Крутые повороты: Из записок адмирала — страница 5 из 56

го, что нарушало бы самые строгие нормы поведения. Булганин подхватил это и, воодушевившись, сделал все возможное, чтобы «раздуть кадило». В тех условиях это было нетрудно сделать. Действовали и решали дело не логика, факты или правосудие, а личные мнения. Булганин к тому же мало разбирался в военном деле, хотя и хорошо усвоил полезность слушаться. Он и выполнял все указания, не имея своей государственной позиции. Он был плохой политик, но хороший политикан.

Когда в 1947 году Сталин на Главном военном совете поставил вопрос о моем освобождении, я не удивился: «кухня уже варилась» Булганиным. Морально я был к этому подготовлен. Сталин назвал моим преемником И.С. Юмашева. В этом я не видел логики. Тихоокеанский флот почти не воевал, и боевого опыта у Юмашева было мало.

…Вызванный из Ленинграда вместе с Л.М. Галлером, я не знал, в чем дело. Помнится, в поезде мы с Леонидом Михайловичем все гадали о причинах вызова. И не угадали. Оказалось, нам предстоит дать объяснение, почему было дано разрешение передать чертежи парашютной торпеды англичанам. Чертежи не были секретными, и их мог передать начальник Главного морского штаба. Но когда меня спросили, давал ли я разрешение, то я ответил, что, очевидно, давал, так как начальник ГМШ обычно такие вопросы не решал без моего ведома. Отвечаю я.

Было решено судить нас судом чести[29].

Нашли врагов народа! Все четыре адмирала честно отвоевали — и вот, пожалуйста, на суд чести! Во главе этого дела был поставлен маршал Л.А. Говоров. Порядочный человек, но «свое суждение иметь» не решился и по указке Булганина, где можно, сгущал краски.

На суде прежде всего выяснилось, что белое не всегда белое, а дважды два может быть и пять. Держались все подсудимые хорошо, не отрицая своей вины, не перекладывая ответственности друг на друга, и под влиянием суда, подсказавшего, что лучше держаться скромно, иногда не отрицали и излишних упреков в свой адрес.

Как бы ни было тяжело судиться, зная, что ты ничего, кроме хорошего, никогда не делал на своем посту, а отдавал все свое здоровье работе, положение обязывало меня напрячь все силы и выдержать это испытание.

Весь ход «дела» показывал, что не было сколько-нибудь серьезных правонарушений со стороны всех «обвиняемых». Но пути господни неисповедимы: вместо, казалось бы, положенных (раз нужно!) выговоров на заключительном заседании были произнесены громкие речи обвинителей, и мы уже выглядели очевидными преступниками, которых следует судить только Военной коллегией Верховного суда. Было вынесено решение передать «дело» туда. Это уже поразило не только нас, «преступников», но и всех присутствующих. До сих пор звучит в ушах голос обвинителя Н.М. Кулакова[30], который, уже называя нас всякими непристойными словами, требовал как можно более строго нас наказать.

Всю жизнь я считал своим долгом защищать подчиненных и всегда был убежден, что лучше не наказать виновного, чем наказать безвинного. Мог бы доказать, что немало людей во время войны, над которыми висела угроза кары, мною были избавлены от нее, когда я был убежден, что они невиновны. Й вот теперь я слушал выступления своих подчиненных, обвинявших меня и моих товарищей в таких грехах, в которые они, конечно, и сами не верили.

Но вот обвинения оглашены, решение о передаче дела в Военную коллегию Верховного суда объявлено, и все зрители этого представления, обмениваясь мнениями, разошлись, торопясь, видимо, поделиться сенсацией с родными и знакомыми и потом, посудачив по этому поводу, спокойно лечь спать. В зале остались только мы, обвиняемые, с одной стороны, ошеломленные таким неожиданным решением, а с другой — неуверенные, можем ли мы свободно выйти из помещения, чтобы идти домой, или теперь же последуют какие-то меры «предосторожности» против таких «преступников»…

Все «судьи» этого знаменитого «суда чести» впоследствии не раз встречались и доказывали, что они были вынуждены так поступить. Передача же дела в Военную коллегию от них, дескать, не зависела, но они, конечно, сделали все от них зависящее, чтобы угодить начальству. Главный «судья» — маршал Говоров, уже будучи больным, в Барвихе при встрече со мной без всякого повода с моей стороны сказал мне, что он понимал, что дело раздуто искусственно, правда, не сказал кем. Я долго не верил и только теперь, после всех событий последних лет моей службы, допускаю достоверность утверждения, что еще при первом докладе ему этого вопроса он, даже не разобравшись, сказал: «Под суд, под суд…»

Обменявшись мнениями, мы пришли к выводу, что события, как бы они ни развивались, от нас не зависят и нам ничего не остается делать, как ждать их развития, не теряя присутствия духа. Несмотря на решение о предании суду, все еще оставалась искра надежды, что кто-то поймет несуразность всего происходящего и приостановит такой абсурдный ход дела. Прощаясь, мы, однако, со всей серьезностью признали возможность нашего ареста (при выходе ночью) и на всякий случай договорились, если окажемся на свободе, завтра встретиться в здании наркомата, чтобы обсудить, что же нам следует предпринять.

