчитывалось 3260 тяжелых орудий, в австро-венгерской — около тысячи, в российской — 240, а французская только собиралась ставить их на вооружение[348]. Вся русская артиллерия за годы войны произведет 50 млн выстрелов, тогда как немецкая — 272 млн, а австрийская — 70 млн[349].

Российский флот тоже не мог похвастаться никакими преимуществами. Здесь мы уступали и союзникам, и Германии. К началу войны у России было ноль достроенных дредноутов, только 19 линкоров и 15 крейсеров; у Англии количество судов этих типов составляло соответственно 20,49 и 82, у Франции — 4,17 и 24, у Германии — 15 дредноутов, 26 линкоров и 44 крейсера[350]. Поставленная Морским министерством цель доминирования в акватории Балтийского моря не была достигнута. «К началу войны флот не располагал еще современными судами, ибо находившиеся в постройке не были закончены, военные действия велись лишь устарелыми судами… На Балтике, где господствовал немецкий флот, всякая возможность широкого стратегического маневрирования была исключена»[351], — констатировал адмирал Бубнов. В этих условиях перед Балтийским флотом ставилась лишь задача воспрепятствовать проникновению немецких кораблей в глубь Финского залива и наступательным действиям против Петербурга с моря. Черноморский флот должен был защищать побережье и обеспечивать морские коммуникации и небольшие десантные операции на Кавказском фронте, противостоя слабому турецкому флоту, которому на помощь только с началом войны подошла пара германских крейсеров. Между Россией и Германией за все годы войны не произойдет ни одного морского сражения с задействованием большого количества крупных судов. «Ситуация была совсем иной на наших эсминцах, легких крейсерах, подводных лодках и судах малого водоизмещения, — писал опальный одно время из-за незаконной женитьбы великий князь Кирилл Владимирович, имевший звание адмирала. — Они постоянно вели активные действия в водах противника и удачной установкой мин нанесли большой ущерб немецкому флоту»[352]. Для столь локальных задач имеющихся возможностей флота было достаточно.

Качество людских ресурсов российских армии и флота было высоким. «Работа по воссозданию боевой мощи Русской Армии ограничивалась областью мелких соединений и элементарной тактики. Роты, эскадроны и батареи были доведены до высокой степени совершенства, далеко превосходя таковые же любой европейской армии в искусстве применения к местности, самоокапывании и стрельбе», — писал Антон Керсновский. Очень высоко он оценивал офицерский корпус, который насчитывал к началу войны 1500 генералов и 44 тысячи офицеров, военных врачей и чиновников. «Качество его было превосходно. Третья часть строевого офицерства имела свежий боевой опыт — и этот опыт был отлично использован и проработан»[353]. Наши артиллеристы считались лучшими в мире.

Для целей нашего исследования немаловажен вопрос о степени политической благонадежности армии на всех ее этажах. По этому поводу немало ценных наблюдений можно найти у Антона Деникина: «Едва ли нужно доказывать, что громадное большинство командного состава было совершенно лояльно по отношению к идее монархизма и к личности Государя. Позднейшие эволюции старших военачальников-монархистов вызывались чаще карьерными соображениями, малодушием или желанием, надев «личину», удержаться у власти для проведения своих планов… Русское кадровое офицерство в большинстве разделяло монархические убеждения и в массе своей было, во всяком случае, лояльно»[354]. В то же время следует заметить, что офицерский корпус с конца XIX века стремительно утрачивал свой сословно-кастовый характер, в него активно вливались разночинцы, выпускники гражданских вузов.

Экономия на армии приводила, прежде всего, к весьма скромному содержанию офицеров, пиком карьеры для большинства из которых был подполковничий чин с перспективой мизерной пенсии. Недокомплект офицерского состава накануне войны составлял 3 тысячи человек, сборы запасников проводились в сокращенном объеме. Кавалерийский генерал-лейтенант Карл Густав Маннергейм, будущий лидер Финляндии, выражал недовольство тем, что «армия отправилась на войну, имея в каждой отдельной роте, батарее и эскадроне не более трех-четырех боевых офицеров. В первые месяцы войны потери среди активных офицеров были значительными, поэтому нехватка командного состава очень быстро стала просто вопиющей. То же самое касалось и унтер-офицеров»[355].

Подготовка и моральные качества рядового состава накануне войны были тоже весьма высоки. Но отношение к режиму и императору было иным, нежели у офицеров. «В солдатской толще, вопреки сложившемуся убеждению, идея монархизма глубоких монархических корней не имела, — свидетельствовал Деникин. — Еще менее, конечно, эта малокультурная масса отдавала себе тогда отчет в других формах правления, проповедуемых социалистами разных оттенков. Известный консерватизм, привычка жить, как «испокон века», внушение церкви — все это создавало определенное отношение к существующему строю как к чему-то вполне естественному и неизбежному. В уме и сердце солдата идея монарха, если можно так выразиться, находилась в потенциальном состоянии, то поднимаясь иногда до высокой экзальтации при непосредственном общении с царем (смотры, объезды, случайные обращения), то падая до безразличия»[356]. Моментом такой экзальтации стало, безусловно, начало войны.

«Мобилизация прошла на сутки ранее объявленного срока, в образцовом порядке, военные сообщения проявили максимум работы, интендантская часть стояла несравненно выше, чем в предыдущие военные кампании, что признано было и союзниками, и врагами»[357], — писал генерал Павел Курлов. На призывные участки явилось 96 % от общего числа получивших повестки, гораздо больше, чем ожидалось по расчетам мирного времени. В считанные дни численность армии была доведена до 5,3 млн человек.

Высок был и воинский дух. Известный русский философ и фронтовик Федор Степун делился впечатлениями: «Вера в то, что Бог Россию не выдаст, была в крестьянской, а потом и в солдатской России всегда тверда… Сколько раз спрашивал я: «Отчего, ребята, не роете настоящих окопов?» И всегда получал один и тот же ответ: «Нам, ваше благородие, не к чему. Австрияк оттого и бежит, что хорошие окопы любит, а мы из наших завсегда готовы»[358]. Главное, что действительно злило солдат, так это сухой закон, распространившийся в первую голову именно на армию.

И, конечно, куда хуже русский воин чувствовал себя в отступлении…

Боевые действия

План военной кампании, который разрабатывался под руководством великого князя и дяди императора Николая Николаевича, назначенного Верховным главнокомандующим, предусматривал нанесение основного удара по Австро-Венгрии. Однако почти сразу же в него потребовалось вносить коррективы. Германия, строго следуя плану Шлиффена, наносила основной удар по Франции. 27 июля президент Франции Раймон Пуанкаре записал в своем дневнике. «Пора, чтобы Россия начала свое наступление и освободила нас от давления неприятеля на Бельгию и на нас. Генерал Жоффр обратился к великому князю Николаю Николаевичу с настоятельной просьбой как можно скорее двинуть вперед русские войска»[359]. Потребовалось срочно прийти на помощь союзнику и оттянуть немецкие части, уже угрожавшие Парижу. Не завершившая сосредоточения русская армия вынуждена была выступить и против Германии, начав операцию в Восточной Пруссии.

