— Чать, с господней помощью как-нибудь… — кланялся он благодарно и указывал рукой на красневшего от смущения Никешку. — Споручник у меня во какой!.. Мы с ним, подаст бог, во как… все чисто, что повелишь, сотворим…
Мальчику всей душой хотелось оправдать надежды Никодима и стать в будущем его достойным преемником. Но как ни старался он уразуметь тайну иконописания, она давалась ему томительно медленно и с огромным трудом. И ведь вот что было обидно: умельство иконника отнюдь не отталкивало, наоборот — восхищало, манило к себе. Случалось, Никешка останавливался перед каким-либо образом и так, с полуоткрытым ртом и увлажненным взором, мог, кажется, любоваться им бесконечно. Особенно прельщали его иконы так называемого «палатного письма», на которых изображались палаты, храмы и города. Взглянешь невзначай на такую икону — и в первое мгновение разведешь недоуменно руками: какая тут нагромождена небывальщина! Чудища ли с мечущими молнии глазами, столкнувшиеся ли в смертельной схватке безглавые великаны, все мешалось, рассыпалось в прах, тонуло друг в друге… Так было спервоначалу, но теперь Никешка ученый, он знает, что стоит хорошенько вглядеться — и станет ясным: и древние хоромы, и церкви, и люди, и глубокие синие небеса… Только какой прок в том, знает Никешка или не знает про палатное письмо? Для него важно совсем другое: постигнет ли он когда-нибудь умельство Никодима, не ошибся ли старик, удачно ли избрал себе наследника?
Иконник при виде павшего духом ученика никогда не подходил к нему с утешительным словом. Только позже, как бы невзначай, заговаривал о чем-либо таком, что могло отвлечь мальчика от горестных дум. Так было и в тот вечер, когда Никешке привелось услышать много диковинного от старика.
Никодим подробно рассказывал о Палестине, куда ходил поклониться гробу господню, о желтолицых и чернокожих людях, про рыбу-кит, ростом почитай что «с боярский пруд и не мене того».
— А слоны, — утверждал он, — что тот дуб… Один нос, хобот по-ихнему, с тебя… Как есть с тебя мерою будет… А уж ласков зверь… Таково ласков… Хоть на нем, хоть под ним… ни-ни… не обидит.
Для того чтобы мальчик ясней представлял себе зверей и птиц, о которых шла речь, монашек рисовал их угольком на лубке, а то и расписывал разными красками. Никешка жадно глотал каждое слово и, несмотря на поздний час, заискивающе прижимался щекой к плечу учителя.
— Ну, еще поведай, хоть самую малость…
И Никодим, не в силах отказать, послушно продолжал свой рассказ. Ловко, легко и уверенно набрасывал он на лубке угольком или кисточкой изображения обезьян, страусов, павлинов, пальм, цветов и плодов.
Только совсем потеряв от усталости голос, он поднимался с лавки.
— Экий ты-ы полунощник!.. Спать… Помолился, и… ишь ты, непослух… Ужотко я тебя… Знаешь, каков я… У-у, я сердитый!..
Эта угроза в устах старика казалась Никешке такой несуразной, что он, бывало, чуть не прыскал со смеху, но вовремя, из-за почтительности к иконнику, воздерживался.
— Ложусь… Я, дедко, мигом, — пролепетал он послушно, прикладываясь к руке Никодима. — Мне бы только собрать…
— Чего собрать?
— Птиц бы твоих да зверей.
— А-а… Львов и пав моих?
— Во-во.
— А пошто не собрать?.. Собери, собери, голубок.
Никодим, кряхтя, опустился на колени перед образом.
Однажды Никешка придвинул поближе светец с горящей лучиной и принялся рассматривать все, что было изображено на лубках. Для раздачи товарищам он, как это делалось уже не первый месяц, оставил лишь малую толику Никодимова рукомесла, остальные же сокровища бережно сложил в особую скрыньку, чтобы затем, в свободные часы, учиться делать такие же.
Любил Никешка также строить из кусочков дерева, луба и бересты потешные усадебки с прирубами, стенами, приделами, задами, вышками, огородами и садами.
Никодим не только не мешал ему, но и сам участвовал в его занятиях. Так, при возведении одной из потешных усадеб они вместе определили размеры хором и отдельных служб, цвет, в который следовало окрасить их, и даже решили, какие овощи, плоды и цветы должны произрастать в огороде и саду. Вопрос этот, как вскоре выяснилось, оказался далеко не простым. Дело в том, что Никешке очень хотелось установить в саду вырезанный из дощечки виноградный куст, а Никодим воспротивился.
— Да куст-то, куст-то какой! — и сердился и восхищался мальчик. — Так ягодки в рот и просятся… Насквозь их видать. Дозволь, дедко!
Но монашек не поддавался никаким уговорам. Наконец, чтобы не тратить попусту время, предложил:
— Давай так, голубок: я тебе байку про самого себя расскажу, а ты… ты потом сам рассуди…
Никешка сразу притих. Никодимовы байки! Что же может быть заманчивей их? Он поудобней уселся на лавочке и приготовился жадно слушать.
Никодим призадумался, развязал зачем-то дерюжную опояску, снова завязал ее, покашлял в кулак и затем, перекрестившись, заговорил.
И вот что услышал Никеша.
