— Будет, будет. Давай связывай вот эти вместе и хорошо выйдет.
Ямщики потоптались и принялись перевьючивать вещи.
— Поспел! — сказала Стефания, снимая котел.
Вокруг костра уселись семь человек. Самоха надел подсохшие шаровары и, подкрошив в суп свежей черемши, громко крякнул.
— Чего ты? — усмехнулся Пастиков.
— Погреться бы, хозяин, — лукаво улыбнулся Кутенин. — Поди, заработал… А хлебово-то прямо первосортное.
— Я думал, ты забудешь.
— Пошто забывать, — подмигнул Самоха Стефании. — За что доброе, а за это мне в глаза в жисть не плевали.
Севрунов достал из сумки жестяную баклагу и поставил ее на средину круга.
— Смотрите, спирт, — предупредил он.
— Тем наипаче, — обрадовался Кутенин.
Он налил эмалированную кружку и важно поднес ее к безусым губам. Остальные смотрели на него с любопытством.
— Посудину только не проглоти, — пошутил Пастиков.
Но Самоха, не отрываясь, вытянул спирт и обвел присутствующих победоносным взглядом.
— Как огнем выжег! — засмеялся Севрунов. — Небось еще надо?
— Отказа от нас не будет, — ухмыльнулся Самоха. — С одной-то захромаешь, навроде Петра Афанасьевича.
Перед вкусным ужином выпила и Стефания. И когда все улеглись вокруг костра на мягкие пихтовые ветви, Самоха длинно начал о своих охотничьих приключениях:
— А вот, братцы, была со мной оказия, так оказия. Как-то приморозком я наткнулся на козлишша. Такая орясина выросла — прямо, я думал, сохатый! Рожищами как поведет, ну ветки с лесу сшибает. Но у меня кобель был тоже с хорошего жеребца. И вот мой Черня попер этого козла. Смотрю, совсем нагоняет — и только-только схватить за хвост, а тут река, да, как на грех, саженей в сто шириной. Козел кэ-эк сиганет и — там! Мой Черня аж завыл от обиды. «А ну, возьми!» — уськнул я. Смотрю это, братцы, кобель мой перекрестился и только хвост мелькнул.
— Ну и враль ты, товарищ! — Стефания захлебнулась от дыма и смеха. — Перестань, спать надо.
Самоха подправил костер и растянулся на брезентовом плаще Севрунова, но спать ему не хочется. Рядом ворочается и ругается на мороз Семен Петрович. Он чувствует, что Самоха, как и остальные спутники, не жалует его расположением, но рад в этот «жуткий» час таежной ночи поговорить хоть с кем-нибудь.
— Это еще не холод, а благодать, — заплетает языком Кутенин. — Закалка у вас морковная, объясню я вам… Вот если бы градусов сорок напрело, тогда — да!
— Снизу холодит… И вообще глупо было ехать в самое половодье. — Голос Семена Петровича скрипит, как сухая ель под ветром. — Третью ночь дрожу… Тут верная лихорадка, а то и воспаление легких.
— Пустое, — потягивается Самоха. — От этой вашей малярии есть самое наипервейшее средство… Намешал, скажем, пихтового настоя и — как с гоголя вода… А ежели со спиртом, то и на веки вечные всю дурость выгонит.
— Ну, это знахарство… Все это примитивно и дико.
— О, не скажите! Я также заблудил зимой, прямо в крещенские морозы, и спички подмочил, так этим только и выпользовался.
— Может быть, это и обычно для таежников, а мне, вообще-то говоря, не следовало рисковать с плохим здоровьем.
— И зря рискуете, раз заклепка слаба. Хоронили мы здесь таких-то.
Кругом всхрапывают разведчики. Додышев что-то бормочет на своем языке. В притаившуюся тайгу уносится треск костра, фырканье хрумкающих овес коней и протяжные, стыдливые вздохи землемера, запуганного Самохой.
— И вообще, глупо строить в таежной пропасти зверосовхоз, когда под боком необозримые пустоты… Какой-то идиот написал о Шайтан-поле и все поверили.
Тут Самоха не выдерживает и садится около тагана. Хитрый шутливый тон он отбрасывает сразу.
— Нет… О Шайтан-поле вы зря… Для зверя, здесь разлюбезное дело… Тут тебе вода, лес и корма, каких душа пожелает… А первое — ясашные… Без них зверя не получишь…
Землемер так и не убедил Кутенина и не заснул. Комары, эти зоревые караульщики, поднялись вместе с людьми и ноющими прожорливыми голосами снова привели в движение коней. Рыжий подводчик и парень в азяме старательно пачкали свежим дегтем лошадиные морды и животы. Прямо над станом трескотно прокричала кедровка, ей откликнулась тайга.
И только теперь Севрунов хватился, что оставил около озера ружье.
— Худая примета, товарищ зверовод, — шутила Стефания. — Вы очень рассеянны, я это заметила еще в поезде.
Она улыбнулась Севрунову и ломкой походкой направилась к воркующему ручью, где плескались Пастиков и Додышев.
— Становись вот на эту перекладину, — сказал старший разведки.
Крупные зерна брызг катились по его черноусому лицу.
— А я вот на этот камень…
Стефания отворотила серую, с мраморным отблеском плиту и тут же бросила ее со всего размаха. К ней под ноги выползли две серых гадюки. Шипя и подняв головы, они готовились к нападению.
— Беги! — придушенно закричал камасинец.
Пастиков ухватился за сук наклонившейся к ручью сосны, но он только гнулся и извивался лыком, выпуская смолистый сок.
— Эх, струсили!