Согласно директивам главнокомандующего армиями Северо-Западного фронта и, по совместительству, Варшавского генерал-губернатора Якова Жилинского 4 августа 1-я русская армия генерала от кавалерии Павла Ренненкампфа повела наступление на фронте в 70 километров, втянувшись в Гумбиннен-Гольдабское сражение с 8-й немецкой армией, нанеся ей ощутимые потери. Через три дня в дело вступили войска второй армии генерала Александра Самсонова, начавшие охват Восточной Пруссии с юга. «В августе и сентябре многие русские части вели себя при вторжении в Восточную Пруссию образцово»[360], — констатировал руководивший операциями на Восточном фронте немецкий генерал Эрих Людендорф.

6 августа выступили войска Юго-Западного фронта под командованием генерала от артиллерии Николая Иванова (начальником штаба у которого был генерал Михаил Алексеев), развернутые по огромной 450-киллометровой дуге от Люблина до Каменец-Подольска против Австро-Венгрии. Перед наступавшими первыми 8-й армией Брусилова и 3-й армией Николая Рузского была поставлена задача широким охватывающим маневром осуществить окружение главных сил дуалистической империи. Начальник Генерального штаба Австро-Венгрии генерал Кондар фон Гётцендорф ответил совместным с немцами контрударом в направлении города Седлец. Между Днестром и Вислой развернулось грандиозное встречное Галицийское сражение с четырьмя австро-венгерскими армиями, поддержанными германскими частями. После сражений на Золочевских высотах, реках Золотая и Гнилая Липы был занят Львов, передовые русские части перевалили Карпаты и приблизились к Кракову. В этих сражениях взошла звезда генерала Рузского, ставшего в те дни наиболее популярным военачальником.

После серии выигранных россиянами встречных сражений германское командование было вынуждено спешно начать переброску с Западного фронта подкреплений своим войскам, отходившим за Вислу в Восточной Пруссии, и австро-венгерским войскам — в Силезию. Это помогло французам выиграть сражение на Марне и сорвать немецкий план блицкрига, Мольтке был отправлен в отставку. Но появление мощных немецких сил на Восточным фронте сильно изменило ход войны, особенно для русского Северо-Западного фронта, где Ренненкампф, не отследивший изменения в соотношении сил, перешел во фронтальное наступление. Компанию ему лично составил Николай Николаевич, которому не терпелось вступить ногою на прусскую землю. В результате он, как напишет Сухомлинов, «устремился туда сам с главной квартирой, потеряв связь с остальными армиями, бесполезно перепутал транспорты и принес в жертву сотни тысяч, целые армейские корпуса, более подвижному и более систематично работающему противнику»[361]. Одновременно сокрушительный удар в битве при Сольдау (которое в Германии известно как сражение под Танненбергом, где впервые прославились генералы Гинденбурги Людендорф) был нанесен по армии Самсонова. Два ее корпуса окружили, остальные войска отошли, неся большие потери, командующий покончил с собой. Германские части быстро развивали наступление, угрожая Варшаве. Последовали суровые оргвыводы. Ответственность за провалы была возложена на Жилинского и Ренненкампфа, которые больше ничем не командовали.

Главнокомандующим армиями Северо-Западного фронта был назначен Рузский, которого император отличил почетным званием генерал-адъютанта. Рузский сыграет одну из ключевых ролей в Крушении России.

Началась переброска наших войск из Галиции для защиты Варшавы в надежде потом перейти в наступление на Берлин. Результатом стала Варшавско-Ивангородская операция, одна из крупнейших в войне. «Она проводилась на фронте свыше 300 км, в ней участвовало около половины всех русских армий и главные силы австрийских и германских войск, сосредоточенных на восточноевропейском театре войны, — писал советский военный историк полковник Вержховский. — Поражение немцев в этой операции снова свидетельствовало о высоких боевых качествах русской армии»[362]. Создалась реальная перспектива вступления наших войск на территорию Германии. Для предотвращения этого 9-я германская армия нанесла удар в направлении Лодзи, где и попала в окружение, из которого вырвалась, потеряв 40 тысяч человек.

Однако к декабрю российское командование отказалось от наступления в глубь Германии и отвело армии на оборонительный рубеж по рекам Бзура, Равка и Нида. Армии противников обессиленные остановились друг против друга, не имея возможности идти вперед из-за огромных потерь в живой силе и отсутствия боеприпасов.

Россия могла пополнять войска. Лучше, чем любая другая из воюющих сторон, она могла обеспечивать армию и население продовольствием. Однако с первых же месяцев войны вновь стала ощущаться слабость материально-технической и транспортной базы. «Людей у нас было даже больше, чем достаточно, но не хватало оружия и боеприпасов. Система снабжения войск работала плохо. Эшелоны с продовольствием, оружием и оборудованием посылались на фронт и бесследно исчезали в дороге, другие прибывали с никому не нужным грузом. В тылу был беспорядок, отсутствовала согласованность в работе»[363], — писал Кирилл Владимирович, служивший тогда в Ставке, которая располагалась сперва в Барановичах, а затем была перемещена в Могилев. К концу 1914 года до половины поступавшего на фронт пополнения не имело винтовок и необходимого обмундирования, практически закончились запасы артиллерийских снарядов. О воровстве и некомпетентности в оборонном ведомстве не говорил уже только ленивый.

Возможности собственных военных предприятий оказались явно недостаточными — так, отечественная промышленность могла дать только треть потребного количества снарядов, а получать подмогу от союзников стало крайне затруднительно после вступления в войну Турции и Болгарии. С закрытием Черноморских проливов и блокированием немцами Балтики единственными действовавшими портами оставались Владивосток и Архангельск. По этим маршрутам до войны приходило не более 3 % от всех внешнеторговых операций. Военные грузы во Владивостоке вначале не от кого было получать, а пропускная способность Архангельского порта, где отсутствовали даже разгрузочные набережные, не превышала одного-двух пароходов в неделю, да и то в течение меньшей части года, так как большую порт стоял замерзшим. Архангельская железная дорога, проложенная по топкой тундре и крайне ненадежная, пропускала максимум две-три пары поездов в неделю.

И у воюющей армии был слабый социальный тыл, готовый взорваться протестом против верховной власти в случае серьезных неудач на фронте. А они не замедлили себя ждать.