Во время странствований Никодима по Палестине какой-то иерусалимский монах подарил ему немного семян, подробно объяснив при этом, как надо выращивать из них чубуки винограда. Вдобавок снабдил его и семенами редких цветов.
Вернувшись на родину, Никодим подрядился к порубежному вотчиннику Сабурову расписать стены новой церкви божественными картинами, а все деревянные части изузорить резьбой. Работа предстояла очень сложная, кропотливая, и справиться с нею можно было, пожалуй, не раньше, чем в полдесятка годов. Но именно это и устраивало Никодима. Прикинув в уме, сколько лет придется жить в вотчине, он тотчас же обратился с просьбой к Сабурову:
— Дозволь, боярин, сад выращивать. У меня всякие есть семена. Любы мне цветы-ягоды. Они себе растут, а я с них и цвет и вид на лубке иль на бересте списываю. Дозволь, благодетель.
— Я не помеха, выращивай, коли охота, — милостиво изрек вотчинник. — Однако перво-наперво про церковь помни… Там — работа, в саду — потеха.
Поселился иконник в землянке, вырытой им самим на месте будущего сада. Одет был Никодим и зимою и летом в дерюжную рубаху и в скроенный наподобие подрясника бараний тулупчик. За все пять с лишним лет, прожитых в вотчине, только и знал церковь да сад. Едва начинал клубиться предрассветный туман, как Никодим был уже в саду. Не покидал он его допоздна не только в праздники, но и в будни, возвратясь с работы: то рыхлил землю, остерегаясь, не взялась бы она корочкой, то обрывал пожелтевшие листья, то напряженно выискивал, не завелась ли где тля. Зато какие цветы там росли: и римские, и греческие, и турецкие!.. И так они были хороши, так переливались сверкающей радугой и благоухали, что от аромата голова кружилась, точно во хмелю…
Боярин не раз заходил любоваться садом и гостям показывал его с нескрываемой гордостью.
— Вот каковского человечка нашел, на все руки кудесник. Хоть и смерд, да богом отмеченный, — расхваливал он как-то Никодима в присутствии гостивших у него архиерея и соседа-боярина.
Те многозначительно переглянулись. Как язык повернулся у вотчинника поставить какого-то бродягу безродного чуть ли не в один ряд с первейшими в государстве людьми!
— А это что? — ткнул приезжий боярин в хилый, почти совсем увядший куст.
— Виноград… Только не благословил господь… Земля у нас, видно, не та. Не произрастет. Да и тепло ему надобно. А уж красив, до чего же красив!..
— Что ж так-то? — придрался вдруг архиерей. — Цветы чужеземные эвон каково распустились, а винограду произрастать, говоришь, нет благословения божия?
Он лукаво прищурился, подмигнул боярину, потом внезапно, точно норовя застать врасплох «святотатца», низко склонился к монашку и гневно закричал в самое ухо:
— Выходит, мы у господа нашего пасынки? Посему он и куст сей виноградный уподобил бесплодной смоковнице? Так? А цветы… Свят, свят, свят, да воскреснет бог… а цветы, выходит, произрастают… тьфу, тьфу, тьфу… мухаммедовым соизволением?!
Никодим оторопело схватился руками за грудь и зашатался, готовый упасть — так подействовало на него незаслуженное обвинение.
Но возмущение гостей казалось таким искренним, что никому и в голову не пришло бы обвинить их в притворстве.
В тот же вечер, не обращая внимания на возражения Сабурова, Никодима связали по рукам и ногам и увезли в ближайший монастырь — в заточение. Туда же доставили весь его убогий скарб, в том числе и холст, на котором была изображена словно живая лоза с янтарными гроздьями винограда. Неразысканными оказались лишь цветочные семена, за доставку которых соседний боярин сулил большую награду: Никодим успел передать их Сабурову незадолго до обыска.
Вскоре в монастырь из сабуровской вотчины был вызван приходский священник. На вопрос, не замечалось ли за иконником каких-нибудь колдовских деяний, он набожно перекрестился и смиренно сказал, что монашек был благостен, кроток, к тому же бессребреник и великопостник.
Ничего дурного не могли сказать про иконника и вотчинные крестьяне.
Никодима проморили в монастырской темнице около года. Сколько ни пытали его, сколько ни грозились сжечь на костре, как якобы предавшегося мухаммедовой ереси, он был уверен в своей невиновности.
Сабуров был сам не свой. В кои веки посчастливилось обрести такого чудесного умельца — и ни с того ни с сего терять его! Да ни за что! Надо вступиться. Ведь ежели удастся выручить монашка из беды, он по гроб жизни добра не забудет. Но как ни старался Сабуров смягчить сердце владыки, это не удавалось. Архиерей только брезгливо морщился и укорял:
— Сам боярин, а смерда превыше бояр поставил! Или упамятовал?
Так вот оно что! Сабуров понял: архиерей и сосед-боярин всю кашу заварили только из-за того, что он, Сабуров, неосторожным восхвалением иконника нанес поруху их высокородной чести!
Тогда Сабуров решил действовать иными путями. Он отправил в Москву, близкому своему родичу — окольничему цидулу с просьбой вступиться за узника. И вот из Москвы, от митрополита, прибыли духовные следователи. Раньше всего они заинтересовались священными картинами, на которых Никодим изобразил цветы, выведенные им в сабуровском саду.