Он подпрыгнул и сразу придавил к плитняку змеиные головы. Гадюки судорожно завертели хвостами.
— Я боюсь… меня кусали маленького, — оправдывался Додышев.
Солнце разбрызгивало лучи на вершину Чернопадского белогорья. В темной утробе дебрей пахло сыростью.
Остались на месте прихворнувший Семен Петрович и рыжий. Дорога петляла в десятикилометровый хребет. По ступенчатым выбоинам хлюпала жижа, размешанная глиной и тлеющей прошлогодней хвоей. Лошади спотыкались, часто роняя вьюки и пачкая животы. Ведущий передового Самоха легко выкидывал длинные ноги в желтых ичигах и без умолку говорил Стефании:
— Тут я все знаю, как свою ладошку… Слава богу, сызмальства по хозяевам, да с землемерами путаюсь… Знаю, где кому медведь голову свернул, где бельчонка и разной зверь плодится… Вот перевалим Черную падь и ночевать приладим к Теплому камню. Там старатели ране золотишко добывали.
— Далеко это?
— Как поедешь… К солнцесяду надо бы пришлепать…
— Ты, значит, из охотников; как же бросил колхоз?
Безбородое, сероватое, в морщинах лицо Кутенина поворачивается в сторону женщины, которую он про себя назвал уже «бедовой».
— Охотой маюсь, Никандровна… Как только оторвался от тайги, так и пошел колесить в думах-то… Вот бы, к примеру, как ваш брат ученьем страдает… Из-за этого и не обженился на свой век…
Самоха срывает набухшиие смоляным жиром ветви кедровника и затяжно вдыхает пьянящий запах. В сотне метров от дороги шебаршат по высохшему брусничнику Пастиков, Севрунов и Додышев; они вспугивают фуркающих рябчиков и тяжелокрылых глухарей. Где-то справа колет о камни хрусталь волн безымянная горная речонка. Многоокая притаившаяся тайга следит за каждым шагом пришельцев, загадочно молчит. И не чувствуется конца темнеющей глуши.
— А этот у вас — лапша из ячменного теста, — срывает смехом Самоха. — Говорит, по дурости поехал. А оно и резонно так, потому вялых тайга не любит.
— Про кого это ты?
Звонкий, немного низкий голос Стефании колокольцем врывается в обманчивое молчание чащобы.
— Да этот землемер-то с точеными усами.
Самоха вдруг останавливает коня и свистом вызывает отдалившихся охотников. Его длинные ноги, туго перетянутые оборками, дрыгают, как у подстреленного журавля.
— Смотри-ка, — шепчет он подбежавшему Пастикову.
Темен лес и бесконечна эта темь. И только недобеленным бабьим холстом узкая полоса неба освещает прогрызенную тропу. Охотники да монгольские скотогоны прокладывали ее по вычурным зверьим следам и навиляли, как поломойка тряпицей на шершавом полу.
— Вон, вон, на пупке-то!
Кутенин, дрожа охотничьим задором, вытягивает вперед тонкую морщинистую шею. Замешательство людей передается животным. Передняя лошадь тянет ноздрями воздух и высоко вскидывает голову со стригущими ушами.
— Да медведь же! — шепчет над ухом Севрунова Стефания. Метрах в ста треснул валежник, и на прямую прорезь дороги вышел большой бурый медведь.
Он обнюхал воздух, высоко задрав голову. Маленькие глаза зверя блеснули двумя спичками и тут же погасли.
Пастиков вскинул к плечу винтовку. Лошади храпнули и сбились в кучу. В это же время выстрелил Додышев. Медведь глухо зарычал и, переломив попавшуюся под ноги валежину, исчез в мелких зарослях.
Пастиков опустил ружье. С его полных губ слетела досадная улыбка.
— Поторопился, чудак! — упрекает он подошедшего камасинца.
— Ружье непристрелянное, — оправдывается тот.
— Ну, трогай, трогай! — повелительно кричит Кутенин.
И снова конские копыта месят липкую жижу. Самоха понимает, что Пастиков метит добраться к ночи до Шайтан-поля, но опасливо посматривает на тяжелую кладь, от которой выгибаются конские спины. Он молчит, не желая спорить со старшим разведки.
И когда Пастиков около листвяжной сопки велел напоить коней, а сам достал из сумки хлеб, — все догадались, что поедут без обеда напроход.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Родословной Тукмаковского улуса не сыщешь ни в каких архивах, если не считать отдельных заметок ученых-этнографов о смешанном племени татар, самоедов и бурят. Впрочем, передаваемая из поколения в поколение грамота Екатерины Второй тоже свидетельствовала о существовании в здешних местах племени камасинцев, кои за внесение ясака соболями и прочими дорогими шкурами освобождались от воинских и других государственных тягот. Этот документ и до сих пор хранили старшины улуса, они же шаманствующие мудрецы племени. Правда, камасинцы (или ясашные) давно утратили многие обычаи предков, были почти все насильно крещены, но еще и сейчас жила здесь вера в шаманов и шайтанов.
Недаром старшина улуса Алжибай, проведавший какими-то путями о движущейся разведке, рано вышел из своей юрты. Отсюда открывался чудесный вид на замкнутое лесами Шайтан-поле, бунтующую Сыгырду и озеро Ширан, блещущее среди необозримой долины голубым диском. Ширан — по-камасински «окно бога». Алжибай знал, что в озере, раскинувшемся на полсотни километров, — ровно три дня скорой ходьбы — водится много рыбы, не меньше, чем в тайге мошкары. Но до сих пор только русские охотники нарушали (и то воровски) запрет ловить ее в священных водах.