В начале февраля 1915 года германское командование, поставившее главной стратегической задачей вывод России из войны ценой остановки операций на Западном фронте, начало наступление с целью окружения русских частей в Польше. Отход частей 10-й русской армии, по которой пришелся основной удар, прикрывал XX корпус, который несколько дней сражался в полном окружении в Августовских лесах и геройски погиб под огнем артиллерии, опрокинув перед этим в штыковой атаке германскую пехоту. К концу февраля немецкое наступление выдохлось, в марте русские войска в ходе Праснышской операции вновь отбросили врага к границам Пруссии, а войска Юго-Западного фронта, взяв крепость Перемышль, овладели проходами через Карпатский хребет. Однако именно с этого времени внутри страны начали распространяться слухи о генеральской измене. Командующему 10-й армии Сиверсу и его начштаба Будбергу грозили военным трибуналом.

Еще отчетливее недовольство и подозрения вспыхнули, когда для российской армии действительно пришла большая беда. Пока она готовила удар по австрийцам на Карпатах, германский генштаб скрытно подтянул войска и артиллерию в южную Польшу. 2 мая залпом из полутора тысяч орудий немецкие части смели организованные оборонительные порядки русских и перешли в наступление силами десяти лучших дивизий, снятых с Западного фронта. «Тяжелые, кровопролитные бои, ни патронов, ни снарядов, — вспоминал Деникин. — Сражение под Перемышлем в середине мая. Одиннадцать дней жесточайшего боя Железной дивизии. Одиннадцать дней страшного гула немецкой тяжелой артиллерии, буквально срывавшей целые ряды окопов вместе с защитниками их. И молчание моих батарей… Мы не могли отвечать, нечем было»[364].

Тем временем генерал Макензен прорвал карпатский фронт у Горлице и к концу июня занял Львов, очистив от российских войск всю Западную Галицию. Затем он же с юга и Галльвиц с севера вытеснили русских из «польского мешка». В начале августа 1915 года пала Варшава. За три месяца была уничтожена чуть ли не половина действующей армии: 1,4 млн были убиты или ранены, около миллиона попало в плен. Правительством были предприняты меры по эвакуации из Риги и Киева, обсуждалась даже возможность эвакуации из Петрограда. К осени фронт стабилизировался на рубеже Рига — Западная Двина — Двинск — Барановичи — Дубно, но это не помешало частям Гинденбурга совершить рейды на Минск и Пинск, а Конраду — на Ковно. Противник получал колоссальное психологическое преимущество. «Войска и командующие повсеместно выполнили свой долг, и в германских солдатах по праву укоренилось чувство несомненного превосходства над русскими, — не скрывал удовлетворения Людендорф. — Количество перестало нас пугать»[365].

Стратегическая цель немецкого наступления 1915 года — выход России из войны — не была достигнута. Фронт удалось удержать. Армия продолжала оставаться в боеспособном состоянии. Как свидетельствовали сводки командования, военных цензоров, признания генералов, морально армия не была сломлена. Да, отмечалось удручающее влияние на настроение солдат стихийных толп беженцев. Фиксировались факты самострелов, сдачи в плен целыми ротами, дезертирства из санитарных поездов и эшелонов, следующих на фронт[366]. Но все это не носило массового и фатального для армии характера. Генерал-квартирмейстер Ставки Александр Лукомский подчеркивал: «Все неудачи 1915 г. объяснялись исключительно недостатками материальной части. Армия, приведенная в порядок, пополненная и снабженная боевыми припасами, верила в себя, была уверена в победе над врагом»[367].

Однако все сложнее было удерживать тыл. «Впечатление, произведенное этим разгромом на «общество», было исключительным, — подчеркивал советский историк Арон Аврех. — Это был настоящий шок, грандиозное потрясение, в котором слились воедино раздражение, испуг, разочарование, недоумение, растерянность и, как итог, всеобщий вопль возмущения «негодным правительством» — главным виновником происшедшего»[368].

Система управления военного времени

Еще рескриптом от 4 февраля 1903 года Николай II назначил самого себя Верховным главнокомандующим на случай войны на западных рубежах империи. И в этом был смысл. Как известно, война — это слишком серьезное дело, чтобы доверять ее только военным. Война предполагает мобилизацию всех сил государства, экономики, людских и духовных ресурсов по всей стране. Военному руководству, каким бы компетентным оно ни было, такое не под силу. Это под силу только руководству политическому под началом главы государства. Как напишет в своих мемуарах британский премьер времен войны Дэвид Ллойд-Джордж, «ответственность за успех или неудачу лежала на правительствах, и они не могли сбросить с себя какую-либо часть ответственности ссылкой на то, что они доверились специалистам»[369].

Когда мировая война стала неизбежной, император по-прежнему намеревался возглавить армию. Однако когда он сообщил об этом Совету министров, все его члены стали категорически возражать. «Старик премьер-министр чуть ли не со слезами на глазах просил Государя не покидать столицу ввиду политических условий, создавшихся в стране, и той опасности, которая угрожает государству из-за отсутствия его главы в столице в критическое для России время», — вспоминал Сухомлинов. Сам военный министр заявил, что «армия счастлива будет видеть верховного своего вождя в ее рядах… в этом смысле формируется штаб и составляется положение о полевом управлении»[370]. Но даже Сухомлинов не пошел против мнения большинства правительства, и царь уступил. Другими причинами, повлиявшими на его решение, полагаю, были понимание Николаем II недостатка у него практического опыта военного командования, а также болезнь сына, привязывавшая императора к дому и сыгравшая столь роковую роль в его судьбе.

Так во главе вооруженных сил оказался великий князь Николай Николаевич, который считался наиболее опытным военным в династии Романовых. Он получил образование в Николаевской академии Генштаба, был генерал-инспектором кавалерии, главнокомандующим Гвардией и войсками Петербургского военного округа. «Великий князь Николай Николаевич поражал всех впервые его видевших прежде всего своей выдающейся царственной внешностью, которая производила незабываемое впечатление. Чрезвычайно высокого роста, стройный и гибкий, как стебель, с длинными конечностями и горделиво поставленной головой, он резко выделялся над окружавшей его толпой, как бы значительна она ни была. Тонкие, точно выгравированные, черты его открытого и благородного лица, обрамленного небольшой седеющей бородкой клином, с остро пронизывающим взглядом его глаз дополняли его характерную фигуру»[371], — характеризовал его генерал Юрий Данилов. «Его имя было у всех на устах, ему приписывалась некая чудодейственная мощь, которая благополучно выведет Россию из предстоящего ей тяжелого испытания, — писал адмирал Бубнов. — …По своим личным качествам великий князь Николай Николаевич был выдающимся человеком, а среди членов императорской фамилии представлял собой отрадное исключение. По природе честный, прямой и благородный, он соединял в себе все свойства волевой личности, т. е. решительность, требовательность и настойчивость»[372]. Столь же высокого мнения о нем был будущий командующий Западным фронтом генерал Василий Гурко, брат уже известного нам члена Госсовета Владимира Гурко: «Несмотря на то, что Его Высочество имел репутацию начальника сурового и вспыльчивого, а временами даже теряющего над собой контроль, он пользовался любовью в войсках, которыми ему доводилось командовать»[373].