Как оказалось, почти все мы одинаково провели эту бессонную ночь. Утром довольно помятыми, с припухшими глазами мы встретились, с надеждой приостановить события, которые нам не подчинялись. Решили раздельно написать заявления с просьбой отнестись к каждому из нас более милосердно. Но «кухня» все варилась и варилась.

Пошли мучительные дни ожиданий, полные неизвестности. Наконец нас вызвали в военную прокуратуру для снятия официальных показаний. Ввиду того, что мне можно было только предъявлять различные моральные обвинения и формально не находилось ни одной статьи, по которой меня можно было судить, следователь был, видимо, в затруднении. После моих показаний он довольно быстро написал документ, в котором появились положения, противоречащие моим показаниям и фактам. Невозможно забыть и когда-нибудь перестать возмущаться тем, как полковник юридической службы предлагает адмиралу флота не противиться и подписать то, что ему больше нравится, «заверяя», что это наилучшее, что может быть им предложено, и что уж я должен положиться на его опыт в этих делах. Я категорически отказался принять его предложение, указав, что если потребуется обязательно меня наказать, то это сделают и без должностных формальностей.

Вернувшись домой, я сначала пожалел, что грубо обошелся со следователем (ведь это могло мне повредить), но затем пришел к выводу, что, видимо, никакие мои показания или разговор со следователем уже не повлияют на окончательное решение, которое где-то созрело и под которое только подгоняется официальная сторона дела.

Через несколько дней снова вызов в прокуратуру, снова неприятный разговор с полковником, который исправил свою ошибку, но разговаривал со мной еще более резко. При второй беседе мне уделил внимание и А. Чепцов[31], который, видимо, хотел держать в своих руках это сложное дело. Так или иначе, дело закончилось моей подписью согласованного протокола допроса.

Снова несколько томительных дней ожидания и каких-то надежд на благоприятный исход — и снова все напрасно. «Кухня варилась» при активном участии того товарища, который, как он сказал, «хорошо знает, как она варится», и дело неумолимо двигалось к своему роковому концу.

В субботу мы все получили приглашение явиться в понедельник[32] в Наркомат ВМФ без указания цели и причин. В воскресенье обменялись мнениями насчет цели вызова и робко высказали предположение о прекращении дела. Настолько все чувствовали себя невиновными, настолько казалось это несправедливым и просто диким…

Понедельник принес нам мало приятного. К 10 часам мы были отправлены на машине в Военную коллегию Верховного суда в полуарестованном состоянии. Около нас еще не было часовых, но в то же время нам не разрешалось отлучаться из здания, в которое нас привезли и где, как выяснилось, и должен был состояться в тот же день суд над нами.

С понятным нетерпением мы ждали вызова и начала допроса. Расположившись в одной маленькой комнате, пытались уловить атмосферу, царившую вокруг нас. Все еще надеялись, что вызовут, объявят о прекращении дела и мы разъедемся по домам. Но с каждым часом наши надежды таяли. Нам уже не позволяли звонить по телефону или сходить купить папирос. Приставленные к нам люди не были часовыми и по очереди находились в одной с нами комнате. Они вежливо говорили, что того или этого делать не следует, и убеждали, что «все скоро кончится».

Наконец через несколько часов нас по всем правилам судебного искусства ввели в судебный зал и посадили на скамью подсудимых. Мы сидели как арестованные, но около нас не было ни одного часового. Это успокаивало и вселяло надежду на благополучный исход. Разочарование наступало постепенно: к вечеру мы поняли, что тучи над нами явно сгустились.

«Встать», — раздалась команда тихим, каким-то полуофициальным голосом, и на возвышении появились члены Военной коллегии Верховного суда. Я узнал идущего впереди Ульриха. Это было плохим предзнаменованием. Ульрих председательствовал на всех крупных политических процессах тех лет, и приговоры коллегии были весьма суровыми. Лично с Ульрихом я знаком не был, но много раз видел его на различных заседаниях. Сидя в приемной или в кулуарах Большого Кремлевского дворца, где проходили сессии Верховного Совета СССР, я не раз наблюдал за ним. Невысокого роста, с небольшими подстриженными усиками, красными щеками и слащавой улыбкой, Ульрих «шариком» катался среди присутствующих. Он слыл за доброго, словоохотливого и доступного человека. В нем нельзя было с первого взгляда признать человека, вынесшего так много самых суровых приговоров. Его «обтекаемость» и «иезуитская» улыбка говорили скорее о спокойной службе и жизни не в роли председателя Военной коллегии…