Николай Николаевич не просто возглавил войска, к нему перешел от императора титул Верховного главнокомандующего, что было беспрецедентно. Публично против этого никто не возражал, а либеральная пресса и вовсе зашлась от восторга, коль скоро слабели самодержавные права Николая II и фантастически росли полномочия великого князя, считавшегося прогрессивным. Однако кулуарно многие считали такое положение неправильным. Великий князь Андрей Владимирович — младший сын Владимира Александровича и Марии Павловны (старшей) — был убежден, что «в день объявления войны была допущена крупная ошибка тем, что Николаю Николаевичу дали титул верховного. Этот титул принадлежит исключительно Государю и никому другому. Тем, что дали этот титул, Государь как бы сложил с себя верховное управление армией и флотом, что было недопустимо, т. к. он всегда есть верховный вождь и должен оставаться таковым»[374]. Возмущался многоопытный бывший начальник Генерального штаба генерал Федор Палицын: «Это не годится, нельзя из короны Государя вырывать перья и раздавать их направо и налево. Верховный главно-, верховный эвакуационный, верховный совет — все верховные, один Государь — ничего. Подождите, это еще даст свои плоды»[375].

Кроме того, далеко не все были столь уж высокого мнения о талантах Николая Николаевича. «Сам верховный так же бесцветен, как и всегда, но осанка и походка, а также голос, словом, вся манера себя держать, вселяют «решпект» и повиновение, при отсутствии мозговых тканей для вдохновения. Не верю я в эти способности»[376], — записал прекрасно знавший его великий князь Николай Михайлович, тоже внук Николая I. Ежедневно наблюдавший за Верховным протопресвитер Ставки Георгий Шавельский откровенно посмеивался над разговорами о его решительности и способность спокойно стоять под градом вражеских пуль: «На самом деле он ни разу не был дальше ставок главнокомандующих… Нельзя было не заметить, что его решительность пропадала там, где ему начинала угрожать серьезная опасность… При больших несчастьях он или впадал в панику, или бросался плыть по течению». Великий князь не ездил на передовую и запрещал своему шоферу развивать скорость больше 25 км в час[377]. «Великий князь был знатоком конницы, дилетантом в стратегии и совершенным профаном в политике»[378], — суммировал Керсновский.

Последнее было весьма немаловажно, поскольку в лице Ставки создавался фактически второй центр государственного управления. В соответствии с Положением о полевом управлении войск в военное время, в подчинение Верховному главнокомандованию переходило управление территориями в районах театра боевых действий, которые, в свою очередь, уходили из-под юрисдикции Совета министров и даже местных губернаторов. Страна разделилась на две части: одна под военным командованием, другая — под гражданским. Диалог между ними никак не получался. Создалось фактическое двоевластие.

Военные власти, возглавляемые великим князем и начальником его штаба генералом от инфантерии Николаем Янушкевичем, считали себя вправе принимать любые решения, не согласовывая их с Петроградом. Представители самых разных политических групп были одинаково невысокого мнения об их государственных талантах. «Ни чрезмерно деятельный великий князь Николай Николаевич, ни глава его штаба генерал Янушкевич ничего не смыслили в вопросах внутренней политики и экономики»[379], — замечал Керенский. С ним был полностью солидарен генерал Курлов: «В вопросах гражданских генерал Янушкевич был так же неопытен, как и его августейший принципал»[380].

Многие из этих решений эхом отдавались по всей стране, били по ее экономике и международным позициям. В этом ряду следует особо назвать массовое выселение неблагонадежного населения из прифронтовых губерний. Возмущался даже начальник департамента полиции Васильев: «Во время войны действия военных властей, которые присвоили себе право удалять из зоны военных действий без каких-либо формальностей любых, кажущихся им подозрительными, людей, порождали много проблем… Сотни подобных дел об изгнании жителей из зоны военных действий находились под моим личным наблюдением; и много раз я мог только покачать головой по поводу примитивности методов военных властей при проведении необходимых расследований и, в конечном счете, их обращения с невинными людьми, которых они провозглашали шпионами»[381]. Тыловые города переполнялись массами неустроенных, нищих и озлобленных беженцев.

Отдельно следует отметить выселение решением военных властей всех евреев, которых рассматривали в качестве потенциальных изменников, в том числе и со вновь завоеванных территорий Австро-Венгрии. «Десятки тысяч, а затем и сотни тысяч евреев из Галиции и западного края получили предписание в 24 часа выселиться, под угрозой смертной казни, в местности, удаленные от театра военных действий; вся эта масса еврейского населения, зачастую не знавшая русского языка, эвакуировалась принудительно в глубь России, где она могла служить рассадником сначала паники и эпидемий, а затем — жгучей ненависти к властям»[382]. Из-за высылки евреев крайне осложнялись отношения с союзниками, протестовавшими по этому поводу. Я уж не говорю об имидже России в западной прессе.

Ставка считала себя вправе заниматься даже законопроектной деятельностью. Так, Янушкевич прислал министру земледелия Кривошеину проект наделения солдат землей и конфискации ее у тех, кто дезертирует и сдается в план, чем вызвал немалые негодование и насмешки в правительстве. Постепенно в руки военных переходило и руководство в Петрограде. В. А. Яхонтов из канцелярии правительства, в обязанности которого входило стенографировать его закрытые заседания, позднее поведал о настроениях, царивших в связи с этим в Совете министров: «Столица империи, сосредоточение всей жизни государства, находились под рукой разных, часто сменявшихся военачальников — Горбатовского, Фан-дер-Флита, Туманова, Фролова (главные начальники Петроградского военного округа — В. Н.) и других, которые рассматривали себя в качестве независимых владык и разговаривали с правительством как с управлением побежденного города, а иногда и просто с ним не разговаривая и проводя собственную политику в интересах обеспечения внутренней безопасности, в вопросе рабочем, в отношении печати, к общественным организациям и т. д. Петербургский градоначальник находился в подчинении прямом начальнику военного округа и делился сведениями о петербургских событиях с министром внутренних дел лишь в порядке добрых с ним отношений, поскольку позволяло время»[383]. Стоит ли говорить, что главным виновником военных неудач Ставка считала правительство Горемыкина.

Естественно, такое положение считалось в Совете министров совершенно неприемлемым и осуждалось едва ли не на каждом заседании, причем представителями обоих правительственных лагерей, по-прежнему враждовавших. Ситуация стала видна невооруженным взглядом, и уже военно-морская комиссия Государственной думы во главе с кадетом Шингаревым призывала императора: «Только непререкаемой царской властью можно установить согласие между ставкой великого князя Верховного главнокомандующего и правительством»[384].

Особенно двусмысленными и острыми были отношения между Ставкой и Сухомлиновым, на которого Верховный главнокомандующий возлагал персональную ответственность за нехватки снарядов и других боеприпасов и вооружения. Военный министр стал предметом ненависти и для всей прогрессивной общественности. Но и на этом неприятности Сухомлинова не заканчивались. «Положение военного министра осложнялось в значительной степени существованием в Военном министерстве должностей генерал-инспекторов пехоты, кавалерии, артиллерии и инженерной части, из коих две последние должности были заняты лицами Императорской фамилии»[385], — замечал Курдов. Особое рвение проявлял великий князь Сергей Михайлович, фактически не подпускавший военного министра к Главному артиллерийскому управлению.

В начале 1915 года по инициативе Николая Николаевича на Сухомлинова началась прямая атака, в которой приняли участие генералы Ставки, либералы из кабинета, влиятельный лидер октябристов Гучков и связанный с ним бывший товарищ военного министра генерал Алексей Поливанов. Причем осуществлена эта атака была так, что нанесла максимальный урон авторитету власти. Стрелявшийся однажды на дуэли с Гучковым полковник Мясоедов, который по протекции Сухомлинова возглавлял контрразведку злополучной 10-й армии, был обвинен в шпионаже. Мясоедова арестовали в Ковно, направили в Варшавскую крепость, где судили судом военного трибунала, на который давила Ставка, и в тот же день — 17 марта — спешно повесили. Даже Алексей Васильев подтверждал, что «ни полковник Мясоедов, ни генерал Сухомлинов никогда не совершали преступных действий»[386]. После Февраля дело Мясоедова будет пересмотрено и все причастные к нему оправданы. Но тогда оно вызвало огромнейший резонанс в стране. Еще бы, впервые было предъявлено официальное подтверждение проникновения немцев в высшие государственные сферы, о чем постоянно говорила либеральная оппозиция. Была «подтверждена» предательская роль Сухомлинова, а значит, делала вывод оппозиция, и всего правого крыла правительства. Более того, наложившись на крупные военные неудачи весны-лета 1915 года, подобные настроения создавали почву для обвинений в измене всего высшего руководства страны.

В состояние крайнего возбуждения и негодования пришло общество. Причем в связи с военными потерями возмущались не только и не столько захватчиками, как во всех прочих воевавших странах, сколько собственной властью. «Патриотический подъем сменился тревогой, и роковое слово «измена» сначала шепотом, тайно, а потом явно и громко пронеслось над страной»[387], — писал председатель Госдумы Михаил Родзянко. У «измены» появилось и конкретное имя, которое в качестве символа «прогерманской партии» все громче звучало в штабах фронтов, думских кругах и министерских коридорах — императрица Александра Федоровна. «Летом 1915 года стали выявляться симптомы массового гипноза, постепенно овладевавшего людьми; из штабов фронта стали исходить пускавшиеся какими-то безответственными анонимными личностями слухи о том, что императрица служит главной причиной всех наших неурядиц, что ей, как урожденной немецкой принцессе, ближе интересы Германии, чем России, и что она искренне радуется всякому успеху германского оружия, — констатировал Воейков. — Вырабатывалось даже несколько планов спасения Родины: одни видели исход в заточении Государыни в монастырь и аресте Распутина, якобы занимавшегося шпионажем в пользу Германии; другие считали необходимым выслать Государыню за границу»[388].

В стране вновь, как в начале войны, пошли немецкие погромы, наиболее крупный из которых шокировал Москву в конце мая и проходил при явном попустительстве со стороны незадолго перед тем назначенного командующего Московским военным округом князя Феликса Юсупова (старшего). Историк Сергей Мельгунов стал очевидцем событий: «При пении «Боже, царя храни» шествовала тысячная толпа во главе с людьми со значками Общества «За Россию». Сзади начинались погромы. Предварительно во всех московских газетах… печатались списки высылаемых немцев… Погром разросся и превратился в нечто совершенно небывалое — к вечеру разгромлены все «немецкие» магазины. Вытаскивали рояли и разбивали. Полиция нигде не препятствовала погромщикам»[389]. Город в течение трех дней был во власти толпы, пострадали 475 коммерческих предприятий, 207 частных домов и квартир, 113 подданных Германии и Австро-Венгрии, 489 русских с подозрительными фамилиями и 90 российских подданных с русскими фамилиями[390].

В толпе погромщиков открыто говорили об измене в царской семье с особым упором на роль Александры Федоровны. Впервые с 1908 года пришлось использовать войска для наведения порядка внутри страны.

Одновременно прогрессивная общественность, продемонстрировавшая в начале войны несвойственный ей патриотический порыв, возвращалась к противостоянию власти, но уже под флагом патриотизма. Керенский рассказывал: «Весенняя трагедия в Галиции 1915 года вызвала взрыв патриотизма в стране, сорвала замок молчания с ее уст. Первыми заговорили промышленники во главе с Рябушинским, потом — земцы, городские деятели, кооператоры. Русское общество властно потребовало своего ответственного участия в организации обороны страны, потребовало правительства, способного работать с общественными организациями»[391]. Требовали отставки правительственных консерваторов, включая премьера. При этом авторитет Николая Николаевича поколеблен не был. «За первый же год войны, гораздо более неудачной, чем счастливой, он вырос в огромного героя, несмотря на все катастрофические неудачи на фронте, перед которым преклонялись, которого превозносила, можно сказать, вся Россия»[392], — написал Шавельский. Как важно не быть, а казаться…

Николай П, до поры доверявший ведение войны военным, понял, что пора вмешиваться. Всю позднюю весну он провел в войсках и в Ставке, где Верховный главнокомандующий жаловался на военные поражения, провалы со снабжением армии и жаждал утешения. «Бедный Н., рассказывая мне все это, плакал в моем кабинете и даже спросил меня, не думаю ли я заменить его более способным человеком, — писал император. — …Он все принимался меня благодарить за то, что я остался здесь, потому что мое присутствие успокаивало его лично»[393]. Николаю Николаевичу и генералам его свиты удалось убедить императора, что прогрессивная общественность, по большому счету, права и надо идти ей навстречу. По возвращении из Барановичей 14 мая высочайшим решением было организовано Особое совещание по обороне, куда помимо правительственных чинов вошли представители Госдумы, Госсовета, а также промышленности и торговли. Функции Совещания во многом совпадали с теми, которые выполняла Особая распорядительная комиссия по артиллерии под руководством великого князя Сергея Михайловича.

Накануне своего очередного отъезда в Барановичи 11 июня император встретился с Сухомлиновым. Между ними состоялся длинный разговор, в ходе которого военному министру не удалось защитить себя.

Николай не сомневался в честности Сухомлинова, что позднее также подтвердит и суд (правда, после многомесячного тюремного заключения экс-министра) и не спешил с его отставкой, однако вынужден был уступить Ставке и общественности. Приехав в Барановичи, царь надолго уединился с Николаем Николаевичем, по-прежнему пребывавшим в расстроенных чувствах. В то же день, явно под воздействием аргументов великого князя, Николай II отправил в отставку министра юстиции Маклакова, скальпа которого давно требовала прогрессивная общественность, и назначил военным министром Поливанова, известного исключительной близостью к Гучкову. «Поливанов старался делать вид, что ему тяжело брать на себя такую страшную обузу, как Военное министерство, но ему это не удавалось, — свидетельствовал Джунковский, — видно было и чувствовалось, как он счастлив, что опала над ним кончилась и он опять у власти»[394]. В тот же день великий князь Андрей Владимирович написал в дневнике: «Уже теперь поговаривают, что Кривошеин орудует всем и собирает такой кабинет министров, который был бы послушным орудием у него в руках. Направление, взятое им, определяется народом как желание умалить власть Государя»[395].

14 июня 1915 года император провел первое(\) с начала войны совместное заседание Верховного главнокомандования и Совета министров — в шатре-столовой на лесной поляне возле императорского поезда. Как заметил генерал Данилов, правая рука Николая Николаевича и Янушкевича, «в налаживавшемся общении Ставки с правительством все мы почувствовали нечто свежее и бодрящее»[396]. После совещания император подписал рескрипт на имя премьера Горемыкина, предписав возобновить занятия Государственного совета и Государственной думы не позднее августа и поручив Совету министров разработать на их рассмотрение законопроекты, «вызванные потребностями военного времени». У императора вырвали очередные уступки. О степени давления на него можно составить представление по письму, которое он в тот вечер написал жене: «Да, моя родная, я начинаю ощущать свое старое сердце. Первый раз это было в августе прошлого года после Самсоновской катастрофы, а теперь опять — так тяжело с левой стороны, когда дышу. Ну, что ж делать!»[397].

Вернувшись из Ставки в Царское Село в конце июня, Николай II пошел и на то, чтобы пожертвовать и остальными министрами, отставки которых давно добивались либералы — Щегловитова и Саблера. На освободившиеся места были назначены Александр Хвостов (юстиция), князь Николай Щербатов (МВД) и Александр Самарин (Святейший Синод). Всех новых министров объединяло то, что они были приемлемы для оппозиции. Россия получила почти либеральное правительство. Но это не значит, что Николай II полностью солидаризировался с Сазоновым, Кривошеиным, Барком и компанией. Царь бросил им в лицо обвинение в нарушении этических норм, заявив, что «привык к военной атмосфере и считает совершенно немыслимым подобный инцидент в полку, где часть офицеров обратилась бы к командиру полка с ходатайством об увольнении некоторых из своих сотоварищей, ни в чем не провинившихся»[398]. Кривошеин так и не получил премьерского кресла, которого активно добивался. «Пока Горемыкин оставался у власти, царь мог быть уверенным, что либеральным министрам не позволят выйти за пределы своей компетенции или капитулировать перед требованиями Думы и самодеятельных организаций»[399], — писал известный эмигрантский историк Георгий Катков.

Восторг в прогрессивных кругах был полный, хотя и недолгий. «Таким образом, — радовался Поливанов, — все перемены в личном составе Совета министров, возникшие под влиянием общественного мнения в июне, в течение истекшего месячного периода были закончены, и правительство могло явиться перед Государственной думой, созыв которой решено было приурочить к 19 июля — годовщине со дня объявления войны — в составе, из которого были удалены… раздражающие элементы»[400]. Николай Николаевич, узнав о последнем туре отставок, «быстро вскочил с места, подбежал к висевшей в углу вагона иконе Божьей Матери и, перекрестившись, поцеловал ее. А потом так же быстро лег неожиданно на пол и высоко поднял ноги.

— Хочется перекувыркнуться от радости! — сказал он смеясь»[401].

Император пошел на все, что от него требовали высшее военное руководство и прогрессивные члены правительства, за исключением отставки Горемыкина и замены его на Кривошеина или Сазонова. Однако и с новыми министрами положение на фронтах все ухудшалось, а раздрай между Советом министров и Ставкой, принимавшей непосредственное участие в его формировании, не прекращался, а только усиливался. Поливанов на всех заседаниях кабинета возмущался наглым вмешательством Ставки в дела гражданских властей. 16 июля он провозгласил лозунг «Отечество в опасности!», заявив на Совете министров: «На черном фоне распада армии в сферах вооружения, численности и боевого духа, имеется еще одно явление, которое особенно опасно по своим последствиям и о котором мы хранили молчание слишком долго. Похоже, что в штабе Верховного главнокомандующего все потеряли головы… Молчать и не рассуждать — вот любимый окрик из Ставки. Но притом в происходящих несчастьях виновата не Ставка, а все — и люди, и стихии»[402]. Результатом речи Поливанова стало единодушное предложение императору созвать высший Военный совет под его председательством.

Собравшаяся Государственная дума, о которой отдельный разговор, вместо того, чтобы принимать законы, затеяла очередной митинг с выяснением имен виновных в военных поражениях. Новые министры уже воспринимались как часть ненавистного режима, а потому моментально стали неприемлемыми. Основным событием сессии стало формирование откровенно оппозиционного Прогрессивного блока во главе с лидером кадетов Павлом Милюковым, который потребовал создания правительства, ответственного перед Думой и из его членов, где, кстати сказать, практически не было людей с каким-либо опытом госуправления.

Николай II до поры наблюдал за всей этой ситуацией из Царского Село, однако вскоре она стала его тяготить. В июле он жаловался Пьеру Жильяру: «Вы не представляете, как тяжело быть вдали от войск. Кажется, что здесь все высасывает из меня энергию и лишает воли и решительности. Повсюду ходят какие-то нелепые и страшные слухи и рассказы, и им все верят. Людей здесь не интересует ничего, кроме интриг и всякого рода мистики; на первом плане у них только свои низменные интересы»[403]. Надо было на что-то решаться. И он решился.

В августе 1915 года — в дни самых тяжелых поражений в войне — Николай II сам стал Главнокомандующим. Дворцовому коменданту Воейкову он объяснил, что принял это решение, «с одной стороны, из-за неудачных действий и распоряжений великого князя на фронте, а с другой — из-за участившихся случаев его вмешательства в дела внутреннего управления. Никакими доводами не удалось ни графу Фредериксу, ни мне отговорить царя от этого решения, в правильность которого не верила и государыня Александра Федоровна»[404]. Пожалуй, ни одно из решений царя не вызывало такой бури эмоций.

Многими современниками и современными исследователями оно оценивалась как весьма рациональное, позволявшее разорвать демаркационную линию между фронтом и тылом, резко повысить координацию деятельности всех органов государственной власти во имя победы в войне. Правительство и Ставка больше не конфликтовали, по крайней мере, до февраля 1917 года. Принятие на себя царем Верховного главнокомандования было в целом позитивно воспринято в стране, способствовало подъему воинского духа. «Близость его к армии вольет в армию много сил нравственных, и армия иначе взглянет на своего царя, который близко принимает участие в ее жизни, а не сидит вдали, в тени блеска временного верховного, или лишь изредка заглядывает в госпитали… И вся Россия, я думаю, будет приветствовать решение своего царя, и скажут с гордостью, что сам царь встал на защиту своей страны… Одна группа лиц осталась недовольна, а именно, мне кажется, та группа, для которой всякое усиление власти нежелательно»[405], — записал в дневнике великий князь Андрей Владимирович. «Принятие государем верховного главнокомандования приветствовалось солдатами — на фронте возродилась надежда»[406], — вторил ему Кирилл Владимирович.

В штыки решение императора было принято правительством, оппозицией, многими военными, значительной частью императорской фамилии и даже зарубежными послами. Для возражений существовали рациональные аргументы. Николай Николаевич был более компетентен в военных вопросах, чем император, и все еще пользовался популярностью в думских, да и в значительных военных кругах, где его смещение вызвало недовольство. Возглавив армию, царь делал себя заложником ситуации на фронтах, а необходимость проводить много времени в Ставке отвлекала его внимание от внутренней политики. Молодой великий князь Гавриил Константинович полагал, что «Государю не следовало становиться во главе наших армий, потому что он брал на себя слишком большую ответственность и отрывался от управления страной, то есть тылом, который имеет огромное значение во время войны. Мне кажется, что во главе своих армий могут становиться лишь монархи вроде Фридриха Великого или Наполеона — бесспорные военные авторитеты»[407]. Британский посол специально испросил аудиенцию у землячки-императрицы и доказывал ей, что «его величеству придется нести ответственность за новые неудачи, могущие постигнуть русскую армию, и что вообще совмещать обязанности самодержца великой империи и верховного главнокомандующего — задача, непосильная для одного человека»[408].

Однако остальные аргументы «против» имели отношение не к реальной политике, а к тому миру разговоров и сплетен, которыми все больше наполнялись столицы. Впрочем, сплетни — тоже часть реальности в мире политики, где восприятие порой куда важнее самой действительности. Императрица-мать записала в дневнике, что когда она узнала о намерении сына возглавить армию, «у меня чуть не случился удар, и я сказала ему все: что это было бы большой ошибкой, умоляла его не делать этого, особенно сейчас, когда все плохо для нас, и добавила, что, если он сделает это, все увидят, что это приказ Распутина. Я думаю, это произвело на него впечатление, так как он сильно покраснел»[409]. Разговоры о триумфе распутинской политики действительно не заставили себя ждать. Даже Сазонов напишет в мемуарах, что государь «действовал, незаметно для самого себя, под давлением императрицы, приписывавшей, по внушению распутинцев, великому князю совершенно ему чуждые честолюбивые замыслы, доходившие будто бы до посягательств на Царский венец»[410]. Распутинский тезис был одним из центральных в защиту Николая Николаевича, у которого была безупречная репутация антираспутинца — по столичным салонам ходила история о том, как в ответ на просьбу Распутина о посещении Ставки великий князь якобы ответил: «Приезжайте, я вас повешу».

Принимая титул Верховного главнокомандующего, Николай II не оставлял в Ставке ни Николая Николаевича, который отправлялся командовать Кавказским фронтом, ни Янушкевича. Император хотел видеть во главе своего штаба профессионала, который не лез бы в политику и не вызывал отторжения общественных кругов. Все эти качества он обнаружил у Алексеева. Новый начальник штаба родился в Вязьме в семье штабс-капитана пехоты, окончил Московское юнкерское училище, воевал на фронтах Турецкой войны. Окончив затем Академию Генштаба, Алексеев преподавал в самых элитных военных учебных заведениях России и в 1901 году получил свое первое генеральское звание. В русско-японскую войну он был генерал-квартирмейстером 3-й Маньчжурской армии, получил наградное Георгиевское оружие. С именем Алексеева связывались успехи российской армии в Галиции в начале войны, затем он был назначен главкомом Северо-Западного фронта, где особых лавров не снискал. «Среднего роста, худощавый, с бритым солдатским лицом, седыми жесткими усами, в очках, слегка косой, Алексеев производил впечатление не светского, ученого, статского военного, — характеризовал его Спиридович. — Генерал в резиновых калошах. Говорили, что он хороший и порядочный человек»[411]. Так же полагал и император.

Многие высшие военачальники, к тому времени разочаровавшиеся в военных талантах Николая Николаевича и Янушкевича, приход Алексеева одобрили. Было очевидно, что император не будет мешать реализации его стратегических замыслов, и это, по словам, например, адмирала Колчака, «служило для меня гарантией успеха в военных действиях»[412]. В глазах многих старших офицеров Алексеев выглядел наиболее компетентным российским военачальником, не страдавшим к тому же манией величия Янушкевича. «Он был надеждой России в наших предстоящих военных операциях на фронте, — говорил генерал Дубенский. — Ему глубоко верил Государь. Высшее командование относилось к нему с большим вниманием. На таком высоком посту редко можно увидать человека, как генерал Алексеев, к которому люди самых разнообразных партий и направлений относились бы с таким доверием»[413].

Впрочем, далеко не все были о нем столь высокого мнения. Например, генерал Брусилов в воспоминаниях советских времен: «Войска знали Алексеева мало, а те, кто знал его, не особенно ему доверяли ввиду его слабохарактерности и нерешительности»[414]. Андрей Владимирович интересовался в те дни в Ставке мнениями об Алексееве у многих знавших его людей. Генерал Данилов подчеркнул, что «Алексеев сам потерял веру в себя». А непосредственный начальник Алексеева на Юго-Западном фронте в начале войны генерал Иванов дал весьма примечательную характеристику: «Алексеев, безусловно, работоспособный человек, очень трудолюбивый и знающий, но, как всякий человек, имеет свои недостатки. Главный — это скрытность. Сколько времени он был у меня, и ни разу мне не удалось с ним поговорить, обменяться мнением. Он никогда не выскажет свое мнение прямо, а всякий категорический вопрос считает высказанным недоверием и обижается»[415]. У Алексеева было еще одно качество, которого не заметил Николай, но на которое обратит внимание Керенский, утверждавший, что генерал «обладал немалой политической интуицией, но был слишком привержен политике»[416]. Это проявится позже, да еще как! В этом тихом омуте…

Чего император явно не ожидал, принимая пост Верховного, так это мятежа… правительства, который поддержала Дума. Известие в правительство принес Поливанов, предварив его словами: «Как ни ужасно то, что происходит на фронте, есть еще одно гораздо более страшное событие, которое угрожает России». Из перекрестного гвалта, который фиксировал Яхонтов, выявилось мнение большинства, которое сформулировал Кривошеин: «Надо протестовать, умолять, настаивать просить — словом, использовать все доступные нам способы, чтобы удержать Его Величество от бесповоротного шага». Министры увидели положительные моменты лишь в том, что удалялся Янушкевич и появлялась возможность объединения военного и гражданского руководства. При этом Кривошеин начал говорить, что народ со времен Ходынки и войны с Японией считает императора неудачником, тогда как с Николаем Николаевичем связывает надежды на победу. Щербатов заговорил о влиянии Распутина, полном отсутствии у царя военных способностей и дезорганизации управления с его отъездом из столицы. С ним согласился Поливанов. Харитонов пугал возможностью бунта в Ставке. Горемыкин, как мог, охлаждал страсти: «Его Величество считает священной обязанностью русского царя быть среди войск… При таких чисто мистических настроениях вы никакими доводами не уговорите Государя отказаться от задуманного им шага»[417]. 11 августа на заседание кабинета явился Родзянко и от руководства Думы призвал министров устроить Николаю II полноценный демарш.

Они поехали к императору в Царское село 20 августа. Заседание продолжалось почти до полуночи, все министры за исключением Горемыкина (который внутренне тоже не одобрял Николая II) попытались разубедить императора, но он был непреклонен. На следующий день восемь прогрессивных министров — Кривошеин, Сазонов, Харитонов, Барк, Щербатов, Самарин, Игнатьев, Шаховской — прибегли к неординарному средству, к жанру коллективного письма царю, которое заканчивалось словами: «Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и Родине»[418]. После этого они практически перестали работать, устроив нечто вроде пассивной забастовки.

Несмотря на все сопротивление, император поехал в Могилев. 24 августа он пометил в дневнике, что подписал «рескрипт и приказ по армии о принятии мною верховного командования со вчерашнего числа. Господи, помоги и вразуми меня!»[419]. Император просчитал последствия принятого им решения и возможную общественную реакцию. Он шел на сознательный риск в надежде исполнить то, что он считал долгом царя, и помочь победе. И в чем-то его расчет был небезосновательным. Именно август 1915 года стал тем поворотным пунктом, после которого заметно улучшились и результаты работы Ставки, и боеспособность русской армии. У России больше не будет крупных военных поражений до конца царствования Николая II.

Иначе думала оппозиция. 27 августа на квартире государственного контролера Харитонова состоялось совещание восьмерки министров с группой депутатов Государственной думы, занятых формированием Прогрессивного блока. Было договорено совместно добиваться создания правительства народного доверия, которое изменило бы принципы управления страной. Николай понял, что все его маневры с уступками либералам ничего не дают, те просто начинают требовать новых уступок и саботировать работу правительства, что в принципе недопустимо, а во время войны — тем более. 3 сентября он объявил перерыв заседаний Государственной думы, вызвав очередную бурю депутатского и общественного протеста, который, впрочем, его мало смущал. 9 сентября он, не скрывая обуревавшего его возмущения, информировал жену: «Поведение некоторых министров продолжает изумлять меня! После всего, что я им говорил на знаменитом вечернем заседании, я полагал, что они поняли и меня, и то, что я серьезно сказал именно то, что думал. Что ж, тем хуже для них! Они боялись закрыть Думу — это уже сделано! Я уехал сюда и сменил Н., вопреки их советам; люди приняли этот шаг как нечто естественное и поняли его, как мы. Доказательство — куча телеграмм, которые я получаю со всех сторон — в самых трогательных выражениях. Все это ясно показывает мне одно, что министры, постоянно живя в городе, ужасно мало знают о том, что происходит во всей стране. Здесь я могу судить правильно об истинном настроении среди разных классов народа: все должно быть сделано, чтобы довести войну до победного конца, и никаких сомнений на этот счет не высказывается. Это мне официально говорили все депутации, которые я принимал на днях, и так это повсюду в России. Единственное исключение составляют Петроград и Москва — две крошечные точки на карте нашего отечества!»[420] Роль столиц царь явно и опрометчиво недооценивал.

Между тем «забастовка министров» продолжалась. 17 сентября Николай вновь возмущен: «Вчерашнее заседание ясно показало мне, что некоторые из министров не желают работать со старым Гор., несмотря на мое строгое слово, обращенное к ним; поэтому, по моему возвращении, должны произойти перемены»[421]. И они произошли. Император отправил Кривошеина, Щербатова и Самарина в отставку.

Николай II чувствовал душевный подъем. Он упивался военной средой, которую любил куда больше, чем официальный Петроград, писал о выздоровлении от столичного климата, от склок и доносов. И он был счастлив от приезда в Ставку наследника. «В Ставке Государь жил в довольно неуютном губернаторском доме, в котором наверху занимал две комнаты: одна служила кабинетом, другая спальней, где вместе с походной кроватью Государя стояла такая же походная кровать для наследника, на которой он спал во время своих частых пребываний в Могилеве»[422], — писал флигель-адъютант императора полковник Мордвинов. Одиннадцатилетний Алексей не только впервые оторвался от матери, но и, как казалось отцу, начинал выздоравливать. «Ужасно уютно спать друг возле друга; я молюсь с ним каждый вечер, с той поры, как мы находимся в поезде; он слишком быстро читает молитвы, и его трудно остановить; ему страшно понравился смотр, он следовал за мной и стоял все время, пока войска проходили маршем, что было великолепно. Этого смотра я никогда не забуду. Погода была превосходная, и общее впечатление изумительное.

Жизнь здесь течет по-обычному. Только в первый день Алексей завтракал с m-r Жильяром в моей комнате, но потом он стал сильно упрашивать позволить ему завтракать со всеми. Он сидит по левую руку от меня и ведет себя хорошо, но иногда становится чрезмерно весел и шумен, особенно, когда я беседую с другими в гостиной. Во всяком случае, это им приятно и заставляет их улыбаться.

Перед вечером мы выезжаем на моторе (по утрам он играет в саду) либо в лес, либо на берег реки, где мы разводим костер, а я прогуливаюсь около.

Я поражаюсь, как много он может и желает ходить, а дома не жалуется на усталость! Спит он спокойно, я тоже, несмотря на яркий свет его лампадки. Утром он просыпается рано, между 7 и 8, садится в постели и начинает тихонько беседовать со мной. Я отвечаю ему спросонок, он ложится и лежит спокойно, пока не приходят разбудить меня»[423].

И именно это время — август-сентябрь 1915 года — стало тем рубежом, за которым началась непримиримая борьба оппозиции за свержение императора, которая больше не остановится ни на миг. «Протянутую руку оттолкнули, — писал Милюков по поводу перерыва занятий Думы. — Конфликт власти с народным представительством и обществом превращался отныне в открытый разрыв. Испытав безрезультатно все мирные пути, общественная мысль получила толчок в ином направлении. Вначале тайно, а потом все более открыто начала обсуждаться мысль о необходимости и неизбежности революционного исхода»[424].

Настала пора представить социальную и политическую палитру борцов с российской властью и те силы, которые, по крайней мере, не возражали против ее смены или ничего не сделали для ее спасения. А равно и ее защитников. В большую политическую игру с трагическим результатом включились представители самых разных сил. Причем как внутри нашей страны, так и далеко за ее пределами.

Глава 4